Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 3. Новые времена, новые заботы - Глеб Иванович Успенский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Что ж: попробуй. Вон отец дьякон принимает… говорит — совсем, говорит, поправляюсь…

— Да, ловко он третьего дня поправился!..

— Не ту положил препорцию… Надо бы полштоф — и порошок, полштоф — и порошок. А он полштофов-то выпил штук шесть, а порошок-то один… Вон оно и…

— Да-да-да! А то бы и ничего?

— Чего ж лучше! Вполне облегчает… Даже так, что и жена опять возвращается к мужу…

— О-о-о! Какое чудесное лекарство…

— Не веришь! Ей-богу!.. Отец дьякон! Сделайте милость, скажите… Что ежели, например, заняться чтением и, например, штофа четыре?..

Смех не дает говорить. Долго хохочут. Дьякон молчит и трет лоб.

— А что, супруга опять же к вам возвратится?

— Чего-с? — сиплым голосом спросил дьякон.

— Супруга, говорю, возвратится к вам?

— А зачем ей в этом хлеву быть, позвольте узнать?

— Вы, значит, это ее колотили, чтоб она в хлеву не была?

— Значит, из хлеву гнали по шее-то ее?

— Да замолчите ли вы, мерзавцы, наконец? — вне себя вдруг больным, надорванным голосом заговорил дьякон, вскакивая. — Что это такое? Когда меня господь вынесет отсюда!.. Господи! Бил, бил я! Мерзавцы этакие! От этого я и боле-ен! О-о! господи! Да это — омут!

Хохот не прекращался. Омут чувствовал, что он — действительно омут, и, сознавая в себе это качество, был безжалостен.

— Колотит жену по шее, а сам болен! Какая удивительная болезнь!

— О, господи! Изверги!..

— Ха-ха-ха…

— Отец дьякон! — не вытерпел я. — Подите сюда, пожалуйста!

Участие постороннего человека сразу прекратило сцену. Омут ужасно пуглив; заслышав чей-то чужой голос, увидав чье-то постороннее вмешательство, он сразу струсил, притих и помаленьку-помаленьку стал расползаться.

— Это вы животные, — кричал дьякон, направляясь ко мне: — не понимаете, что вы — свиньи, я-то знаю!.. Вот уж именно животные… Да помилуйте, — торопливо вбегая ко мне в комнату, весь бледный и дрожащий, продолжал он: — помилуйте! Я и болен от свинства; от чего ж это я лечусь-то, как не от свинова элементу? Господи помилуй! Да не только бил, невесть что творил! Вспомню только — и моря водки мало, чтоб залить это… А они, негодные, еще разжигают…

— Отдохните, отец дьякон! Сядьте!.. — сказал я.

— О господи… Я и не поздоровался!.. Да что! Совсем пропадаю… Ей-богу… Ничего не поделаешь!

Он сел к столу, устало наклонив голову и тяжело дыша.

— Что ж такое?

— Да совести ужасть сколько надо… а душа-то у нашего брата свиная, вот и разрываешься на части!.. Это зачем я порошки требую? все для этого!.. И книжки тоже, все для того же…

— Для чего?

— Да душу-то хочу свою из свиной в человечью обратить… вот для чего!.. Ну и начнешь… Индия, обезьяны какие-то… горшки подземные… нет, не убавляет свинова элементу!.. Примешься лечиться, пьешь-пьешь, и перед обедом и после обеда, и вдруг пожелаешь сделать гадость — ну и кончено, и все бросишь и… вон как третьего дня — напьешься и проклянешь всех… О-ох! Странное дело — совесть!.. И сколько она теперешнее время народу ест!.. Страсть!

— Как теперешнее время, а прежде?

— Прежде этого не было. Это только теперь стало.

— Будто?

— Верно вам говорю. Что такое новое время, позвольте узнать, как по-вашему?

— Говорите — вы!

— По-моему так — правда во всем, чтобы по чистой совести, вот!.. а прежнее — кривда, кривая струя… вот как… Ну и помираешь!..

— Почему же?

— Да не прям, а крив, и душа крива, и совесть — туда-сюда… и к свинству любовь…

— Будто любовь?

— А то что же! И я это все вижу и ничего сделать не могу… А отчего? От совести! Совесть проснулась в душе и, как ключ под навозной кучей, развезла эту кучу по всему двору, стало все расползаться — грязь! Умирай! И мрут, страсть как мрут…

— Отец дьякон! — перебил я его. — Не можете ли вы рассказать мне, как все это случилось с вами?

— Как случилось? — переспросил он и задумался. — То есть как совесть-то проснулась и как куча-то расползлась?

— Да! все, что было с вами!

— То есть вообще про болезнь?

— Ну да!

— Извольте! Видите, как я заболел-то… Видите, как… Надо вам сказать, что случилось это со мной годов пять тому назад. Был я в то время не таким прохвостом, как теперь, не пьяницей, не распутником, не запрещенным, был я тогда как следует быть отцу дьякону: степенно, солидно ходил в рясе, имея молодую, здоровую жену, и читал с полным удовольствием многолетия — словом, жил и во сне не видал стать пропащим человеком… Было у меня в детстве, в семинарии, когда я был мальчиком лет семнадцати, было у меня что-то грустное, тяжелое на душе, что-то как будто саднило… Тянуло меня куда-то прочь; но что-то другое, чего я еще не знал и что потом оказалось свиным элементом, держало и не пускало… Саднило, говорю, от этого на душе, и так даже было однажды, что купался я, схватила меня судорога, пошел я ко дну и думаю: «вот-вот этого мне… как хорошо — не жить!..» Ну вытащили. Помню, принесли меня на квартиру чуть живого — и, как на грех, в ту самую минуту приехал из деревни мой отец, тоже дьякон, старый, престарый… Как увидел я слезы его (когда он узнал, что я тонул), как представил я всю его жизнь, с пирогами, крестинами, со всеми мучениями его ни с чем не сообразной жизни, мне стало так совестно — что я хотел умереть, что и сказать не могу. И не то, чтобы жить мне захотелось или жалко стало отца, — нет: у меня только перестало саднить на душе и перестало меня тянуть куда-то, и мне представилось, когда я припомнил жизнь отца, что и мне почему-то нужно тянуть ту же лямку, что она для меня почему-то неизбежна… Мне стало покойно, и я стал тянуть эту лямку… Первым долгом женился я так, кой-как; любви тут не было никакой, а свинство было. Когда я увидал невесту — мне не понравилось ее лицо. Какая-то тень мечтаний зашевелилась у меня в голове: не такую невесту представлял я своею… Но это было не долго… «У нее дом!» — сказали мне, и мне стало легче… И стало мне легче, и пробудилось во мне что-то еще: не понравилось мне у невесты лицо, глаза, но стали нравиться мясистые плечи, шея белая и толстая… Я вам говорю уж все по чести.

— Пожалуйста…

— Уж что ж… Я даже не говорил с ней, а уж чувствовал, что могу обнять ее, и — что-то жадное приятно текло в крови… словом, свиной человек преоборол и победил… Это — первое. Второе явление свинова элементу было в посвящении в дьяконы, и тут на первом плане более важным и существенным казались мне такие вещи, как то, что мне достанется «дом» и «сад», что доход хорош, чем то, что налагает на меня сан, чем мои нравственные обязанности… Помню, когда посвящали меня, мне пришло в голову: «Не грех ли это? Не бессовестно ли?» Но дом, да сад, да жирный бок жены… он представлялся мне во время посвящения, в церкви… упругий, молодой бок эдакий, — и сомнения исчезли… Видите, как было мало совести-то у меня! Да у всех-то больше ли ей было? Все, что жило тогда вокруг меня, было воспитано уважать дом, землю, деньги больше, чем правду своей души… «По крайности дом, по крайности деньги», — говорил всякий, оправдывая какой-нибудь глубочайший проступок против своей совести. И никому это не казалось удивительным. Теперь пошло как раз навыворот… Ну, да что… буду рассказывать, как было!.. Вот как попрал я таким манером свою совесть-то, стал я жить поистине припеваючи. Правда, когда я ехал с молодой женой после посвящения в село, — случилось со мной что-то вроде прежнего: засаднило будто опять. Оглянулся я так-то на нее (сидели мы в телеге) и думаю: зачем? Хочу сказать ей что-нибудь — и вижу, что нечего… потому что совсем чужой человек со мной сидит… Хотел подумать об этом, тяжело как-то стало, страсть как тяжело, заломило во всех суставах… взял и обнял ее… и легче… Это случилось только раз… А потом, как только приехали, устроились, все пошло как по маслу. Мой начальник — отец Иван, священник — сильно успокоил меня и сразу установил меня на настоящей точке… Руб, гривенник, «бумажка» — словом, деньги во всех видах и качествах; это был его бог, это была его подлинная вера, надежда, любовь и софия-премудрость — всё! Он, отец Иван, есть не более, как кошелек, — я думаю, он и сам так представлял себя, — кошелек одушевленный. Это был кошелек, да и сам он если не считал себя кошельком, то не отказался бы от этого прозвания, а вся вселенная, все, что есть между небом и землей, все это не более, как вместилище разного рода крупных и мелких денег, которые частью должны перейти в кошелек отца Ивана. И как только какая-нибудь монета, вращавшаяся во вселенной, попадала к нему, он был счастлив и доволен, и цель его жизни поддерживалась как нельзя лучше. Любо было смотреть на его маленькие глазки, когда в руках его оказывался руб, гривенник… Он сам был маленький, грязненький, толстенький и неряшливый человек; но когда ему попадала бумажка, все грязцо и сало и масло, которыми он был пропитан и пахнул, таяло, сверкало и расплывалось от тепла душевного. Уже одна эта искренняя радость при виде денег необычайно успокоительно действовала на меня: миросозерцание делалось определенным, особливо если принять в расчет, что разговоры отца Ивана, разговоры искренние, без сомнений и колебаний, тоже были исключительно о деньгах и действовали поэтому не менее сильно… «Вот он червь-то!» — говорил он, пряча рубль, полученный с мужиков за молебствие против червя, и, добродушно улыбаясь, звонким поворотом ключа запирал его в столик. И мне было так легко, когда я глядел на него в это время. В самом деле, что же могло выйти из всей истории о черве? Кто прав в ней? Мужики ли, которые служили молебен, или отец Иван, запиравший рубль? Разумеется, он… Я теперь ни за что, кажется, не сумею пересказать вам, как он изощрил свой ум на то, чтобы знать, видеть, где, и как, и у кого можно получить копейку… И как он был приспособлен достать ее!.. Как он извивался перед помещиком, как грустно упрекал мужика в нерадении к храму божию, как искусно притворялся перед начальством, выпрашивая пособие на учебные принадлежности, как добродушно и ядовито улыбался, запирая в столик деньги, полученные от барина, как самодовольно поглаживал бороду, когда растроганный мужик, радея к храму божию, целый день возил, например, из лесу дрова на двор к отцу Ивану. Всего не перескажешь; но по совести скажу, что этот человек с такими определенными, непоколебимыми взглядами на божий свет, как на рубль или гривенник, а главное, искренность этого взгляда произвели на меня самое успокоительное впечатление. Мало-помалу я стал терять возможность иначе смотреть на белый свет: все устроено, чтобы нам получать, и не нам одним, а всем. Тревоги этого получения — труд, а жизнь — это отдых с женой, еда, сон… Вот и все! Положение мое в денежном отношении было недурное: у жены дом и деньги; жили мы одни, потому что вдовый отец ее пошел в монастырь доживать свой век. Жажды к копейке у меня не было, да я и не нуждался в ней… Я даже мог, как бы сказать, либеральничать над теорией отца Ивана, — но что теория эта настоящая, я не мог, или перестал, сомневаться.

Стало мне очень покойно…

Любо мне было, завалившись с женой на кровать, проспать до утра, потом отправиться с требой, поесть, попить и воротиться с деньгами… Серьезно вам говорю — есть, знаете ли, жрать — было приятно. Выпьешь водки, поешь и ляжешь… Вот какое животное… Разговаривать идешь к отцу Ивану и тут тоже хорошо проводишь время… Сидит какой-нибудь гость с загорелым лицом, с талией, перетянутой ремнем, человек, очевидно, практический (у отца Ивана знакомые всё — практичные люди), и ведет какой-нибудь разговор, ну, например, такой…

— И стал он, как полая вода, ездить на лодке по моему лугу и рыбу ловить… Думаю, ведь луг-то мой… да и вода-то, стало быть, хошь она и полая — тоже моя, ежели она на моей земле, а следовательно, и рыба ведь тоже моя… Так ли я говорю?

— Тва-ая! чистое дело, твоя! — глубоко убежденно вторит отец Иван.

— Н-ну, — продолжает собеседник: — ну, судари мои, думаю, ведь надо бы мне с него взыскать?.. За рыбу-то… Думал, думал — нет! Поймать ежели — насильство!.. Честью говорить — не даст ни копейки!.. Что же ты думаешь?

Замирали мы с отцом Иваном в такие минуты. Ожидаешь какого-то чуда, чего-то восхитительного… А восхищал нас процесс поимки рубля, который, по-видимому, совершенно не дается…

— Что ж ты думаешь? Ведь придумал!..

Тут обыкновенно рассказчик останавливался, он знал, что доставляет нам удовольствие, что длить это удовольствие — вещь приятная, и приостанавливался. Вся потная от жару и от чаю, попадья наливала новые чашки, батюшка вскочил и захлопнул дверь, чтобы не мешали цыплята, и все приготовилось слушать, у всех настоящая жажда, даже в горле саднит от предстоящего удовольствия. Наконец рассказчик начинает, но не сразу.

— Думал, думал, — говорит он опять: — ничего не придумал, не выходит! так ежели взять — попадешься, а так — промахнешь!.. Что тут делать?.. Советовался там-сям… Заплатил одному адвокату три рубля… Помямлил-помямлил — путевого ничего нет… Погоди ж, думаю!

Опять перерыв, с самым напряженным ожиданием.

— Взял я… — по словечку, точно по золотому, даря нас, медленно и отчетливо говорил рассказчик: — взял я и засадил луг-то яблонями… пять яблоночек посадил…

— А-а-а… — шипит отец Иван, прищуривая глаз и догадываясь.

— И вышел у меня, — тоже шопотом, тихо-тихо и тоже прищуривая глаз, захлебывается рассказчик: — и выш-шел у меня — сад!

— Хха! — точно к студеному ручью припадая в жгучей жажде, издает стец Иван.

— Да как пришла полая-то вода, — возвышая голос с каждым следующим словом, продолжает рассказчик: — да как поехал он, судари вы мои, по лугу-то лодкой, и наткнись на дерево, да и сломай!..

Это слово рассказчик кричит, потому что это означает победу!..

— Ну, и…

Рассказчик не продолжает. Мы и так уже понимаем, в чем дело. «Ну, и…» Это значит — ну, и подал к мировому, что в фруктовом саду поломано деревьев на сумму, примерно, до полутораста рублей пятидесяти трех копеек… и т. д.

Договаривать этого нечего и незачем.

— И много ли ж? — спрашивает отец Иван.

— Пять-де-сят рубликов!..

— Барзо! — говорит отец Иван.

И смеемся мы потом за чайком довольно весело. Любо нам толковать о том, как «он» не хотел платить, вертелся, изворачивался, а все-таки заплатил… Любо было знать, что мало того, что заплатил, да и еще сколько денег извел — беда!.. Иной раз, верите ли? вспомнишь теперь, так просто страшно!.. Точно разбойники собрались или волки — такие у нас бывали звериные разговоры…

— Да заплатит ли? — спрашивает отец Иван.

— Запла-атит.

— Да есть ли деньги-то у него?

— Пятнадцать тысяч в банке!

— Справку, что ли, делал?

— А то как же? Известно, справился…

— А ну, как упрется?

— А в острог не хочешь? Ведь он — надворный советник, неужто захочет на старости лет под арестом сидеть? Отдаст!

— Много ли ты с него кладешь?

— Пятьсот!

— Ничего… Хорошо, как отдаст-то…

— Отдаст! Подведу под обух, так отдаст!.. У меня шрам-то, как ударил, посейчас цел… Отдаст!

— Дело хорошее!..

Вот таким-то родом зверинствовали мы. И говорю вам, что в это время по совести, потому что совесть-то моя оказалась свиною, по совести полагал я, что только рубль — настоящее дело; что только кусок в желудке да жена ночью рядом — настоящее удовольствие, а все остальное — только так… Как ни совестно, а скажу вам, что и на свои служебные обязанности я смотрел только так… Для виду, казалось мне, устроена школа, ибо чувствовалось мне, что никакой науки не надо и все это — средство только «получить со школы» что-нибудь. «Только так» разъезжает посредник и другое начальство, а что крестьянин, мужик, работал, воротил и зяб, так это мне казалось вполне законным. Я ни капельки не думал об этом, потому что мужик так был сам пропитан сознанием своих обязанностей, что не давал труда подумать о нем, особливо человеку с такими свиными наклонностями, как у меня. Я не приневоливал его давать мне свои деньги, своих кур, свои пироги, не приневоливал его служить молебен от червя; он не обижался на меня, если молебен не помогал ему. Отслужив и получив с него деньги, я в случае неудачи ничуть не чувствовал на душе укора, потому что ни разу не слышал я от мужика упрека себе в этой неудаче моей молитвы. Напротив, он, мужик, приписывал неудачу своему греху, считал себя виновным, недостойным милости божией, а я, дьякон, вместе с отцом Иваном, мы ходатайствовали за него. «Не умолили царицу небесную!» — говорил съедаемый червем крестьянин. «Да, — грустно говорил ему отец Иван, — прогневался на вас господь — и отчего? — прибавлял он. — Все оттого, что не радеете к храму божию. Ты бы вот, ежели бы, конечно, был в вас бог, взял бы да подсобил когда-нибудь отцу-то твоему духовному. Ан бы и зачлось у бога… А то вот тогда только и приходите в сознание, когда уже господь совершенно разгневается и нашлет кару». — «Это верно!» — говорит мужик. «Ну то-то и есть, поди-ка вон да перевози мне дубки из Егоркиной рощи, ан и легче будет». — «С моим удовольствием!» — говорит мужик и действительно с великою охотою принимается возить дубки, веря, что через это он угождает богу. Поглядишь на эту непритворную охоту, желание возить дубы и ворочать камни для тебя, посредника между деревней и небом, и, право, поверишь, будто все это так и надо.

Коротко вам сказать, через пять-шесть лет и совесть и сердце мое сильно позатянулись толстым слоем равнодушия ко всему… Уважать я уже почти никого не уважал, зная, что почти все плутуют, норовят поддеть друг друга, чтобы больше захватить самому. Был доволен, что и мне отведен на земле участок и дана возможность не оставаться с пустыми руками. И более не думал ни о чем и не верил ничему, что не было простым свинством… И в такой-то девственной душе вдруг проснулась совесть… Не чистое ли это наказание божие?

IV. Учительница

— Случилось это совершенно неожиданно. Еще бы годик-другой — и на моей совести наросла бы такая кора, которой не прошибить бы никакими пулями. Но вышло иначе. Дело произошло самым простым манером. Приехала к нам в село учительница в земскую школу, госпожа Абрикосова. Фигурка из себя довольно поджарая, хлябковатая… и из новых. Очень это нас смешило с отцом Иваном. Привыкнув смотреть на все людские дела и помышления как на средство получить кому-нибудь с кого-нибудь рубль, мы не могли без смеха видеть того, кто думал иначе. Кроме того, все новое, само по себе, нам уже казалось глупостью. У нас были примеры помещиков, затевавших в своем хозяйстве новые порядки и кончавшие разорением, при всеобщем смехе соседей и всех опытных людей. У нас были перед глазами тысячи нововведений правительственных, которые оканчивались ничем или подтверждали только нашу теорию, то есть нововведение было только так, а суть состояла в уменье, во имя этого нововведения, как можно больше получить пособий, прибавок, разъездных, подъемных и, наконец, награду, — конечно, если можно, денежную. Только так смотрели мы и на крестьянскую школу. «Все рубликов пять дай сюда», — говорил отец Иван, определяя этими словами и цель существования школы и личные к ней отношения. Судите теперь, как было нам смешно смотреть на госпожу Абрикосову, которая на наших одеревенелых, свинцовых глазах стала добиваться чего-то от сельского общества, суетилась, бегала из угла в угол и роптала. Очевидно, она хотела произвести какое-то нововведение, а мы, глядя на то, как к ней относилось сельское общество, тоже смотревшее на ее нововведение только так, как оно надувало ее и сердило, могли только хохотать, сидя за чайком, и удивляться вновь прибывшей учительнице.

— Получала бы себе свои десять рублей да сидела бы смирно, — говорили мы.

— Чего еще? — говорил отец Иван. — Десять рублей — хорошие деньги!

— Еще бы!.. Задаром-то!..

— Это и я бы, пожалуй, взялся так-то… Право… да что же! — говорил отец Иван. — Всё — «дай сюда»!

Вот эдаким манером смотрели мы на госпожу Абрикосову. Кроме того, и из себя она, как я уже говорил, была не очень, чтобы… Так что вообще — была она у нас в полном равнодушии.

Не помню, как, когда и по какому случаю, только однажды зашел я к ней. Общество отвело ей сырую и разоренную избу; ни лавок, ни скамеек не было, ничего еще не приготовлено, хотя давно было все обещано. Застал я ее в таком виде: сидит на полу, — разостлан платок этакой, ковровый, на полу, — закутана от холоду в какие-то тряпочки, а кругом ее штук десять ребят — и мальчики и девочки. Тоже укутаны кой-чем; должно быть, это госпожа Абрикосова их укрыла, потому тряпки-то не деревенские были. Сидят они таким манером и учатся. «Что вам, говорит, угодно, отец дьякон?» — Я, мол, так. — «Ну извините, говорит, теперь мне некогда». И продолжает. Это меня озадачило. Все же таки, как бы там ни было, пришел человек, очевидно, в гости и этак… хороший человек, по-нашему, сейчас бы разогнал всех этих мальчишек и девчонок, сейчас самовар бы, да перед чаем по рюмочке. А тут как-то довольно сухо и этак… неприятно… Даже я заскучал от этого. Сел, сам не знаю зачем, на пол и сижу. Сконфузился я весьма. Так ведь что ж вы думаете? Битых два часа ни словечка с гостем не сказала — все учит. Толкует, толкует, раз двадцать одно и то же повторит, да рассказывает-то все что-то непонятное. Утомился я, себя не помню. Голод стал чувствовать; захотелось закусить, водочки, селедочки, на желудке ворчит, а она все ду-ду-ду… Встать, уйти — не могу, уж очень я сконфузился от приему, а слушать устаешь, не привык долго быть без угощения! Просто смерть! Разломило всего, в боках боль, пот!.. Такая меня взяла досада на ребятишек на этих — так бы всех и разогнал по шеям. Наконец уж кое-как кончили. «Ну, говорит, идите теперь по домам, а вечером опять приходите, кто хочет, — сказку буду читать!» — «Все придем!» — закричали и стали с ней целоваться, говорят: «милая Марья Васильевна», «желанная». Точно родная семья. И это мне очень неприятно показалось, очень нехорошо. То есть хорошо-то хорошо, я вижу, что так и надо, а неприятно как-то… И даже как будто не в душе, а на желудке у меня стало неприятно; у меня тогда все на желудке больше обозначалось. Что-то вроде как саднит… Ушли все. «Вот теперь, говорит, пожалуйте ко мне!» Пошел. За перегородкой стол и кровать. На столе книги. Окно все в снегу. «Вот, говорит, тут я сама работаю!» — «Дурное, говорю, у вас помещение. Вы бы, говорю, сударыня, жалобу на них (на мужиков, конечно)». Засмеялась. Стало мне несколько легче. Оправился я, почувствовал в себе развязность, говорю: «Да, в самом деле, что на них смотреть?.. Им, говорю, смотри в зубы-то!.. Вот как приедет посредник да разузнает как следует, так и явится все. Нет, сударыня, говорю, тут без палки ничего не будет». Смеется все. А у меня еще более прибавилось развязности, и стал я в юмористическом этаком роде описывать ей, как мы Христа славим; изобразил этак ей, что вот, мол, и в нашем духовном деле нельзя без этого обойтись. Придешь к иному, отславишь — хвать, в избе никого нет: хозяин спрятался, за дверью где-нибудь стоит, вытянулся. «А, говоришь, друг любезный, ты что ж это, так-то почитаешь отца своего духовного!» — «Прости, говорит, батюшка, ей-ей ничего нет». А между прочим курица по сеням бегает, что уже явный обман… Естественно — ухватишь курицу и уйдешь, только таким манером с ним и можно.

Излагаю я это все в юмористическом этаком виде, в насмешливом, веселом тоне, и вижу: таращит на меня глаза и уж не смеется. «Неужели, говорит, это правда?» — «Истинная правда», говорю, да и еще ей этаким же манером, в юмористическом же, в этаком игривом тоне, изобразил ей несколько шутливых анекдотов. Заключение вывел ей такое, что смотреть им в зубы — невозможно, что надо с ними не очень чтобы тонко… И вдруг, не давши мне окончить, — «батюшка, говорит, да ведь вы проповедуете прямой разбой!..» И встала вся зеленая. «Это — денной грабеж», говорит. И забегала по горнице. У меня в зобу ровно кол засел от этого. «Как разбой?» Разинул я рот и не понимаю. Главное, в совершенно шутливом и юмористическом тоне происходил рассказ, и так неприятно поразить человека, с этакою неделикатностью прямо ему, можно сказать, в морду. «Как, говорю, разбой?» — «А как же, говорит: вы проповедуете просто грабеж. Рекомендуете мне жаловаться посреднику, чтобы с них взыскать силой, — мне, которой они из последних копеек платят жалованье, когда, говорит, им приходится работать, работать на всех, платить в сотни мест, когда еще отец их духовный придет и возьмет последнюю курицу. Неужели же это не денной грабеж?» — «Как же иначе-то? Как же, каким манером, говорю, получишь за труды? Ежели человек за свои труды не получает, то каким же родом иначе? Следовательно, говорю, если описывают по приказанию начальства имущество неплательщиков — и это грабеж? Да ежели бы не этаким манером, так и вы бы, говорю, вашего жалованья, сударыня, не получили вовеки. Ежели бы, то есть, без понуждения…» — «Да неужели ж, говорит, вы думаете, что у меня руки подымутся взять с них хотя медный грош! Я сама готова отдать им все, что у меня есть, — и это жалованье и все, что я заработаю. Брать с них! с этих босых детей, с этих отцов, которые прячутся за дверь от духовного отца. Брать с них!.. Да неужели это возможно? Неужели серьезно в самом деле вы можете схватить курицу? Вы шутите, батюшка, не правда ли?..» — «К прискорбию, говорю, хватаем и кур… когда видишь уклонение…» — «От чего уклонение?» — «От вознаграждения». — «За что?» — «Да за труд, сударыня, за труд…» — «Да что такое именно вы делаете, за что вам надо платить?» И опять у меня от этого вопроса стало очень неприятно, как-то даже досадно. Отчего, и сам не знаю. Даже взбесило это меня. Да в самом деле, неужели не трудно человеку встать до свету, к заутрене? Иной бы преотлично почивал с супругой, а тут из теплой-то постели да на мороз… Да с требой по холоду, да «к боли», ночью, в слякоть. Как же не брать за труды? Попробовала бы, мол, ты сама этак-то, так и узнала бы, как это кур ловят. Разозлила меня. «Как знаете, говорю, сударыня. Очень неприятно, что огорчил вас». И ушел. И так мне было неприятно. Главное, что внезапно случилось. Шел себе человек так, просто попить чаю, например, и вдруг ему этак… чуть не «вор»! Поплелся я от нее в этаком расстроенном положении: и так, будто стыдно, и сердишься. В очень скверном был я от этого визита состоянии. Но как только рассказал я отцу Ивану, так все и прошло — и не стыдно ничего, и опять очень весело. Отец Иван сразу разобрал это дело так: во-первых, все это — не более как штука. Денег она брать не будет, положим, — бывали такие примеры, но это только подвох, чтобы быть на виду, потом забрать в руку что-нибудь почище, выскочить в прогимназию и уж там зацапывать сколько хватит. Во-вторых, это — земство делает контру начальству; посредник Гамлетов сам будет платить учительнице, чтобы она отказывалась от жалованья, чтобы тем пробраться… И тут отец Иван сплел удивительный, тонкий, как кружево, план, по которому посредник, по его мнению, должен был путем разных штук пробираться к чему-то такому, где можно зацапывать сколько влезет. Наконец, уж, ей-ей, не могу вам теперь рассказать, как, на каком основании, только все мы — я, отец Иван, жена отца Ивана и моя жена, — все мы поняли и решили, что учительница — просто любовница мирового посредника. Почему? Да потому, что из-за чего же ему платить ей свои деньги? Из-за чего же ей отказываться от своего жалованья, если у ней с посредником нет стачки, помощью которой он и она вытаскивают друг друга к каким-то выгодным местам. Так тонко плутуют только преданные любовницы. На этом мы и порешили. Нам необходимо было порешить на чем-нибудь таком, от чего бы нам было попрежнему покойно. Непременно нам хотелось и на душе и на желудке сохранить то же благополучие и ту же ясность, что была у нас всегда, и нам надо было придумать что-нибудь, чтобы неприятный факт был подлажен под наши взгляды. Подладили мы его, как сами видите, очень топорно; но для нас было и это хорошо. Правда, в ту же ночь, когда мне случалось проснуться, мне, несмотря на составленную нами насчет госпожи Абрикосовой теорию, становилось как-то неловко. Точно сон какой-то дурной видел. Припоминалась она мне в ту минуту, когда, позеленев от гнева, сказала: «да это — грабеж…» Припоминался ее горький вопрос: «да неужели вы хватаете кур?» — и другой вопрос: «да точно ли вы в самом деле дело делаете? точно ли, мол, вам надо платить?..» Становилось мне от этого как-то очень и очень тоскливо, тяжело, как будто что-то мелькало в глубине совести, что-то начинало чуть-чуть светиться там, едва обрисовывая какие-то неопределенные, безобразные фигуры. Я торопился улечься опять в постель под горячий, неподвижный, как каменная стена, бок жены и, чтобы успокоиться, задавал себе вопрос: из-за чего же она-то? И так как вопроса этого я не мог, положительно не мог, разрешить чем-нибудь, кроме выгоды, то и возражения госпожи Абрикосовой на мои мнения о понуждении мужиков, и ее гнев за курицу, и бескорыстие казались мне не более, как штуками. Если это — не штуки, думал я, так из-за чего же бьется она с утра до ночи с мальчишками и девчонками; из-за чего она не требует себе хорошего помещения, а зябнет в каком-то хлеву; из-за чего не берет жалованья?..

И вот этого-то «из-за чего» я тогда уже не был в состоянии понимать. Сердце-то мое уж обухло, и совесть-то попримерла… Порешив таким манером, мы с полным спокойствием продолжали смотреть на продолжение учительницею ее штук. Скоро мы даже забыли о ней, забыли и о том, из-за чего все это происходит, хотя на наших глазах штуки ее завоевывали на ее сторону все крестьянское население, хотя на наших глазах не умеющие ничего сделать без палки крестьяне устроили ей школу в новом помещении и снабдили всем необходимым. «Хитра штучка», — говорил отец Иван, и я думал то же, то есть что хитра должно быть. В таком положении было состояние моего духа, когда случилось новое неожиданное обстоятельство, заставившее всех нас снова обратить внимание на госпожу Абрикосову…

Сплетничали мы раз как-то с отцом Иваном и с каким-то практическим гостем за чайком, и между прочим зашел разговор и об учительнице. Все мы посмеялись над ней и порядочно-таки загадили своими соображениями ее поступки…

— Да какая это Абрикосова госпожа? — спросил гость. — У нас в губернском городе был купец Абрикосов…

— Это — не тех! — сказал батюшка. — Те Абрикосовы — известные богачи, я их довольно хорошо знаю… Один из них женат на молодой, тоже богачке, дочери купца Овсяникова, Василья Иванова, известного мошенника и кулака… Это — не тех, те — богачи… Куда тем в учительницы…

— Ох, — сказал гость: — не тех ли?.. Овсяникова-то, про которую говорите, что выдана была замуж за Абрикосова, ведь она от мужа-то ушла…

— Что ж такое? Уж наверное же она ушла с любовником и с капиталом… У той капиталу тысяч пятьдесят своих… А у этой один шиш… Станет этакая госпожа да сидеть в конуре… Нет, это — не тех Абрикосовых, это — так какая-то, должно быть из проходимок.



Поделиться книгой:

На главную
Назад