Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Неизвестный Солженицын - Владимир Сергеевич Бушин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Домик, как видно, состоял главным образом из цитат. В упоминавшемся рассказе о столкновении с Е.И. Дивни-чем марксист-зубрила говорит именно о них как о своем главном возможном орудии в полемике: «Еще год назад как уверенно я б его бил цитатами, как бы я над ним уничижительно насмехался!» Но теперь, констатирует он, «меня бьют почти шутя». И ничего в этом нет удивительного. Нетрудно вообразить себе картину, как происходило избиение зубрилы. Он, допустим, когда-то выписал из учебника в свою карточку: «Бытие определяет сознание», выучил на сон грядущий, запомнил на всю жизнь, и вот теперь с этой выпиской наперевес шел в атаку на «православного проповедника»1. А тот ему — такой, скажем, вопросик: «Позвольте, чадо мое, а как же, например, с самим Лениным? У него отец — действительный статский советник, семья чиновно-дворян-ская, бытие в детстве и юности вполне обеспеченное, благо-получное, даже, извиняюсь, именьицем Кокушкино владели, а у него, несмотря на такое-то бытие, самое что ни на есть революционное сознание. Ась?» Что на это зубрила мог ответить? Ничего! В его карточках ответа не было. Одним ударом неглупого человека он был загнан в угол и там рухнул, погребенный под своим карточным домиком. Поднявшись, утеревшись, он изумился молниеносности своего разгрома. Как же так? Ведь картотека была до того хороша! Как у шарманщика, который вдвоем с попугаем торговал на ростовском базаре «счастьем» из ящичка. Но факт оставался фактом. И тогда, прельстившись легкостью добычи, Солженицын сам пошел громить марксизм, сам стал проповедовать: это, мол, «слишком низкий закон, по которому бытие определяет сознание»,[61] это даже — «свинский принцип».[62]

За делами да заботами никто зубрилу за эту проповедь не выпорол. Никто не ткнул его носом в то, что закон-то действительно не очень хороший, если его железно прилагать к каждому отдельному человеку, к любому индивидууму. Но ведь марксисты же этого не делают! То ли в спешке, то ли действительно уж очень плох был учебник, но Саня-студент сделал в свое время усеченную выписку, а понять ее расширительно — не собрал ума. Настоящие марксисты понимают вопрос так: ОБЩЕСТВЕННОЕ бытие определяет ОБЩЕСТВЕННОЕ сознание, причем определяет, само собой ясно, в самых общих чертах. Что же касается отдельного человека, то о нем у марксистов, разумеется, есть соответствующие оговорки, хотя бы у того же Ленина: «Личные исключения из групповых и классовых типов, конечно, есть и всегда будут».[63]

Никто этого, повторяем, увы, не сказал ему. Поощренный безнаказанностью, зубрила уж совсем распоясался. «Да что мне Маркс! Да мне ль его бояться!» И снова с великой болью обманутой любви ринулся в бой против марксизма. Вернее, против своей картотеки. Так как при этом в какой-то мере все же приходилось иметь дело с мыслями и высказываниями людей, которых, как говорится, голой рукой не возьмешь, то «обманутый-в-любви» и не действовал голой рукой, а всегда вооружал ее — то ножницами, то клеем, то краской.

Но вот он вытягивает клювиком из ящичка карточку, и мы читаем на ней, что к глазах Маркса такое обращение с заключенными, при котором они имеют возможность «читать книги, писать, думать и спорить» означает обращение «как со скотом»[64]. Всякий согласится, что взгляд, мягко выражаясь, более чем странный, но в карточке точно указан адрес: «Критика Готской программы». Снимаем с полки 19-й том последнего Собрания сочинений Маркса — Энгельса, находим «Критику», в ней на странице 51-й есть маленький раздельчик — «Регулирование труда заключенных». Слова «как со скотом» тут действительно имеются, но вот в каком, однако, контексте: Маркс пишет, что рабочие вовсе не хотят, «чтобы с уголовными преступниками обращались как со скотом», — только и всего!

Но Солженицын опять лезет клювиком в свой философский ящичек и вытягивает новую карточку. На сей раз попалась о Ленине. В ней речь идет об одной телеграмме, посланной Владимиром Ильичем 9 августа 1918 года Пензенскому губисполкому в связи с контрреволюционным восстанием в губернии. Обманутый пишет, что Ленин требовал: «провести беспощадный массовый террор…» Массовый? Это что же — террор против масс? Ленин требовал провести террор против рабочих и крестьян? Да уж как видите сами, говорит нам Солженицын и опять точно указывает источник: Собрание сочинений, 5-е издание, том 50-й, страницы 144–145. Открываем нужную страницу и действительно читаем: «провести массовый террор…» Да, да, массовый. Но там, кажется, еще что-то? Вглядываемся: «массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев». Эге, вот они, ножницы-то опять где пригодились. Хвать! — и террор против мироедов да контрреволюционеров превращается в террор против трудящихся. Ловко!

В этой же телеграмме обращается внимание читателя на следующие слова Ленина: «сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города». Подумать только, негодует Обманутый, запереть «не виновных, но СОМНИТЕЛЬНЫХ»! Ну, на такое, мол, попрание законности и свободы способны только большевики! Но вот какое любопытное рассуждение встречаем мы у него в другом месте «Архипелага». Рассказывает о якобы имевшем место заговоре заключенных в одном из лагерей (май 1954 года). Насколько тут все достоверно и правдиво, судить трудно. Во всяком случае, сам рассказчик ничего своими глазами не видел, так как был уже освобожден, и повествование его от начала до конца — с чьих-то слов, если не голая собственная выдумка, и много в нем сбивчивого, противоречивого. Но в данном случае это и несущественно, важно другое. По его словам, руководитель заговора, размахивая финкой, «объявлял в бараке: «Кто не выйдет на оборону — тот получит ножа!» Угрозой, страхом смерти гнать не желающих идти людей на затеянное тобой крайне опасное, может быть, даже роковое дело, — вот уж, казалось бы, где наш защитник прав человека должен вознегодовать во всю мощь своих легких и голосовых связок. Но, странное дело, ничего подобного не происходит, и угрозу кровавой расправы над не желающими принимать участие в заговоре он спокойно и уверенно квалифицирует так: «Неизбежная логика всякой военной власти и военного положения…»[65]

Неизбежная! Но ведь в Пензенской-то губернии в августе 1918 года именно такое положение и было — контрреволюционное вооруженное восстание! И, однако же, на его ликвидацию никто не гнал под угрозой смерти всех, не принимавших в нем участия, а лишь предлагалось временно изолировать «вне города» того, кто, пожалуй, мог бы примкнуть к восстанию, — вполне естественная и логичная мера предосторожности со стороны военной власти. Да ведь еще вопрос — а было ли выполнено требование Ленина…

Нет, все-таки неправильно говорит Солженицын, будто он видит жизнь, как луну, всегда с одной стороны — он видит ее всегда с той стороны, с какой ему выгодно.

Среди видных марксистов Солженицын не обошел своим вниманием, конечно, и Сталина. На него он завел целое досье — специальный ящичек. Попросим на пробу вытянуть пока хотя б одну карточку. Момент — и поднаторевший клювик уже протягивает нам: «Устами Сталина раз навсегда призвали страну ОТРЕШИТЬСЯ ОТ БЛАГОДУШИЯ». Последние три слова обличительно подчеркнуты и тут же прокомментированы так: «А «благодушием» Даль называет «доброту души, любовное свойство ее, милосердие, расположение к общему благу». Вывод из сопоставления слов Сталина и толкования Даля делается убийственный: «Вот от чего нас призывали отречься — от расположения к общему благу!»

Великолепная вещь словарь Даля, но Солженицын и его поворачивает к нам лишь той стороной, какая ему сейчас выгодна. А в нем, конечно же, приведены и другие, всем известные значения слова, оказавшиеся во времени более устойчивыми и более распространенными, привычными нам: благодушие — «самоуспокоенность, добродушное попустительство»; благодушествовать — «наслаждаться физическим и нравственным спокойствием». Разумеется, именно это, более современное, нынешнее значение и имел в виду Сталин в своем высказывании.

Между прочим, тут Солженицын изменяет своему обыкновению — не берет цитату в кавычки и не указывает, где именно, когда это высказывание было сделано, в какой книге напечатано. Случайность? Отнюдь! Если бы он и здесь позаботился об источнике, то ему пришлось бы указать: «И.В. Сталин. О Великой Отечественной войне Советского Союза». Ах, о войне?! — воскликнул бы читатель, и ему сразу стало бы все ясно и без контрольного обращения к Далю. Да, конечно, это было сказано в речи по радио 3 июля 1941 года, может быть, в самые страшные дни войны: «Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры надо принять, чтобы разгромить врага?

Прежде всего необходимо, чтобы наши люди, советские люди, поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия, от беспечности, от настроений мирного строительства, вполне понятных в довоенное время, но пагубных в настоящее время, когда война коренным образом изменила положение» (подчеркнуто мной. — В.Б.).

Если Солженицын не захотел признать, что совершил очередное жульничество, то ему пришлось проглотить другое: грузин Джугашвили, политик, знал не родной ему русский язык несколько лучше, чем знает его некий писатель, нобелевский лауреат, то и дело бьющий себя в грудь кулаком: «Я русский! Я из перерусских русский!» Кто там еще остался из видных марксистов? Ну, конечно же, Энгельс! В попугайской карточке на него читаем нечто весьма саркастическое: «Энгельс доследовал, что не с зарождения нравственной идеи начался человек, и не с мышления — а со случайного и бессмысленного труда: обезьяна взяла в руки камень — и оттуда все пошло».

Понимал ли оратор сам, что тут говорил? Из приведенных слов видно, по крайней мере, одно: он убежден, что человек начался либо с мышления, либо с нравственной идеи, но с чего именно — пока точно не установил. Что же касается того, почему мышление или та самая «нравственная идея» стали достоянием только человека, а не озарили до сих пор, допустим, моську, лаявшую на слона, — эта проблема нашего автора не интересует.

И тем не менее, мы думаем, он в какой-то мере понимает, что говорит. Уверенности в этом нам придают слова как раз Энгельса, который в известной работе «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека» еще в 1876 году писал о Солженицыне следующее: «Птицы являются единственными животными, которые могут научиться говорить, и птица с наиболее отвратительным голосом, попугай, говорит всего лучше. И пусть не возражают, что попугай не понимает того, что говорит. Конечно, он будет целыми часами без умолку повторять весь свой запас слов из одной лишь любви к процессу говорения и к общению с людьми. Но в пределах своего круга представлений он может научиться также и понимать то, что он говорит… Он умеет так же правильно применять свои бранные слова, как берлинская торговка зеленью. Точно так же обстоит дело и при выклянчивании лакомств».

Да, в пределах своего круга представлений Солженицын научился понимать то, что говорит. Несомненно также, что в выклянчивании лакомств он преуспел ничуть не меньше, чем в брани.

Не ограничиваясь, так сказать, философской, так сказать, теоретической, так сказать, умственной борьбой против Маркса, Энгельса, Ленина, он еще и пытается дискредитировать их в чисто человеческом плане. Так, о Марксе в одном месте презрительно пишет: «Он от роду не брал в руки кирки, довеку не катал и тачки, уголька не добывал, лесу не валил, не знаем, как колол дрова…» Много ли Солженицын сам махал киркой да катал тачку, сколько он добыл уголька да повалил лесу, это мы в свое время еще исследуем, что же до Маркса, то действительно он не брал в руки кирку, как не брал ее и Аристотель, не катал тачку, как не катал ее и Коперник, не добывал угля, как не добывал его и Ньютон, не валил лес, как не валил его и Менделеев, может быть, даже и дрова не колол, как не колол их, может быть, и Эйнштейн. Просто у этих людей были другие способности, другое жизненное назначение, призвание, что они и доказали всей своей жизнью, всеми трудами, явившимися вкладом в мировую культуру. Конечно, это удел далеко не всякого. Как говорится, и медведь костоправ, да самоучка. В частности, вопрос о жизненном призвании Солженицына все еще остается открытым, есть и такая точка зрения, что он больше принес бы пользы человечеству в качестве не писателя, а, может быть, дрессировщика попугаев.

А о Марксе вот последняя новость. Журналист Кейт Коннели пишет 15 октября в английской газете «Гардиан», что в дни разразившегося во всем мире осенью 2008 года финансового кризиса резко повысился интерес к трудам Маркса по всей Германии, первый том «Капитала» буквально сметают с полок книжных магазинов. Продажа выросла на 300 %. «Маркс опять в моде, — сказал Йорн Штутрумпфт, директор берлинского издательства, выпускающего работы Маркса и Энгельса. — Мы видим отчетливый рост спроса, и он будет еще больше в ближайшее время». Причем книги покупают, как правило, люди «из молодого академического поколения, которое пришло к пониманию того, что неолиберальные посулы счастья оказались ложью, что капитализм с его алчностью закончится саморазрушением». Даже Пиир Штайнбрюк, министр финансов Германии, заявил в журнале «Шпигель»: «Надо признать, что некоторые части марксистской теории действительно не столь плохи». А гамбургский журнал «Абендблат» пишет: «В эти дни Маркс совершает победный забег в гонке за симпатии». Да, у него есть кое-что для тех, кто соображает, а не любуется потешным полком в Кремле.

Конечно, наших заскорузлых в своей антисоветчине отцов отечества ничто не заставит засесть за «Капитал». Они наверняка помнят признание Есенина:

Сестра грызет пузатый «Капитал»… Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не читал.

И не понимают отцы: что позволено поэту, то не непростительно для политика.

Первый том «Капитала» был издан в 1867 году — 140 лет тому назад. И вот — сметают с полок!

А о сочинениях Солженицына, сдается мне, даже и через 1400 лет соотечественники будут говорить:

Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не читал…

БЛАГОГОВЕЙНЫЙ ВОСТОРГ БЕРНАРДА ЛЕВИНА, ЗНАТОКА РУСИ

Обнаружив, что познания нашего героя в области религии и философии пребывали в печальном виде, мы с невольным удивлением вспоминаем, что в детстве и в юношеские годы Солженицын, как и Достоевский, учился хорошо, был первым учеником. К тому же оба писателя всю жизнь много и жадно читали. В результате Достоевский уже в молодости стал широко образованным человеком, а в зрелую пору был поистине «с веком наравне». При этом поражала широта его внелитературных интересов.

Круг интересов Солженицына тоже очень широк. Он сам говорит об этом с подкупающей прямотой: «Такое уж мое свойство. Я не могу обминуть ни одного важного вопроса». И действительно не может. Ни одного. Что же касается образования, культуры, то здесь, увы, картина несколько иная, чем у Достоевского. С уверенностью можно лишь сказать, что у него на всю жизнь сохранилась тяга к ним, но вот уровень… Об уровне мы уже имел некоторую возможность судить и раньше, теперь нам предстоит продолжить наблюдения.

Книги Солженицына кишмя кишат пословицами, поговорками, а также разного рода афоризмами как фольклорного, так и литературного происхождения. Он пламенно любит эти создания русского народного творчества и вековой мудрости всего человечества. На страницах, допустим, хотя бы «Архипелага» и «Теленка» то и дело мелькает: «Пошел к куме, да засел в тюрьме», «Лучше кашки не доложь, да на работу не тревожь», «Мертвый без гроба не останется» и т. д. и т. п.

С жемчужинами русского фольклора в его книгах соседствуют любовно вписанные туда аналогичные речения на многих иностранных языках. Достоевский знал немецкий, французский и латынь. Солженицын тоже знает, что есть такие языки. Кроме того, он знает об английском. И вот мы встречаем у него то homo sapiens, то made in, то pardon, то другие подобные же яркие свидетельства ба-а-альшой культуры.

При таком изобилии знаний, разумеется, немудрено иногда кое-что и напутать, даже в простейших вещах. Так, Советский Союз по-немецки будет die Sowjetunion, а Солженицын, думая, что это по-немецки, пишет Soviet Union. Перепутал с английским. Другой раз вставил он в свой текст английскую поговорку My home is my castle (Мой дом — моя крепость). Похвально! Только англичане, которые настоящие, предпочитают говорить здесь не home, a haus. Еще где-то к месту ввернул немецкое выражение nach der Heimat (домой, на родину). Весьма интеллигентно! Но немцы, которые вполне грамотные, говорят в этом случае не nach der, а in die. Или: nach Hause, heim.

Тяга Александра Исаевича к плодам культуры, о коих речь шла выше, в частности, к пословицам, поговоркам, афоризмам, так сильна, что порой он не удерживается от соблазна собственноручного изготовления некоторого подобия их. Взять, допустим, такой афоризм: «Отмываться всегда трудней, чем плюнуть. Надо уметь быстро и в нужный момент плюнуть первым». Это любовно сработано им для собственного практического употребления.

По воспоминаниям Н. Решетовской, в речи ее избранника в юные годы «постоянно фигурировали герои различных литературных произведений, античные боги и исторические личности». Что ж, такое пристрастие вполне понятно для поры, так сказать, первоначального накопления культурного багажа. Но у Солженицына, увы, она затянулась на всю жизнь. И сейчас по его страницам так и порхают Эпикур и Змей Горыныч, Платон и Иванушка-дурачок, Аристотель и Баба Яга, Геркулес и Урания, Талия и Полигимния, Клио и Каллиопа, Юстиниан и Христос, Солон и Ассарга-дон, Будда и Иуда…

С сожалением приходится заметить, что и в этой непреодоленной любви-тяге наш герой, не выдерживая груза собственной эрудиции, почерпнутой в двух вузах, спотыкается: путает имена, не к месту их употребляет, неправильно пишет. Но, может быть, печальная судьба постигает под пером Солженицына лишь имена легендарно-мифологические, только нерусские да слишком древние? Увы… В лондонской «Таймс» большой знаток русских проблем Бернард Левин однажды писал с благоговейным трепетом: глядя, мол, на Солженицына, «начинаешь понимать, что означало когда-то выражение «святая Русь». Каково же нам видеть в сочинениях живого носителя духа святой Руси некоторые исконно русские имена в таком, например, обличье: Вячислав, Керилл, Керюха… В «Записках из Мертвого дома» рассказывается, как на Рождество в остроге готовилась постановка загадочной пьесы «Кедрил-обжора». Писатель недоумевал: «Что такое значит Кедрил и почему Кедрил, а не Кирилл?» Думается, еще больше удивился бы Достоевский, встретив не в омском остроге, а в книге, изданной в Париже, Керилла-Керюху.

Ничуть не лучше, чем с именами людей, обстоит у Солженицына дело с географическими названиями на огромных пространствах от бывшей Восточной Пруссии, от немецкого города Вормдитт до знаменитого Халхин-Гола, изображенных им все в том же достославном «Архипелаге» как «Вормдит», «Халхингол» и «Манчжурия». А между этими, в какой-то степени экзотическими, крайними точками великое множество гораздо более простых, привычных, известных названий, которые Солженицын тоже не умеет написать вполне грамотно: Тарту, Лодейное Поле, Наро-Фоминск, Иваново-Вознесенск (теперь просто Иваново), Хакасия, поселок Железинка, Бауманский район…

Но что там маленькая Железинка! Даже всемирно известные названия столиц советских союзных республик он не может ни написать, ни употребить верно. Читаем, например: «юристы Алмы-Аты» (т. 1, с. 21). Или вот с каким ведь упрямством твердит: Кишенев (1,134), Кишенев (1,565), Ки-шенев (1,565), Кишенев (3,538)…

Возможно, хозяева и руководители парижского издательства ИМКА-ПРЕСС, которое так часто и обильно публикует сочинения Солженицына, сочтут непросвещенность своего любимца в области имен и названий пустячком, недостойным внимания. Здесь, мол, титаническая личность, а вы… Ну, правильно. Только, чтобы лучше понять наши чувства, чувства русских людей, пусть они мысленно представят себе такую картину: в нашей стране издана книга о Франции, и вот в этой книге названия некоторых французских городов выглядят, например, так: не Гавр, а — Мавр, не Нанси, а — Мерси, не Тулон, а — Баллон, не Дижон, а — Пижон, не Марсель, а — Карусель, не Бордо, а — Мордо, наконец, не Париж, а — Барыш и т. д. Интересно, что бы они сказали. Это во-первых. А во-вторых, если бы только дело ограничивалось именами да названиями!..

Нобелевский лауреат против инспектора райпо

Увы, так же некорректно ведет себя активист парижского издательства при употреблении в своем драгоценном «Архипелаге» множества и другого рода слов, выражений, оборотов речи. Пишет, например, «гутгаперчивые куклы», «на мелководьи», «заподозрегь», «мы у них в презреньи», «женщина в шелковом платьи», «рассказ об одном воскре-сеньи», «вещи бросаются в тут же стоящию бочку», «Маркелов стал не много, не мало председателем месткома»…

Активист демонстрирует нам такое богатство и разнообразие форм своей грамматической дремучести, что прямо хоть классифицируй их, эти формы. Как можно было уже заметить, он глух, например, к некоторым падежным окончаниям кое-каких существительных среднего рода и пишет: «в Многолюдьи», «в восьмистишьи», «в Поволжья», «в Заполярья»… Другая весьма устойчивая форма дремуче-сти выражается в маниакальном стремлении удваивать согласные там, где вовсе не требуется. Это можно было заметить еще в написании имен и названий: «Кессарийский», «Тарусса», «Тартусский»… Но вот и продолжение: «нивел-лировать», «баллюстрада», «асе», «каррикатура», «анналь-ное отверстие»… Человек, так охотно и обильно украшающий тексты своих книг речениями на многих иностранных языках, уж мог бы, кажется, знать, что двойным согласным здесь просто неоткуда взяться, ибо их нет в словах-пред-ках, коими были в данном случае французские слова niveler, balustrade, as, итальянское слово caricatura, латинское слово anus. Но наш герой не желает ни с чем считаться, ему мало того, что он представил в ложном свете даже анальное отверстие, он продолжает свое: «аггломераг» (2,517), «муссава-тист» (1,50), «восспоминания», «латанный воротник», «подписей» (2,475)…

Все это очень печально, но еще печальней, что иные слова он пишет хоть и верно, но употребляет неправильно. Так, вместо «навзничь» пишет «ничком», что совсем противоположно по смыслу. Или вот: «На полях России уже жали второй мирный урожай». Интересно было бы видеть, как это «уже жали», допустим, картошку, свеклу или капусту. Встречаем и такое: «в пути околевали дети». О детях — как о щенках или цыплятах!

Солженицын очень гордится своим эллиптическим синтаксисом, т. е. таким построением фразы, при котором те или иные слова лишь подразумеваются, но не пишутся, не произносятся. Что ж, в иных случаях, если с умом, это весьма неплохая вещь. Но вот в «Архипелаге» читаем: «Мы переписывались с ним во время войны между двумя участками фронта». Как туг ни крути, а получается, что война шла междоусобная. В другом месте нечаянно набредаем на такой стилистический розан: «Вот он, европеец: не обещал, но сделал больше, чем обещал». Пожалуйста, азиат, люби европейца, восхищайся им, лобзай его, но — как твои слова разуметь? Что значит «больше, чем обещал», если он не обещал ничего? Больше ничего — это сколько? Пусть бы объяснил нам как азиат азиатам.

Излишне много распространяться о том, как и почему любит Солженицын щегольнуть старинным словцом, простонародным оборотцем, той же пословицей. Еще бы! Он же о себе говорит, что «в душе мужик». Ну, а мужики, известное дело, изъясняются языком кондовым, любят фольклор, иной раз такое словечко вывернут!.. Есть, например, крестьянское выражение «ехать на лошади (верхом) охлябь» или «охлюпкой», т. е. без седла. У Шолохова в «Поднятой целине» встречаем: «Ты поедешь охлюпкой, тут недалеко». Словечко, понятное дело, заманчиво, соблазнительно, и наш литмужик потянулся к нему, сцапал и, недолго думая, сунул в свой текст, мечтая потрафить простонародью: «Сели на лошадей охляблью». Ему, видите, «охлябь» показалось мало, недостаточно по-мужицки, он еще «лью» присобачил. Ну, и если кому потрафил, то разве что одному Бернарду Левину, знатоку святой Руси. А какую любопытную штуку проделал мужик Исаич со всем известными старинными выражениями «ухом не вести» и «ни уха ни рыла не знать (не понимать, не разуметь)». Он их спарил, и в результате получил нечто совершенно новое: «не вести ни ухом, ни рылом». Селекционер! Мичуринец!

Не менее поучительно, чем с мужицкими словами, обстоит дело у Солженицына со словами и понятиями военного, фронтового обихода. Он уверен, например, что надо писать «военная компания»; убежден, что РККА — это среднего рода: «РККА обладало»…

В выступлении по французскому телевидению 9 марта 1976 года Солженицын между прочим сказал: «Буду честным: надо все же признавать даже теоретические ошибки». Ах, да уж куда там теоретические! — хоть бы грамматиче-ские-то признал.

Если и эти все наши претензии к языку, к грамматической осведомленности их активиста хозяева ИМКА-ПРЕСС сочтут излишними, чрезмерными, неуместными, то нам придется напомнить одну маленькую, им же, активистом, рассказанную историю.

Однажды он обнаружил, что некий ответственный товарищ вместо «ботинки» написал «батинки». Товарищ этот был ему несимпатичен, ибо начальствовал над ним, и между ними возникали какие-то трения. А на дворе стояла весна 1953 года — Солженицын только что вышел из лагеря. И вот даже радость вновь обретенной возможности ходить по земле без охраны и вольно дышать не могла смягчить его злого презрения, и он запомнит эту ошибку, чтобы через двадцать с лишним лет предать ее гласности и высмеять в своем «Архипелаге»! Но кто он был, тот ответственный товарищ, писавший «батинки» — один из руководителей Союза писателей? министр? секретарь обкома? академик? Нет, это всего-навсего инспектор Кок-Терекского райпо Джам-бульской области Казахстана. Университетов, как Солженицын, он, конечно, не кончал, в Институте истории, философии и литературы, как Солженицын, не учился, Нобелевской премии не сподобился. И русский язык для него не родной, он — казах. А ошибочку свою он сделал не в фолианте, изданном многотиражно в Париже, а в ведомости по учету товаров, составленной в связи с ревизией магазина в ауле Айдарлы. Вот каков объект и каковы обстоятельства грамматического сарказма и негодования Александра Исаевича. Сей эпизод придает нашему праву особый вес и показывает, что наши претензии к знаменитому функционеру ИМКА-ПРЕСС гораздо более гуманны и правомочны, чем его собственные претензии к другим.

Атаман Платонов. Михневская область.Восточнопрусская Эльба

Силу своей тяги к высотам мировой культуры и результат оной тяги при достаточном усердии можно успешно показать во многих областях человеческих знаний, допустим, в истории, литературе, юриспруденции. Усердия Солженицыну хватает, он не обходит, кажется, ни одной из предоставленных ему возможностей. В области истории, жизнеустройства и правопорядка дореволюционной России демонстрирует свою тягу и ее результаты посредством таких, скажем, утверждений: в Новочеркасске в свое время воздвигли, мол, памятник герою Отечественной войны двенадцатого года атаману Платонову;[66] царь Александр Второй был убит в 1882 году;[67] все, кончавшие высшие учебные заведения, вместе с дипломом получали дворянское звание[68] и т. д. Все это чушь.

Ведя речь о советской истории, о советской жизни, Солженицын уверяет нас, например, в том, что в 1940 году мы «завоевали Карело-Финскую республику»; что избирательное право нашим гражданам предоставляется одновременно с получением паспорта, т. е. в 16 лет; что студенческие стипендии в 1929 году достигали 900 рублей в месяц и т. п. Такая же чушь.

О литературных познаниях Солженицына мы уже говорили и еще скажем кое-что в дальнейшем, а тут — лишь один пример. Наш автор обожает многозначительные цитатки, и вот, допустим, уверяя, что это Роберт Бёрнс, преподносит нам:

Мятеж не может кончиться удачей. Когда он победит — его зовут иначе.

Все перепутал! И текст не такой, и Бёрнс никакого отношения к нему не имеет. Полная бессмыслица: «Когда он победит…». А надо — «В противном случае зовется он иначе».

Очень любит наш герой порассуждать на юридические темы. Ну, пристрастие понятное: человек сидел, изучал законы, так сказать, собственным горбом. Что же мы узнаем от него любопытного в этой области? Опять немало. Да все по каким кардинальным вопросам! Так, в поминавшемся вы-ступлении по испанскому телевидению Солженицын негодовал: «В моей стране в течение шестидесяти лет никогда не была объявлена ни одна амнистия». Ни одна! Да советской власти еще шести месяцев не исполнилось, а она уже провела амнистию — 1 мая 1918 года. По ней из рук диктатуры пролетариата получил свободу, например, бывший военный министр царя В.А. Сухомлинов, приговоренный Временным правительством к бессрочным каторжным работам. Получил и укатил в Германию писать свои «Воспоминания». А потом-то сколько их было, и притом общих! В ознаменование победоносного окончания Гражданской войны, в честь десятилетия советской власти, в связи с победой над Германией и т. д. Иногда для демонстрации своих познаний он забегает даже в чуждые пределы иностранной юриспруденции. Например, пишет, что «5-е дополнение к конституции США» будто бы гласит: «запрещается давать показания против самого себя». Тут следует заметить следующее. Во-первых, принято говорить не «дополнения» к Конституции США, а «поправки». Во-вторых, ни о каком «запрете» в пятой поправке речи нет. Если тебе нравится давать показания против себя — пожалуйста! Действительно, как это можно запретить? Вот же, допустим, на наших глазах Солженицын дает и дает показания против своей грамотности, т. е. именно против себя — и никто ему этого не запрещал, не запрещает и не запретит ни в США, ни в другой стране. Нет в мире такого закона! В помянутой пятой поправке говорится совсем о другом: о том, что обвиняемый НЕ ОБЯЗАН давать показания против себя. Не обязан — с этим нельзя не согласиться, очень справедливо и гуманно. И наш герой тоже совершенно не обязан свидетельствовать против себя, но что поделаешь, если из него так и прет!

Вот он переходит от юриспруденции к географии, и тут снова дает множество показаний, к которым его никого не вынуждал. Мы уже отмечали, как своеобразно пишет он названия известнейших городов. На этом ему и остановиться бы. Но нет! Он еще, например, сообщает нам, что есть в России некая «Михневская область»[69]. В наше время в цивилизованной стране обнаружить целую область, дотоле неизвестную, — да это крупнейшее географическое открытие! Но интересно бы узнать, где именно простирается она, в каких широтах-долготах? Сколько там жителей? Чем они занимаются? Читают ли сочинения Солженицына? Молчит наш первопроходец, молчит…

Трудно удержаться, чтобы не рассказать колоритнейший эпизод, связанный с рекой Эльбой. Выступая 30 июня 1975 года перед профсоюзными деятелями США, Солженицын вспоминал последние месяцы войны: «Мы думали, что вот мы дойдем до Европы, мы встретимся с американцами… Я был в тех войсках, которые прямо шли на Эльбу, еще немного — и я должен был быть на Эльбе и пожать руку вашим американским солдатам. Меня взяли незадолго до этого в тюрьму. Тогда встреча не состоялась… И я пришел сейчас сюда вместо той встречи на Эльбе (аплодисменты), с опозданием на тридцать лет. Для меня сегодня здесь — Эльба…».[70]

Известно, что на Эльбе, в Торгау, с американцами встретились войска 1-го Украинского фронта, это произошло 25 апреля 1945 года. Действительно, Солженицына «взяли в тюрьму» незадолго, точнее говоря, за два с половиной месяца до знаменательного события. Но если по оплошности его и не взяли бы, то и тогда он никак не мог бы пожать руку американским солдатам. Дело в том, что Александр Исаевич в то время храбро командовал своей беспушечной батареей в Восточной Пруссии, это от Эльбы несколько далековато, до Торгау, поди, километров 600–700. Так что у Солженицына не имелось оснований утверждать, что он «был в тех войсках, которые прямо шли на Эльбу». На самом деле войска эти прямо шли на Вислу, где никакой встречи с американцами не было и быть не могло.

Возможно, сей пассаж ошеломит читателя сильнее, чем многое другое в рассказе о страстном стремлении нашего героя к высотам мировой культуры. Ну, действительно, как это — перепутать Вислу с Эльбой? Как это — не иметь никакого представления о том, где именно ты воюешь? Мы можем предложить этому поистине феноменальному факту лишь такое объяснение. Войска, в которых находился Солженицын, шли не на Эльбу, как уже сказано, а на… Эль-бинг — это город недалеко от Вислинского залива. Да, имен-но на Эльбинг в числе других частей фронта была устремлена 48-я армия,[71] в которой служил наш герой. Разумеется, в наступающих войсках часто произносили: «Эльбинг! Эльбинг!..». Солженицын не мог этого не слышать, ну, и… Короче говоря, слышал Ваня звон… Вероятно, в его голове все прояснилось бы, доведись ему побывать в самом городе Эльбинге, но Солженицын там не был по той простой причине, что его «взяли» 9 февраля 1945 года, а Эльбинг взяли 10-го, т. е. лишь на другой день после того, как Красная Армия освободилась от Александра Исаевича.

Гибрид банана с огурцом

Думается, рассказ о тяге нашего героя к вершинам мировой культуры и о результатах этой тяги можно пока прервать. Читатель, вероятно, получил достаточно ясное представление по сему вопросу и теперь может по достоинству оценить беспощадную характеристику, данную Александром Исаевичем нашему времени: «Безграмотная эпоха!»[72]. Но здесь возникает естественный вопрос: очень странно! Почему всех этих поражающих воображение вещей, таких, как «Вячислав» и «Керилл», «Кишенев» и «Троицко-Серги-евская лавра», «преуменьшать» и «заподозреть», «каррика-тура» и «баллюстрада»; таких ошеломительных новаций, как «ничком» вместо «навзничь», «атаман Платонов» вместо «Платов», «Эльба» вместо «Эльбинг»; таких, достойных чеховского Василия Семи-Булатова из села Блины-Съеде-ны открытий, как завоевание Карело-Финской республики и т. д. и т. п. — почему, черт возьми, подобных вещей не было в произведениях Солженицына, которые в свое время публиковались в нашей стране, и откуда эта прорва невежества взялась в его книгах, изданных в Париже и в других просвещенных центрах свободного Запада? Да уж не нарочно ли кто-то вредительствовал? Не агенты ли советские, проникнув, допустим, в издательство ИМКА-ПРЕСС, насыщали солженицынские тексты безграмотной белибердой с целью дискредитации великого писателя? Увы, слишком многое противоречит такому спасительному предположению. Все обстоит гораздо проще.

Дело в одном из преимуществ социализма перед капитализмом: у нас в стране во всех редакциях и издательствах существовали корректорские отделы да бюро проверки, и довольно квалифицированные. Если они работают хорошо, то им удается избавить публикуемую рукопись от нелепостей, ошибок и неточностей, коли они в ней есть. Почти все произведения Солженицына печатались у нас в журнале «Новый мир», там и корректорская, и бюро проверки — отличные! Они-то (совместно с литературными редакторами, конечно) и придавали сочинениям Солженицына благопристойный вид. А на Западе издатели скупятся на создание корректорско-проверочной службы, там рукопись издается в таком виде, в каком ее принес автор. Конечно, в этом есть свое достоинство: если у нас Солженицын издавался, получается, в изрядно приукрашенном виде, то на Западе он предстает перед читателем в своем натуральном облике, без всякого флера, и читатель может судить, вполне ли красиво выглядит Александр Исаевич совершенно голеньким. Ведь благодаря помянутому преимуществу ему довольно долго удавалось слыть на родине вполне грамотным человеком? За одно это молиться бы надо было Солженицыну на социализм, а не хаять его.

А издательство ИМКА-ПРЕСС, в изобилии публикуя антисоветских авторов, должно бы все-таки понимать, кто есть кто. Взять, допустим, сборник статей «Из глубины», переизданный им в 1967 году после первого издания в 1921-м. Тут собраны написанные в основном в 1918 году статьи Николая Бердяева, Сергея Булгакова, Петра Струве и других зубров. Разумеется, антисоветчина махровая, но уж по крайней мере все литературно-грамотно, все внятно, никто не пишет «корова» через «ять». Вот, скажем, Петр Струве приводит строки из грамоты патриарха Гермогена — и все верно, тут нет попытки приписать свою неосведомленность другому, как мы это видели у Солженицына в отношении патриарха Тихона. Вот С. Аскольдов цитирует Тютчева: «Душа моя — элизиум теней!», и это действительно Тютчев, автор его ни с кем не путает, как Солженицын путает чьи-то стихи со стихами Бёрнса. Вот С. Булгаков приводит латинскую поговорку natura non facit saltum (природа не делает прыжков) и дает ей русский эквивалент: всякому овощу свое время, — и это в самом деле латинская, а не греческая поговорка, и написана правильно, и переведена эквивалентно, не то что у Солженицына, который не только путает английские слова с немецкими, но еще и пишет-то их неграмотно.

Да, господа из ИМКА-ПРЕСС, всякому овощу свое время. Была пора, когда среди антисоветчиков водились люди большой культуры, эрудиты, отменные мастера слова. Конечно, их можно было издавать и без корректоров. Но время этих чистосортных овощей прошло. А сейчас поспели такие вот фрукты-овощи, как Солженицын. Какой-то гибрид банана с огурцом. Образованец.

«КАКОЙ, ОДНАКО, УБИЙЦА!..»

Но вернемся опять к нашему сопоставлению, заимствованному у западных мудрецов. Мы усматривали ранее сходство между Достоевским и Солженицыным в том еще, что у обоих много разного рода претензий к отечественной литературе. Первый из них говорил, что «завел процесс» со всей литературой и вызывает всех на бой. За долгие годы критики достаточно обстоятельно выявили, и в чем состояла особенность этого «процесса», и каков был характер этого «боя». Второй, несмотря на тощие мышцы своего гноси-са, не только лезет с кулаками на всю советскую литературу, но хватает за грудки и мировую. И нам теперь надлежит обрисовать кое-какие характерные черты этого идейно-теоретического дебоширства.

Походя бросив в «Архипелаге ГУЛАГ» уничижительную усмешку о самом начале советской литературы («О, барды 20-х годов!..»), наш герой перешел затем к прозе 30-х и сказал о ней, словно гвоздь в крышку гроба вколотил: «Пена, а не проза». Пена! Мыльные пузыри! Стиральный порошок «Лотос»!

Поначалу Солженицын ограничился только одним жанром, прозой, но вскоре исправил недоработку, рассмотрел всю литературу за десятки лет, и грандиозный вывод его таков: «В тридцатые, сороковые и пятидесятые годы литературы у нас не было». Не было — и шабаш!

А когда ж появилась? Ну, если скорбный перечень десятилетий обрывается пятидесятыми годами, а шестидесятые не названы, то, должно быть, именно в шестидесятые? Конечно! Он мог бы даже совершенно точно указать дату ее рождения: ноябрь 1962 года — когда напечатали его повесть «Один день Ивана Денисовича».

Для доказательства того, что наша литература до 1962 года не существовала, исследователь-новатор, как мы уже знаем, разработал сложную, богатую и весьма самобытную систему эстетических категорий и терминов, идейно-худо-жественных определений и оценок, прилагая которые к конкретным деятелям и явлениям литературы, он доказывал их мнимость и фиктивность. Допустим, у него встречаются такие незатасканные определения, категории: «жирный», «лысый», «вислоухий»… «бездари», «плюгавцы», «плесняки»… «собака», «волк», «шакал»… и т. д.

Впрочем, словесное недержание, болтливость свойственны стилю этого писателя вообще, а не только его литературоведческим изысканиям. При этом речения самого последнего разбора он использует для характеристики едва ли не всех областей нашей жизни и лиц едва ли не всех сфер деятельности. Например, в «Теленке», говоря уже о людях, не имеющих никакого отношения к литературе, он постоянно употребляет термины и определения хорошо знакомого нам рода: «шпана», «обормоты и дармоеды», «наглецы», «бараны» и т. д. То же и в «Архипелаге ГУЛАГ»: «ослы», «змея» и так дальше по схеме, восходящей к особенно хищным и ядовитым зоологическим особям.

Он не изменяет своему этическо-стилистическому кредо даже в размышлениях о людях, которых видит впервые и ничего, абсолютно ничего о них не знает. Вот хотя бы: «Идет какой-то сияющий, радостный, разъеденный (разъевшийся? — В.Б.) гад. Кто такой — не знаю». Так и признается, что не знает человека, и все-таки — «гад»! Ему очень просто сказать о совершенно незнакомом даже и так: «Какой, однако, убийца!».[73] Больше того, Александр Исаевич не оставляет своих зоологических определений и в том случае, когда пишет о враче лефортовского изолятора, который, во-первых, опять-таки совершенно незнаком ему, а во-вторых, по собственным же словам, обследовал его «очень бережно, внимательно». Он так пишет о своем благодетеле: «Хорек… Достает, мерзавец, прибор для давления: разрешите?» И позже снова — о том же враче («Полон заботы: как я себя чувствую?») и о медсестре, давшей ему лекарство: «А, звери!..»[74]

Потрошитель мировой культуры

Если Солженицын именует хорьками да мерзавцами даже врача и сестру, что полны к нему заботы и дают лекарство, оказывают помощь, то надо ли удивляться той последовательности, с какой он прилагает свою эстетику к тем, кто чем-то ему не потрафил. Советская литература, очень не потрафившая нашему герою, много претерпела от него уже из-за одной только удивительной неустойчивости, переменчивости его художественных вкусов, литературных симпатий и антипатий. Как мы отмечали, этим в какой-то мере отличался и Достоевский. Но у Достоевского многие перемены его вкусов и литературных симпатий остались на страницах частных писем да дневниковых записей. Но не таков Солженицын. Он — человек действия. Разочаровавшись в каком-либо писателе или произведении, он тотчас предпринимает против них критическо-карательные санкции. Так, ему не понравились когда-то начальные главы мемуаров Эренбурга и «Повести о жизни» разлюбленного Паустовского. И вот в ноябре 1960 года, не дожидаясь окончания публикации, он шлет в редакцию «Литературной газеты» пространное письмо-статью, для стиля и духа которого весьма характерны суровые оборотцы вроде таких: «Не пора ли остановить эту эпидемию писательских автобиографий?!»[75] Какая энергичность слога, какая экспрессия! «Не пора ли остановить!..» Да это в одном ряду с бессмертными речениями «Народ! Расходись, не толпись!», «Гражданин, пройдемте!» и т. п.

Однако, несмотря на очевидные достоинства стиля и родниковую ясность идейной позиции, статья, подписанная «А.И. Солженицын. Учитель» не была опубликована «Литга-зетой». Отвергнутый автор на этом не успокоился — так ему пекло поучительствовать в советской литературе! Он шлет копию своей статьи «Не пора ли остановить?» самому К.Г. Паустовскому. Ну, и понятное дело — жду, мол, ответа, как соловей лета. Видно, надеялся, что Константин Георгиевич ответит ему приблизительно так: «Конечно, дорогой Александр Исаевич, пора меня остановить! Давно пора! Совсем я, старый, зарвался. Спасибо, голубчик, что глаза мне на самого себя открыл!» и т. д. Но Паустовский почему-то не ответил. Вполне возможно, что принял письмо учителя Солженицына за весточку с того света от будочника Мымре-цова, прославившегося в прошлом веке девизом «Тащить и не пущать!».

Между тем, и мемуары Эренбурга, и «Повесть о жизни» Паустовского продолжали печататься. Натурально, «Александр Исаевич недоумевал»:[76] Учителя не послушались! Неудачная попытка внедрить в литературную жизнь небесспорные принципы неомымрецизма, как видно, только раззадорила критическую страсть Солженицына, и он бросился разоблачать «блатофильство» и другие пороки искусства всех времен и народов. «Да не вся ли мировая литература воспевала блатных?» — строго спросил нахмуренный исследователь-следователь. И вот в результате успешно проведенного следствия с пристрастием блатными признаны все «благородные разбойники» народных легенд, былин и сказок, о коих, мол, простачков веками «уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными». А на самом деле — «отвратительны эти наглые морды, эти глумные ухватки, это отребье двуногих». Блатной «наглой мордой» номер один объявлен Робин Гуд, герой английского фольклора. К «отребью двуногих» отнесены герои шиллеровских «Разбойников». Но и это не все — дальше, дальше! «Ни Гюго, ни Бальзак не миновали этой стези (А как там у Байрона?)». Байрона отличник, видно, не читал — только этим и можно объяснить, что автор «Корсара» не привлечен к ответственности, а лишь остался под подозрением. Так шаг за шагом, обшарив по пути еще кой-кого, например, Киплинга и Гумилева, постепенно добрался потрошитель мировой литературы до… До кого бы вы думали? До Пушкина! Да, и Пушкину устроил обыск, в результате которого выявил, что великий поэт «в цыганах похваливал блатное начало». Ну, в самом деле, шляются эти босяки по всей Бессарабии, нигде не работают, паспортов у них нет, ночуют в шатрах изодранных, в неположенных местах палят костры, — как же не блатные!

А Земфирочку эту помните? Встретила где-то «за курганом, в пустыне» незнакомого малого, которого к тому же «преследует закон» (видно, уголовник), приводит его в табор и ставит папашу перед фактом: «Я ему подругой буду». Хороша штучка! А сам папаша? Когда его дочь разлюбила уголовника и сошлась с другим (а у нее уже ребенок!) — что он сказал? А вот:

Кто в силах удержать любовь? Чредою всем дается радость; Что было, то не будет вновь.

Да это же типичная для блатного мира проповедь сексуальной свободы! И вот такое-то сочиненьице у нас полтора столетия издают, пропагандируют. Еще и Рахманинов к этому руку приложил, нашел тут сюжетец для оперы.

Во всей мировой литературе после тщательнейшего шмона Солженицын обнаружил лишь одного-единственно-го писателя, о котором убежденно заявил:

«Только Тендряков с его умением взглянуть на мир непредвзято, впервые выразил нам блатного без восхищенного глотания слюны, показал его душевную мерзость»[77].

Блатофильство далеко не единственный грех, в котором Солженицын обвиняет всю мировую литературу, у него немало и еще претензий к ней, среди которых одна из главных — по вопросу о природе человеческого характера и его изображения. «Великая мировая литература прошлых веков, — говорит Учитель, и мы видим его ухмылку при слове «великая», — выдувает и выдувает нам образы густочерных злодеев».[78] В силу такой открытой им односторонности творчество Шекспира, Шиллера, Диккенса он находит «отчасти уже балаганным».[79] Вина здесь мировой литературы и трех помянутых классиков перед Александром Исаевичем в том, что «их злодеи отлично сознают себя злодеями и душу свою черной».

Конечно, в огромной галерее образов литературы разных веков и народов есть образы таких злодеев, которые сознают, что они злодеи и что творят зло. Но рисовать картину, будто бы только так и обстоит дело в мировой литературе, — занятие странное и бесполезное. Литература мира и созданные ею образы злодеев несколько разнообразнее и психологически богаче, чем это представляется Александру Исаевичу. Вспомним хотя бы пушкинского Сальери. Злодей? еще бы, лишает жизни друга, гениального музыканта. Но он вовсе не считает себя злодеем, не упивается страданиями жертвы, а сознает свое преступление как благо и как неизбежное закономерное действие. Сальери появляется перед нами со словами горечи на устах:

Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше.

Его душу терзают два чудовищных, как ему представляется, искажения правды и справедливости: на земле и на небе. Первое видится ему в сопоставлении личных судеб — своей и Моцарта. Он, Сальери, родился «с любовию к искусству», весь труд, всю жизнь посвятил музыке, и «напряженным постоянством» достиг, наконец, успеха, славы. Но Моцарту, которому так легко все дается, он завидует и считает свою зависть закономерной, справедливой:

…О небо! Где же правота, когда священный дар, Когда бессмертный гений не в награду Любви горящей, самоотверженья, Трудов, усердия, молений послан — А озаряет голову безумца, Гуляки праздного?..

Второе, еще большее искажение правды, влекущее за собой великую опасность для искусства, Сальери усматривает в сопоставлении судьбы Моцарта с судьбой всей музыки:

Что пользы, если Моцарт будет жив И новой высоты еще достигнет? Подымет ли он тем искусство? Нет, Оно падет опять, как он исчезнет.

Сальери хочет исправить обе эти страшные несправедливости, он проникается сознанием не только правильности, но даже предначертанности своего замысла свыше:

Нет! Не могу противиться я доле Судьбе моей: я избран, чтоб его Остановить — не то мы все погибли, Мы все, жрецы, служители музыки, Не я один…

Избран, чтоб остановить! Ну совсем как сам Солженицын чувствовал себя избранным, чтобы остановить Паустовского. И ведь, конечно же, отсылая письмо в «Литературную газету», он тоже сознавал себя благодетелем: спасал, мол, соотечественников от эпидемии писательских автобиографий. Особо Солженицын останавливается на образе Яго, уверяя, что тот «отчетливо называет свои цели и побуждения — черными, рожденными ненавистью». Сказать это о Яго мог лишь человек, знающий о знаменитой трагедии Шекспира немногим больше, чем Шекспир знал об «Архипелаге ГУЛАГ», ибо дело обстоит совсем не так: нигде, ни разу на всем протяжении трагедии Яго не называет свои побуждения и цели черными, а, наоборот, неоднократно обосновывает их справедливость и закономерность. Как и у Сальери, у Яго два основных довода в оправдание своих действий. Первый довод у него даже похож на довод Сальери: и там и здесь герои считают себя совершенно несправедливо обойденными дарами и благами, которые достались другим, никак их не заслуживающим. Для Сальери это «священный дар» творчества, «бессмертный гений», ни за что полученный Моцартом, а для Яго — лейтенантство, доставшееся Кассио, о котором он говорит:

Бабий хвост, Ни разу не водивший войск в атаку. Он знает строй не лучше старых дев. Но выбран он. Я на глазах Отелло Спасал Родос и Кипр и воевал В языческих и христианских странах. Но выбран он. Он мавра лейтенант, А я поручиком их мавританства.

Казалось бы, несопоставимые вещи — творческий гений и лейтенантское звание. Да, но тут есть несопоставимость и другого рода, как бы уравновешивающая первую: гений — это дар неба, против выбора которого вроде бы бессмысленно и протестовать, а лейтенантское звание — «дар» земного человека, генерала Отелло. Вот почему несправедливость неба рождает у Сальери лишь зависть, а к решению умертвить Моцарта он приходит, как уже говорилось, совсем по другой причине — из-за опасения за судьбу музыки. У Яго же несправедливость к нему Отелло вызывает гораздо более сильное и действенное чувство — ненависть. Второй очень веский довод Яго, оправдывающий в его глазах и ненависть к Отелло, и все действия против него, — это ревность. Он говорит наедине с самим собой:

Я ненавижу мавра. Сообщают, Что будто б лазил он к моей жене. Едва ли это так, но предположим — Раз подозренье есть, то, значит, так.

Точно, как Солженицын: «Крыс нет, но чудится, что ими пахнет…» Это в первом акте. Во втором он снова возвращается к терзающей его мысли, и тут у него уже не остается почти никакого сомнения:

…Я готов на все, Чтоб насолить Отелло. Допущенье, Что дьявол обнимал мою жену, Мне внутренности адом разъедает. Пусть за жену отдаст он долг женой…

Жена за жену — Яго совершенно убежден, что он лишь выполняет справедливый расчет, более того, у него получается, что он расквитался только за одну несправедливость, за одно тяжкое оскорбление из двух. Это ли не дает сознание правоты своих действий? Такое сознание, повторяем, разумеется, было и у Александра Исаевича, когда он «катил бочку» на Паустовского и Эренбурга. И тем более странно, что не разглядел он этого же в душе Яго. Вероятно, причина подслеповатости тут в том, что у него, у Солженицына, сознание правоты вырастало в данном случае скорее на саль-ерианской основе, чем на ягианской, то есть главным образом не на факте личной обойденности, обделенности, не из ревности, а из стремления спасти соотечественников от опасной эпидемии, иначе говоря, из заботы об общем благе. Приписывая мировой литературе неукоснительную приверженность к образам лишь таких злодеев, что ясно сознают свое злодейство да упиваются страданиями жертвы, и крича на все четыре стороны света по поводу таких злодеев: «Нет, так не бывает! Чтобы делать зло, человек должен прежде всего осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие»,[80] оратор на наших глазах дважды садится в малогабаритную акваторию, называемую в просторечье лужей.

Во-первых, как мы видели на примерах Сальери и Яго, как это можно было бы показать и на других образах Шекспира и Пушкина, а равно и многих собратьев их по Олимпу, мировой литературе такая односторонность чужда. Во-вторых, коли «так не бывает», то есть ежели нет злодеев, которые отчетливо сознают свое злодейство да наслаждаются мучениями жертвы, то откуда же взялся, чтоб далеко не ходить за примерами, допустим, живущий в одной стране с оратором богатый предприниматель Джон Уэйн Гэси, о котором писали газеты в январе 1979 года? Он заманивал на свою виллу в Чикаго детей и зверски умерщвлял их. Его жертвами, как он признался сам, оказались 32 ребенка.[81] Если, наконец, «так не бывает», то зачем же сам писатель Солженицын создает образы именно таких злодеев — сознающих свое злодейство и упивающихся страданиями жертвы. Один из них у него говорит: «Люблю сильных противников! Приятно переламывать им хребет!».[82] Другой смакует: «А если такой сильный, что никак не сдается?.. Ты взбешен? Не сдерживай бешенства! Это огромное удовольствие, это полет! — распустить свое бешенство, не знать ему преград! Раззудись, плечо!.. После бешенства чувствуешь себя настоящим мужчиной!»[83] Тут уж одно из двух: или перестань всесветно шуметь «Нет, так не бывает!», или признайся, что персонажи твои — выдумка.

Что бы сделал Толстой, попадись ему Солженицын?

Воссоздавая картину того, как Солженицын подпрыгивает и сучит кулаками перед лицом всей мировой литературы, нельзя, конечно, умолчать и о том, как он замахивается на самого Толстого. Вот объявляет, например, что «Толстой зубоскалил» по поводу роли личности в истории, по поводу требования политической свободы и т. д. «Конечно, — корит Учитель эгоиста, — не нужна свобода тому, у кого она уже есть… Ясная Поляна в то время была открытым клубом мысли». Словом, личная свобода да еще «открытый клуб» у Толстого были, а до прочего люда ему никакого дела.

«Не нужна свобода тому, у кого она есть»?



Поделиться книгой:

На главную
Назад