— Хорошо, Ульяна! — проговорил он, приветливо глядя на сестру. — Дай ей пока, что нужно, а после сочтемся. Я тебя не обижу, так же как и прежде не обижал. Научи ее ткать и всему, что требуется в нашей крестьянской жизни. Она отроду бедная сирота, и никто ее не научил добру и разуму. Теперь я буду ее учить; учи и ты… Господь тебя вознаградит!
Ульяна, Филипп, Авдотья и даже резвый Данилко несколько раз кивнули головой. Слово «сирота» растрогало их.
Одежду, полученную от Ульяны, — за это Павел привел ей из местечка славного рыжего теленка, — Франка, однако, надела только спустя две недели после свадьбы. Она все оттягивала это переодеванье, щеголяя по вспаханной земле или по грязи деревенских улиц в прюнелевых ботинках и городском платье. Но делать уж нечего: башмаки порвались, рубахи падали с плеч, а платья она не хотела испортить вконец. Ведь она не будет получать, как прежде, жалованье, чтобы тратить его на эти тряпки; ей даже в голову не приходило, что Павел будет ей покупать все нужное, она не привыкла, чтобы кто-нибудь помогал ей, и никогда не была расчетлива в своих отношениях с людьми. Напротив, тем, кто ей нравился, она сама отдавала все, что имела, в виде подарков или как бы взаймы. И теперь также, хотя она знала о том, что Павел зарабатывает довольно много, и хотя старая Марцелла давно уже под секретом сказала ей, что в его избе, — кажется, под печкой, — припрятан горшок с серебряными рублями, закопанный еще его отцом-ткачом, она совершенно не думала об этих богатствах своего мужа, старательно сложила свое городское платье в сундук, чтобы в нем по крайней мере можно было ездить в костел, и, наконец, оделась по-крестьянски.
Когда она надела деревенские башмаки и домотканную полосатую юбку, а на жесткую рубаху накинула цветастый ситцевый платок, то, всплеснув руками и осмотрев свой костюм, жалобно завопила:
— Вот я и мужичка! Вот я и превратилась в мужичку! Родной отец меня теперь не узнал бы, а если бы мать увидела меня из могилы, она перевернулась бы в своем гробу! Вот мне и конец пришел! Похоронили меня, закопали навеки, и не будет уже для меня другой жизни на свете, кроме мужицкой, которой я никогда не знала и знать не хотела!
Она закрыла лицо руками и громко на всю избу расплакалась. Павел сначала был так удивлен этим взрывом отчаяния, наступившего после очень веселого утра, что некоторое время сидел с открытым ртом на скамейке; но потом он улыбнулся и махнул рукой.
— Настоящее дитя! — сказал он. — Не знает, от чего смеется, от чего плачет. Глупостями тебе набили голову, а ты веришь и повторяешь. Умному никто не учил, а глупостям научили. Пусть им бог простит. А ты, когда походишь в этом костюме, то привыкнешь и поймешь, что как для господ, так и для мужиков целая рубаха лучше порванной.
Он встал, подошел к ней, сел возле нее и, обнимая, прижал ее к своей груди.
— Успокойся, Франка! — говорил он, — ну тише, тише… успокойся, утешься!.. Нечего горевать…
Она перестала плакать, прильнула к нему всем своим гибким, дрожащим телом и, охватив руками его шею, осыпала его поцелуями. Павел схватил ее на руки и, как перышко, поднял почти под самый потолок. Его голубые, всегда прозрачные и спокойные глаза горели; ее неудержимый смех и звуки поцелуев раздавались на всю избу. Через час после этого они вместе сошли к реке, сели в челнок и поплыли; вскоре можно было видеть, как на противоположном берегу они оба закинули в воду удочки.
В деревне заметили, что Павел после свадьбы не все время проводит на реке, как прежде, и уже не так часто возит на продажу рыбу по местечкам и усадьбам. Это, однако, никого не удивляло, ибо все догадывались, что при уединенной и скромной жизни, при недурном заработке он мог скопить денег; да и этот отцовский горшок, закопанный под печкой, ни для кого не был тайной. Почему Павел до сих пор не откопал его? Видно, нужды не было. Сестру он проводил из дому с отцовской заботливостью, а потом жил совершенно одиноко, довольствуясь малым. Этот горшок он сохранял, быть может, про черный день, а не то на постройку новой избы или чтобы пожертвовать его после смерти в костел. Одним словом, он не был беден, у него был кое-какой запас; так почему же ему под старость, взяв молодую жену, не отдохнуть немного? Слушая эти разговоры, парни подсмеивались над молодостью Франки.
— Э! — говорили они, — какая она там молодая? Он даже, кажется, моложе ее.
В самом деле, по наружности Павла видно было, что он из состояния полного спокойствия перешел в состояние постоянной радости. Он не потерял серьезности в движениях и разговоре, но охотнее и дольше разговаривал теперь с людьми, а в его глазах и улыбке постоянно светилось тихое веселье. Благодаря этому он казался моложе, чем прежде; его можно было принять за человека, которому не так давно минуло тридцать лет.
Однажды старая Авдотья встретила его на берегу реки, где он набирал воду в ведро, и, подперши рукой подбородок, спросила:
— А что, кум, хорошо теперь тебе? Рад, что женился, а?
Все на селе любили и уважали старую румяную Авдотью с блестящими черными глазами. Она была любопытна и разговорчива, охотно вмешивалась в чужие дела, но была всегда весела и услужлива, а во многих случаях полезна своим опытом и советом. При этом она не нуждалась ни в чьей помощи, живя при сыне, хорошем и жившем в достатке хозяине. Она всегда питала симпатию к Павлу и когда-то надоедала ему сватовством, но он любил ее и несколько раз вместе с ней крестил у соседей. Павел приподнялся, оставил ведра и ответил с улыбкой:
— Хорошо, о как хорошо! Чего хотел, то и получил. Почему же мне может быть нехорошо?
— Так ты потому не женился, что хотел такой, как эта? — спросила Авдотья.
— Вероятно, потому…
— Так почему же ты не говорил… может быть, скорее нашлась бы? — засмеялась старуха.
— Разве я знал?.. я сам не знал, чего я хочу и какой я хочу, а теперь, когда нашел, то и узнал…
— Ну, добре… дай бог, чтобы всегда так было! — доброжелательно начала женщина, но он перебил ее. Прежде никогда не случалось, чтобы он перебивал кого-нибудь в разговоре, потому что говорил он всегда лениво и нехотя; теперь слова вырывались из его переполненного сердца.
— Потому что, видите, кума, все это хорошо… хорошо, когда дома есть с кем поговорить и с кем повеселиться, хорошо иметь друга на всю жизнь… Но за что я больше всего благодарю господа бога, так это за то, что мне удалось спасти душу человеческую.
Он так же, как Авдотья, подпер рукой подбородок и задумчиво окончил:
— Спасти душу человеческую от мук на этом свете и от погибели на том — это не малое дело! Господи, какое это великое дело!
— Верно! — подтвердила Авдотья, но видно было по ее лицу, что она не понимала Павла.
— Добре, добре. Каб только господь бог дал, чтобы всегда так было! — говорила она, но в его рассуждениях насчет души совершенно ничего не понимала.
Одно только заметила она своими живыми круглыми глазами, что на лице Павла сиял точно отблеск лунного света.
— Ну, ну! — удивлялась она. — Как будто бы тебя, Павел, мать второй раз на свет родила!
Целый вечер она со смехом рассказывала всем на селе, какой Павел счастливый, как доволен своей жизнью и как он помолодел.
В конце концов все жители села, сначала удивленные появлением среди них посторонней и совершенно особенной женщины, убедились, что в избе Павла не творится ничего необыкновенного. Там было тихо, как и прежде, но только на дворе Козлюков да в саду, разделявшем обе избы, раздавался часто тонкий голос и громкий смех Франки, разговаривавшей с Ульяной или громко шутившей с Данилкой. На сельской улице ее видели редко, к соседям она совершенно не ходила и много времени проводила с мужем на реке.
Теперь Франка уже не испытывала ни малейшего страха на воде; наоборот, она любила ездить в лодке и ловила рыбу со свойственной ей страстностью и увлечением. Когда Павел медлил, отправляясь на реку, она хватала его за руку и вытаскивала из избы, а потом требовала, чтобы он бежал с ней наперегонки к реке, и хотя страшно запыхавшись, но всегда прибегала на берег раньше его. Он был силен, и его шаг был шире, но она была легка, как перышко, и так быстро бегала, что, казалось, словно она, не касаясь земли, летит по воздуху. При этом она вытягивала руки, как крылья, и издавала пронзительные, высокие, совершенно напоминавшие птичий крик, звуки. Она быстро научилась владеть веслом, но подолгу грести не могла, — не хватало сил. Однако они часто выезжали на реку на двух челноках, соединенных привязанной к ним сетью. Челноки, как неразлучные близнецы, ровно и не особенно быстро скользили по раздолью спокойной воды; сеть, опущенная в воду, становилась все тяжелее от попадавших в нее рыб; а Франка, медленно работая веслом и блуждая любопытным взглядом по берегам и по воде, чувствовала, что это занятие, которое она разделяла с любимым человеком, гораздо легче и приятнее раздувания самоваров, прибирания комнат и глажения чужих платьев в тесных и душных кухнях. А так как все, что она чувствовала, почти помимо ее воли и сознания вырывалось у нее наружу, то она без устали говорила Павлу о своих приятных ощущениях.
— Вот, отдыхаю себе, — говорила она, — царствую, как королева, и ни о чем не забочусь. Как будто мать меня второй раз на свет родила, как будто господь бог перенес меня в какой-то другой мир.
Действительно, это был для нее совершенно новый мир. Она всего несколько раз в жизни выезжала из города и каждый раз в продолжение нескольких недель вертелась около летней квартиры своих господ, ничего не видя, кроме двора и ближайших деревьев. И теперь, когда перед ее глазами открылись свободные горизонты и картины природы, полные незнакомых ей подробностей, — все, что она видела, возбуждало в ней любопытство и удивление. Любопытство и удивление, но не восторг.
Жажда ощущений, которую она вынесла из всех прежних бед и наслаждений, сделала ее страстно любопытной ко всему новому, — был ли это новый и привлекательный человек или в первый раз замеченная ею туча, волна, оттенок цвета или безделушка. Она была настолько невежественна, сущность и свойства всех вещей были настолько неизвестны ей, что всему, что привлекало ее взгляд и возбуждало ее любопытство, она удивлялась громко, страстно, без границ, подобно дикарю или ребенку.
Эта женщина, подвижная и крикливая в деревенской тиши, выросшая среди высоких городских стен, ничего не знавшая о том, что происходило, что цвело и пело под этим небом, открытым от края и до края, всякому могла показаться дикой. Но своему товарищу, который был настолько сведущ в вещах, неизвестных и удивительных для нее, что наперед мог предсказывать состояние воздуха, неба и воды, она все больше казалась забавным ребенком.
Иногда, выйдя утром из избы, он посматривал на небо и, заслоняя глаза рукой, поглядывал на солнце, втягивал в ноздри дуновение ветра, а потом говорил встречным людям, как всегда, серьезно и тихо, чтобы они спешили убирать хлеб, сено или овощи, потому что погода продержится еще два-три дня, а потом начнутся дожди.
В дождливое время, когда тяжелые тучи висели над землей, а внизу Неман, волнуемый ветром, катил свои темные волны, он, возвращаясь со двора в избу, иногда утешал скорчившуюся на скамейке и зевающую Франку известием, что через два или три дня наступит хорошая погода и потеплеет.
А так как его предсказания всегда сбывались, то Франка спрашивала его, глядя на него с тревогой:
— Пророк ты, что ли, что всегда все предскажешь?
Он смеялся довольным смехом.
— Я не пророк, — отвечал он, — а рыбак. А какой же рыбак был бы из меня, если б я не знал, когда нужно выезжать на ловлю, а когда не нужно, будет ли помеха в работе или не будет.
Он прекрасно знал, какая туча прольется дождем, из какой гром ударит, какая пройдет над землей без последствий, а какая повеет над ней могучим вихрем или засыплет ее опустошительным градом.
Он знал, в каких местах на реке вода глубока, а где мелка, в каких местах дно ее усеяно камнями или устлано белым волнистым песком, или поросло длинными, скользкими водорослями. Он знал, где легче всего ловятся пескари и плотва, где водятся щуки, у каких берегов раки кишат в подводных мхах и камнях, в какое время года и дня и каких рыб следует ловить и на какие приманки. По силе всплеска и ширине кругов, разбегавшихся по воде, он узнавал, какая рыба выскочила на ее поверхность, а по направлению, вышине и быстроте волны знал, будет ли улов. Обо всем этом он говорил Франке, а когда все, что он предсказывал, сбывалось, ею овладевал суеверный страх.
— Что ты, ясновидящий, что ли? — спрашивала она.
Он отвечал, смеясь:
— Я не ясновидящий, но эта река всю жизнь была моей женой. Другой я не видал и не хотел, пока тебя не увидел…
Итак, Франка превосходно чувствовала себя, разъезжая по реке, но ей недурно было и тогда, когда она изредка оставалась дома без него. Тогда к ней приходила нищая Марцелла, которая в этом году жила у Козлюков. Она рассказывала приятные и интересные для нее вещи; когда нищенка впервые вошла в избу босая и в лохмотьях, Франка еще потягивалась на постели, зевая и протирая глаза.
Она уже не раз видела Марцеллу и потому на ее приветствие ласково кивнула головой. У Марцеллы было большое, белое, как мел, лицо, все покрытое глубокими морщинами и окруженное прядями седых волос, выбивавшихся из-под грязной тряпки, которой она обвязывала голову. Ей было, должно быть, лет под семьдесят, но она и в нищете не утратила живости и веселого нрава. Двигалась она медленно и тяжело, а говорила много, и ее маленькие блестящие глазки бросали быстрые и любопытные взгляды из-под опухших век. Стоя у порога и опершись на палку, она заговорила хриплым, как скрежет пилы, голосом:
— А-а! Так вы еще не встали, миленькая вы моя!.. А ведь люди давно уж пообедали и опять пошли на работу. Но огонь у вас разведен, пища варится и в избе убрано… Кто же это принес вам воды и поставил горшок в печь, если вы до сих пор спали?
— Муж, — сидя на постели и лениво посматривая на свои ноги, ответила Франка, — он поехал сегодня с рыбой в местечко, а перед отъездом принес воды, развел огонь и поставил вариться обед…
— А-а, вот добрый человек! — удивилась нищая и ближе подошла к хозяйке, которая уже надела на ноги плоские башмаки и, зевая, небрежно завязывала домотканную юбку. Опираясь на палку руками, кожа на которых походила на древесную кору, нищая пристально смотрела на Франку и говорила с удивлением:
— Ну и красивая же ты, моя миленькая! Не удивительно, что муж твой души в тебе не чает! Боже мой, боже! Ножки твои белее, чем у других лицо, глазки блестят, как бусы, а талия у тебя тонкая, словно у какой-нибудь барышни, стянутой корсетом.
— А ты разве видела когда-нибудь корсеты? — засмеялась Франка, слегка дрожа, как всегда, когда она вставала с постели.
В избе было тепло, но эта мелкая дрожь охватывала ее уже в продолжение нескольких лет, особенно по утрам. При этом ее лицо желтело и губы бледнели. Она, зевая и кутаясь в платок, уселась перед огнем, а нищую пригласила сесть на скамейку. Льстивые похвалы, которые старуха ей расточала, расположили Франку в ее пользу. Марцелла уселась у стены против огня, опять оперлась на палку и заговорила, открывая в улыбке свои беззубые десны.
— Видела ли я корсеты? Ой, боже мой, боже! Чего только я на свете не видела… все видела, все слышала и все знаю. Я ведь всю свою молодость прослужила в господских домах, но теперь вот уже лет пятнадцать таскаюсь с клюкой по миру.
Франка, быстро повернувшись спиной к огню, а лицом к нищей, заговорила, сверкая глазами:
— Ты служила в господских домах, а я думала, что ты такая же простая мужичка, как и все здесь.
— Мужичка-то я мужичка, — кивая головой, говорила баба, — но меня взяли к господам еще маленькой девочкой, и я прожила у них свои молодые лета. А когда уж в этом доме нельзя было жить, я пошла на другую службу и вот лет пятнадцать тому назад дошла до нищенской сумы… Потому-то я сразу узнала, кто ты такая… Другие не узнали, а я узнала…
— А кто же я? — со смехом спросила Франка.
— Панна!.. Ох, панна ты нежная, красивая, будто королевна… Как только он привел тебя в избу Козлюков, я сейчас же подумала: вот, боже мой! такой простой мужик, а захотел жениться на такой королевне. Меня даже диво берет, что ты пошла замуж за такого простого мужика…
Сияющее лицо Франки сразу сделалось грустным.
— Разве я знаю, как это случилось! Видно, такая уж моя судьба. Я сама никогда не думала выйти за мужика и жить с мужиками. Я происхожу из хорошей семьи… Дедушка имел два собственных дома, отец в канцелярии служил… а двоюродный брат адвокат в большом городе и богатый, богатый!
Она уселась около нищей и принялась рассказывать ей о том, что мать ее была образованная, а двоюродный брат ее богат; о том, как она веселилась в городе и какие у нее были кавалеры. Нищая с восхищением кивала головой и издавала удивлённые возгласы. Через четверть часа Франка вскочила со скамейки.
— Знаешь что, Марцелла, поставь-ка самовар, напьемся чаю.
У Павла, так же как у Филиппа и в других самых богатых избах этой деревни, был жестяной самовар и всегда можно было найти щепотку чаю и немного сахару. По просьбе жены Павел даже увеличил запас сахару и чаю. Франка мало внимания обращала на еду; ела мало и не была прихотлива; случалось даже, что в течение целого дня ничего не брала в рот, особенно если была чем-нибудь занята или взволнована; но без чаю она жить не могла и тосковала без конфет, которое в городе, как она говорила Павлу, всегда покупала или получала от кавалеров. Других подарков ей никто не дарил, но конфеты дарили, и она их принимала, потому что и дамы всегда принимают конфеты. Когда Павел уезжал в местечко, она, обхватив его шею руками, просила:
— Привези конфет! Мой миленький, золотой, бриллиантовый, привези!
Она никогда не просила у него ни платьев, ни каких-нибудь особенных лакомств, кроме чаю и конфет.
Глаза Марцеллы радостно блеснули из-под опухших век, она быстро заходила по избе даже без помощи палки и живо исполнила приказание. На дворе шел дождь; две женщины, одна в лохмотьях, другая в простом платке, сидя перед маленьким окном, пили чай из зеленых стаканов, помешивая в них щепками. При этом нищая съедала много ржаного хлеба, и видно было, что она чему-то радовалась. Может быть, результаты посещения были для нее удачнее, чем она могла ожидать, и предвещали ей в будущем какую-нибудь выгоду. Зато Франка, разговаривая с ней, становилась все пасмурнее. Перед ней вставали воспоминания прошлого, и они отуманивали ей голову, как опьяняющий напиток. Яркий румянец выступил на ее щеках, а глаза наполнились слезами.
— Вот до чего я дошла! Сделалась хамкой, живая легла в гроб! Нет уж для меня другого мира, кроме этого села, и другой жизни, кроме хамской!
Она ломала свои руки и вытирала мокрые от слез глаза.
— Ну, годзи, годзи! Не плачь, чего там! — утешала ее старуха. — Если муж хороший и милый, так не пропадешь… А милый он?
И, нагнувшись к самому ее уху, она с гадкой улыбкой о чем-то спросила ее.
Франка засмеялась и опустила глаза.
— Ой, ой! — шепнула она, — ой, ой, да ему, кажется, двадцати лет нету.
В свою очередь, шепча что-то на ухо старухе, она тихо смеялась, поблескивая белыми зубами.
В тот же вечер возвратившийся из местечка Павел вынул из кармана несколько завернутых в бумагу почти растаявших конфет. Они пролежали, вероятно, уже целый год на прилавке у еврейки и стоили не больше гривенника. Но Франка, не обращая внимания на то, какого качества это лакомство, вырвала пакетик из рук мужа и со страстной жадностью принялась громко грызть конфеты.
Съев их достаточно, она отнесла оставшиеся в избу Козлюков, где силой всунула одну из них в рот Данилке, а остаток отдала детям.
Козлюки относились к ней равнодушно: она не раз удивляла их, но не возбуждала в них ни вражды, ни особенной дружбы. Она не приносила никакого вреда и никакой пользы, а у Филиппа и Ульяны было так много работы, — у первого в поле и на пароме, у второй по хозяйству и с детьми, — что им даже и в голову не приходило следить за ней, допрашивать ее или думать о ней.
Брат захотел жениться на ней: что ж, если она окажется хорошей женщиной — его счастье, если плохой — его горе! Им-то какое дело? Однако они старались иногда быть любезными с ней, заводили с ней разговор и приглашали в свою избу. В начале осени Филипп вынес из амбара Павла ткацкий стан, оставшийся после первой жены Павла, и поставил его в избе, но так как этот стан был стар и испорчен, то Филипп битый час чинил его.
Ульяна поехала в воскресенье в местечко, на деньги брата купила льну и крашеных ниток и на другой же день приладила кудель к прялке и натянула нити на кроены. Она покатывалась со смеху и вытирала рукавом выступавшие на глазах слезы, глядя на неуклюжие, неумелые движения, с которыми Франка принималась за прядение и тканье. Ей в первый раз в жизни случилось видеть женщину, не умевшую прясть и ткать; ей даже никогда не приходило в голову, чтобы подобная женщина могла существовать на свете. Покатываясь со смеху, она все-таки не переставала учить Франку всем этим работам, за которые последняя принялась сначала с большим пылом, очень скоро выучившись прясть; но когда дело дошло до тканья, Франка начала обнаруживать недовольство и стала пасмурна.
— Тяжело! — ворчала она.
— Привыкнешь! — убеждала ее Ульяна.
Но эта работа действительно утомляла ее. Спустя четверть часа на лбу ее выступали капли пота. Конечно, со временем она втянулась бы, как предсказывала Ульяна, и утомлялась бы значительно меньше, но она вовсе не хотела привыкать к тому, что доставляло ей столько неприятных ощущений. Если работа понравилась ей — хорошо, если нет — то чорт с ней! После некоторых попыток, когда Ульяна уже не смеялась, а вяло и со скукой смотрела на нее, Франка выскочила из-за стана и, размахивая руками, вскричала:
— Не хочу, не буду! Руки болят и ноги затекли. На кой чорт мне это тканье! Довольно уж я трудилась по необходимости, а теперь, когда и надобности нет, пусть сам чорт надрывается над этим ткацким станом. Я не буду работать!
— Как хочешь… — равнодушно сказала Ульяна и, кивнув ей на прощанье головой, вышла из хаты.
В этот же день под вечер, идя за водой, Ульяна встретила брата на склоне горы и, остановившись возле него с ведрами на плечах, заговорила:
— А Франка не хочет ткать.
— Ну пусть и не ткет… — равнодушно ответил Павел.
Но Авдотья, которая, несмотря на свои шестьдесят лет, выручая невестку, спустилась за водой, с таким любопытством прислушивалась к их разговору, что даже наклонила голову на бок, а потом поставила ведра и позвала Павла. Когда он обернулся, та с таинственным видом поманила его рукой к себе. Она была очень довольна тем, что может вмешаться в чужое дело, и ее черные глаза радостно блеснули.
— Павел! — начала она, прикладывая палец к увядшим губам. — Павел! Что-то ты уже слишком позволяешь своей жене быть барыней. Смотри, как бы из этого не вышло чего дурного.
Она уже и прежде слышала от Марцеллы кой-что о жизни Франки и была очень возмущена тем, что та подолгу спит, ест конфеты и пьет чай.
Павел серьезно ответил:
— Не беспокойтесь, кума. Я сам знаю, что делаю. Я спас ее от мук и не хочу, чтобы она мучилась над работой, хочу, чтобы ей хорошо жилось на свете. Если человеку плохо на этом свете, то он сам становится дурным, а если ему хорошо, то он становится хорошим. А отчего же не быть хорошим, если нет повода ни для гнева, ни для греха? Вот как!
Он так был уверен в истине своих слов, как в том, что солнце светит и вода течет, но Авдотья совершенно не поняла его философии; зато у нее была своя.
— Эй, Павел! — зашептала она, — смотри, как бы из этого барства не вышло какой беды! Откуда ты взял ее? Разве ты взял ее от родителей из родной избы? Какой была она прежде? Не думай, я ведь все знаю, я только взглянула на нее и сразу узнала, какой она была. Может быть, кто и не узнал бы, а я узнала.
Глядя на него отчасти с торжеством, отчасти с жалостью, она подмаргивала ему своими умными глазами и, поднявшись на цыпочки, таинственно зашептала у самого уха Павла:
— Смотри, чтобы из этого барства, в котором ты даешь ей жить, не вышло для нее какой беды.
Это предостережение, смысл которого Павел прекрасно понимал, не произвело на него никакого впечатления. Он улыбнулся, махнул рукой и совершенно спокойно ответил:
— Нет, этого уж наверно не будет. Ведь она поклялась!