— По каким таким стандартам? — кипятился Витя. — Ты мне скажи про ваши стандарты!
— А такие стандарты, что вышел на улицу — а там тебе и сосиски, и клубника, и мясо свежее, и все копейки стоит!
— Карман шире держи, Вовчик. Вон, в газетах что пишут. Накрылись твои сосиски!
И верно, сведения, коими Вова-гинеколог делился с соседями, были неутешительными. По всему выходило, что сосиски в опасности.
4
Татарников выложил на тумбочку все свое добро — больничный набор напоминает солдатский: жестяная кружка, алюминиевая ложка, пачка сигарет. Сигареты вызвали нарекание врача.
— Это что такое?
— «Честерфилд», — сказал Татарников, — раньше «Яву» курил, но вот поддался соблазну.
— Немедленно уберите, — сказал доктор Колбасов. — Вы в больнице!
— Именно поэтому. Последнее желание.
— Интеллигентный человек, должны знать. Вся Европа давно не курит.
Татарников развеселился.
— Отрадно, что заветы Гитлера выполняются. Медленно, непросто, но планы фюрера проводим в жизнь.
— Прекратите паясничать, — резко сказал Колбасов, у которого были свои счеты с германским фашизмом. Доктора Колбасова многие больные звали гестаповцем — за напор, за рыжий цвет и за фамилию, намекающую на немецкие пристрастия. — С вами здесь жестоко обращаются? Напомнило лагерь?
— Что вы! Но Гитлер не одни только лагеря строил. Он еще и больницы возводил. Дворцы культуры.
— Считаете Гитлера хорошим?
— Даже плохие люди иногда правы, — примирительно сказал Татарников. — Если Гитлер считал, что дважды два четыре, надо ли опровергать его?
Колбасов ничего не ответил, но таблица умножения потеряла в его глазах статус истины. Говорят иные: «ясно, как дважды два» — и напрасно говорят.
— А Гитлер наверняка так именно и считал, — гнул свое Татарников. — Так примем мы сторону фюрера в этом вопросе или нет?
— Вы демагог! — сказал доктор. — Вы сюда пришли лечиться, верно? Вот я и буду вас лечить. А дебаты о фашизме оставим.
— Помилуйте, я осуждаю Адольфа за Холокост! Но похвалим его как автора кампании против курения.
— Гитлер запрещал курить?
— А как иначе? В Гестапо должна быть здоровая атмосфера. Конечно, евреев и коммунистов преследовали. Но попробовали бы вы, доктор, закурить на Альбрехтшрассе!
Колбасов повернулся к Татарникову спиной и пошел прочь; умеют врачи резко развернуться на каблуках, хлопнуть в воздухе полами халата. Больной должен понять, что внимание врача — драгоценность, многие днями ждут, чтоб их заметили, так и помирают, не дождавшись. Если не одергивать больного, то растратишь все силы на такого вот остряка.
Татарников посмотрел вслед Колбасову и подумал: этот человек в лаковых ботинках зарежет меня. Меня привезут к нему в комнату, он возьмет нож и зарежет. Как странно знать заранее, кто именно тебя убьет.
А утренний обход продолжался, и врачи летели белыми птицами по вонючему коридору, и хлопали их белые крылья в душном воздухе урологического отделения.
5
Разумеется, знать, что доподлинно сказал министр финансов, тем более что он подумал, люди не могли. Народу показывали министра в телевизоре — и крайне недолго. Министр сказал примерно так: что будет, то и будет, и нечего гадать. Он привел некоторые цифры: валовой продукт снизился на столько-то, безработица выросла на столько-то, отток капитала из страны составил столько-то. Но цифры меняются каждый день, и министр сказал, что верить цифрам наивно. Скоро станет хуже, это ясно: прошла первая волна кризиса, а скоро накроет второй.
Президент строго отчитал своего министра. На кой ляд сдались такие министры финансов, которые провидят катастрофы? Министр финансов должен порхать как бабочка, жалить как пчела и тащить запасы как муравей! А сеять панику министр не должен. Так и боцман на тонущем корабле не имеет права нервировать пассажиров. Мало ли, что тонем, — а ты все равно сходи к пассажирам на палубу и спляши качучу.
Со своей стороны президент высказал более здравые прогнозы: кризисная ситуация, заявил он, может развиваться по трем сценариям, ее график может напоминать букву V, W или L. Вниз и вверх, или — вниз-вверх-вниз-вверх, или резко вниз — и там, внизу, мы и останемся. Граждане завороженно смотрели на буквы латинского алфавита — теперь, после анализа ситуации, им многое стало ясно.
Сенатор Губкин позвонил министру финансов и сказал:
— Напрасно связываешься.
— Знаешь, некая ответственность у меня все же есть.
— Тогда не связывайся. Если тебя снимут, придурка поставят, от бюджета вообще ничего не останется.
— Это правда.
— Чекисты есть чекисты, — сказал Губкин, — не надо с чекистами ссориться.
— Губернаторов раньше выбирали, а теперь назначают.
— Слава богу, что назначают. Хотя бы на людей отдаленно похожи. Прежде выбирали таких бандитов, что дело сделать невозможно. Если нашему народу разрешить выбирать — он такое выберет!
— Но президента выбираем, — усмехнулся министр.
— Положено, чтобы демократия была. Руками есть удобнее, чем вилкой — но ведь берем нож и вилку, принято так. Соблюдаем этикет.
— Кому это нужно? Мне, что ли? Тебе?
— Людям нужно.
Действительно, многим людям демократический этикет был необходим. Знаменитая российская тяга к твердой руке прекрасно уживалась с желанием обрести свободу — и противоречия в этом не видел почти никто. Ведь совсем необязательно, чтобы твердая рука секла или сдирала шкуру, — твердая рука может, например, покровительственно трепать по щеке. Вот и сосед Татарникова, Вова-гинеколог, каждый день спорил с несговорчивым Витей о том, что демократия и империя в принципе совместимы.
— Какая демократия? — говорил грубый рязанский житель. — Командуют богатые мандавошки.
— А ты не опускай рук! — кричал ему гинеколог и тряс шлангом катетера. — Используй свой шанс!
— Сам используй! — говорил ему Витя язвительно. — У тебя своя склянка с мочой, у меня — своя. И больше ни хрена нету. Вот ты свой шанс и используй как хочешь. Хочешь — писай в эту банку, хочешь — какай.
— Не понимаешь ты ничего! Средний класс в стране образовался! Средний класс — это гарант демократии, — Вова-гинеколог поправил трубку катетера, чтоб моча стекала равномерно. Подача мочи в банку напомнила Вове процесс заправки машины бензином, и он сказал: — Вот, скажем, ты владелец бензоколонки, имеешь бизнес…
— Нет у меня бензоколонки!
— Нет бензоколонки, так, значит, построй ремонтную мастерскую.
— Ага, построй! — и Витя выворачивал пустые карманы халата.
— Ну, квартиру приватизируй и сдавай!
— Банку с моими ссаками могу тебе сдавать. Нет у меня квартиры.
— Ты, Витя, приватизируй свои анализы, — говорил Татарников, — выпустишь акции, исходя из определенного содержания лейкоцитов и эритроцитов, а потом будешь следить за показателями. Однажды эритроциты взлетят — и тогда…
— Серьезная тема, не до смеха! Вот такие люмпены, как ты, — в раздражении говорил Вова-гинеколог, — вместо того чтобы работать и становиться средним классом, устроили революцию! Отбросили Россию на сто лет назад!
— А сейчас она где?
— На сто лет впереди!
— Хорошо тебе стало впереди? Что ты там такое интересное увидал, Вовчик?
Вова-гинеколог нервно объяснял, что такое финансовый капитализм и почему даже бездельник Витя может стать совладельцем огромного концерна, сделаться партнером «Чейз Манхэттен Банк» или «Газпрома». Приобретаешь акцию, она растет в цене, ты берешь кредит у банка под стоимость своей акции, покупаешь в кредит бензоколонку, аккуратно платишь процент, прибыль растет, что тут неясно? Экскурсы в экономику не помогали — грубый Витя не верил ни Вове, ни журналу GQ, ни экономистам чикагской школы.
Гинеколог приходил в бешенство:
— Экономика символического обмена — понимаешь ты, рязанский болван, что это такое?
— Сам ты болван! Подотрись своими акциями!
— В самом деле, Вова, — говорил Татарников примирительно, — с акциями вышла незадача. Я считаю, надо держаться эритроцитов. Что касается меня, показатели идут вверх. Не знаю, как там Доу Джонс, а мой график стабилен.
— Во-во, еще Доу Джонса вспомни, мандавошку эту. Сталина надо, вот я тебе что скажу. А без Доу Джонса обойдемся.
— Витя, — успокаивал Сергей Ильич, — не торопи события.
— Ты историк, Сергей Ильич, — кричал Вова-гинеколог, — ты объясни ему! Ты с такими людьми знаком! Ты такие книги читал!
Вова-гинеколог проникся доверием к Сергею Ильичу после того, как увидел, что главный редактор демократической газеты, Александр Бланк, пришел проведать умирающего.
— Вот к нему сам Бланк ходит! — орал гинеколог. — Ты бы хоть с умными людьми поговорил, валенок рязанский, если сам не понимаешь! Тебе демократию строят, а ты сидишь, в носу ковыряешь! Объясни ему, Сергей Ильич!
Историк Сергей Ильич Татарников объяснял себе все довольно просто — но делиться мыслями не хотел.
К тому моменту, как страна пришла в негодность, граждане уверились в вечном царстве демократии — столь же пылко, как были они уверены в вечном торжестве СССР. Когда сенатор Губкин спросил у своего приятеля, министра финансов, на какой срок, по его мнению, пришла правящая группа к власти — министр не замедлил с ответом: «На триста лет — как Романовы». Даже скептический Саша Бланк рассуждал про долгое правление императора Августа — и вообще, поминать Августа стало принято. Говорили о том, что был некогда в Древнем Риме такой император, который принял под свою сильную руку истомленное раздорами государство. Тридцать семь лет обладал трибунской властью и двадцать один год был императором, несчетное количество раз избирался консулом, брал верховную власть — и устранялся от нее, а потом снова брал, ибо кому и властвовать, как не ему. Август именовал себя отнюдь не «император», но «принцепс», то есть первый среди равных, принцепс — это своего рода премьер. При Августе и демократия цвела, и экономика колосилась, и колонии благоденствовали, и усобицы он замирил. Был такой император — мудрый, что твой полковник госбезопасности.
Обыкновенно Сергей Ильич говорил Бланку: «Тебя не удивляет сочетание: император — и демократ?» Бланк отвечал: «Особенность нынешней империи в том, что ее сила в среднем классе, а средний класс — это и есть демократия». — «Значит, если уберут средний класс, то империя изменится?» — «Средний класс веками создавался! В один день не уберут». — «Помилуй, тот средний класс похож на этот, как древние египтяне на современных. Вот скажи, что наш средний класс производит?» — «Как что? Средний класс — совладелец валового продукта!»
Современный средний класс создали путем символического обмена, вывели обывателя методом банковского кредита, как гомункулуса в пробирке. А вот сколько лет гомункулус проживет — не сообщили, решили не говорить. Те граждане, которые называли себя средним классом, неожиданно обнаружили, что, помимо их символической жизни, существует еще и реальная жизнь — оказывается, никто ее не отменял. Наличие акций, несомненно, уравнивало обывателей с банкирами и президентами — но кроме акций у президентов были еще дворцы и яхты — и, когда акции обесценились, эти дворцы никуда не делись. А у представителей среднего класса дворцов не было; акции у них по-прежнему оставались, а больше ничего и не было.
То, что произошло, следует определить как коллективизацию, думал Сергей Ильич. Это вторая коллективизация в новейшей истории. Произведена новая коллективизация уже не беднотой совокупно с комиссарами, но финансовым капитализмом. То есть это коллективизация не снизу, но сверху, не ради коммунистической утопии, но ради конкретной империи. Жертвой и в том и в другом случае оказался средний класс, и всякий раз во имя государственного строительства. С акциями смешно получилось, думал Сергей Ильич. В Риме изменения начались как раз после битвы при Акции — далее следует императорская история, власть преторианцев, и так далее.
Интересно то, что первая коллективизация последовала за кризисом 1929 года и сегодняшняя коллективизация также неминуемо следует за кризисом. Нет, интересно даже не это. Интересно то, зачем приходит коллективизация. Интересны тридцатые годы.
— Скажи, Вова, — спросил Сергей Ильич, — враги финансового капитализма — они ведь враги демократии?
— Наконец, хоть один разумный человек нашелся. Слушай, рязанская дубина!
— А враги демократии — они ведь враги народа?
— Само собой. Демократия — это же власть народа.
— И что мы будем делать с врагами народа?
— Наказывать, что же еще?
— Вот видишь, Витя, — сказал Сергей Ильич, — и спорить вам, оказывается, с Вовой не о чем. Прищучат твоих обидчиков.
— Ох, боюсь, не доживу.
Вова-гинеколог прекращал спор, уходил, поджав губы, к себе в палату, уносил стопку журналов и газет. Там, в своей палате, он продолжал анализировать исторический процесс, брал красный карандаш, отчеркивал абзацы в передовых статьях — и всякий день делился новой версией происходящего. Он понимал, что все идет правильно, но нечто такое присутствовало, что не давало покоя.
— Ну что ты, Вова, нервничаешь? — успокаивал его Татарников, — Прогресс — дело болезненное. Сталин говорил: «лес рубят — щепки летят». Вопрос в том, с какой точки зрения смотреть на вещи — с точки зрения начальника лесной промышленности или с точки зрения щепок.
Татарников лежал на спине — пошевелиться не мог, в поле его зрения был только потолок. Хорошая у меня точка зрения, думал он, объективная.
Стабильная точка зрения, и поменять ее невозможно. Причина сегодняшней обиды в том, что обывателю хотелось глядеть на рубку леса глазами лесопромышленников, ему даже предложили купить немного акций лесного хозяйства, ему вдолбили в голову, что он практически соучастник рубки леса. История среднего класса — это история простофили, попавшего на большое производство. Вокруг кипит работа, валят деревья, и вдруг обыватель осознал, что он не промышленник, даже не лесоруб, он всего лишь расходный материал. Это его собираются использовать на растопку, вот незадача. А лес как рубили, так и рубят по-прежнему — и щепки летят во все стороны.
И меня вот срубили, думал Татарников, хотя я еще держусь, еще не вовсе труха. Но топор вошел глубоко.
6
Физики говорят, что не исчезает ни единый атом материи, ни единый сгусток энергии, но и то и другое трансформируется, продолжая существовать. Значит, когда меня не станет, я переплавлюсь в некую свободную от оболочки энергию, перейду в новое состояние, просто утратится одна из форм существования — и только. Видимо, то, что от меня останется, и называется душой. Это они имеют в виду, когда говорят, что душа бессмертна. Надо просто верить. Только верить — и все остальное устроится само собой.
Если существует всеобъемлющее Высшее Сознание (интеллигенты стесняются слова Бог, так назовем Бога — высшим сознанием), то может ли какая-либо идея угаснуть в нем без следа? Свет звезды идет до нас миллионы лет — и возможно, сама звезда уже погасла, но она является в виде света. После моей смерти Бог по-прежнему будет помнить меня, вот такого Сергея Ильича, каким я всегда был. А разве, если я сохраняюсь в памяти у Бога, если мое личное сознание сохраняется в высшем сознании, — разве это не значит, что я не умираю? Единение в высшем сознании — не означает ли оно бессмертие? Я не умираю, просто уходит форма, приданная природой моему сознанию.
Но если именно мое, ни на что не похожее сознание и есть причина моей уникальной формы, то изменение формы внесет хаос в гармонию мира. Уйдет уникальная форма, изменится некий фрагмент бытия — или это пройдет незамеченным?
Сергей Ильич Татарников лежал на своей зыбкой койке и думал о бессмертии. Боль — горячая боль раковых больных — просыпалась в его теле. Интересно, думал он, переживание и осознание боли — относится оно к тем вечным формулам, которые воспримет всеобщее сознание, — или страдание уйдет вместе со мной? Жар души сохранится, но жар лимфатических желез исчезнет, так надо понимать? Или именно жар лимфы перейдет в жар души?
Филологическая герменевтика, язвительно думал Татарников, дается нам куда легче герменевтики философской. Возвращение к изначальному тексту невозможно — философу просто некуда вернуться: бытие себя исчерпывает. Умирает не идеальная абстракция, умирает не некий Man, как говаривал Хайдеггер, — умирает один единственный человек. Я умираю. Горстка пепла, урна в стене, вот тебе и вся герменевтика, подумал он. Однако зачем-то это состояние длится, зачем-то они снова и снова совершают свой ритуал — моют меня, делают бесполезные уколы, втыкают в меня шланги и катетеры. Для чего-то бытию важно провести меня через это медленное и мучительное состояние угасания.
Вполне возможно, что смертельная болезнь и острая боль (вместо мгновенной смерти) даются человеку, чтобы в полной мере пережить переход из одной ипостаси в другую, из одного состояние в иное. В этом смысле, мы приучаем себя воспринимать смерть как выздоровление. Так и следует объяснять последние слова Сократа, просившего отдать Асклепию петуха: Сократ почувствовал приближение смерти, то есть выздоровления, и пожелал отблагодарить врача.
Интересно, как отблагодарить Колбасова и Лурье? Петуха им, пожалуй, будет мало.
— Витя, — позвал Татарников, — ты взятки врачам даешь?
— Какие еще взятки, Сергей Ильич? Откуда мне их взять, взятки эти?
Витя лежал рядом с Татарниковым, но голос его пришел как будто бы издалека, словно с другого конца поля.
— Что ты сказал, Витя?
— Говорю, мне никто взяток не несет — и я никому дать не могу. Все по-честному.
Заглянул сосед-гинеколог Вова, скинул шлепанцы, расположился в своей обычной позе — ноги в полосатых носках задрал на спинку кровати, руки подложил под голову.