Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мэгги Кэссиди - Джек Керуак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Но тебе же всего шестнадцать, ты младше меня, мне семнадцать —

Она задумалась и покусала сочные губы: душа" моя впервые окунулась в нее, глубоко, в омут вниз головой, потерялась; как утонуть в ведьминском зелье, кельтском, колдовском, звездном.

— Значит, я уже достаточно старая ха ха, — и она сама рассмеялась своим непостижимым девчачьим шуточкам, а я обхватил рукой ее мягкую талию и повел танцевать неловкими тупыми шажками под воздушными шариками и мятыми дурацкими колпачками Предновогодней Америки, и весь мир был оранжевым и черным, как Снежный Хеллоуин, а я, дурилка, заглатывал свое невежество и положение во времени — Те, кто смотрел на нас, видели девочку — робкую, хорошенькую, довольно мелколицую, с небольшим ореолом волос, но если вглядеться — словно камею, отборную, но из-за этого далеко не бледноглазую; огненные вспышки красоты ее буравили им взор; и мальчика, меня, Джеки Дулуоза, пацана из хвалебных отзывов, команд по легкой атлетике, домашнего мальчишку, что верит в добросердечие лишь с чуточкой полуиндейского сомнения и подозрения канука ко всему не кануцкому, не полуиндейскому — деревенщину — с гербом деревенщины на рукаве — Видели этого мальчишку, ухоженного, но не причесанного как полагается, в сущности ребенка, неожиданно взрослого, как настоящий мужчина, неуклюжего и т. д. — с серьезной голубоглазой задумчивой внешностью сельского паренька сидит он в серых школьных классах в свитерке, застегнутом на все пуговицы, волосы не намочены и не приглажены, а фотограф тем временем щелкает шеренгу тех, кто живет дома — Мальчик и девочка, обхватив друг друга руками, Мэгги и Джек, на печальном бальном полу жизни, уже удрученные, уголки рта уже сдаются, плечи расслабляются, готовые поникнуть, хмурятся, разум предостережен — любовь горька, сладка смерть.

6

Река Конкорд протекает мимо ее дома, июльским вечером дамы с Массачусетс-стрит сидят на деревянных ступеньках, обмахиваясь газетами, а на реку звездный свет сияет. Светляки, мотыльки, жучки новоанглийского лета тресколотятся в сетки на дверях, луна, огромная и бурая, громоздится над деревом миссис Макинерни. По дороге со своей тележкой ковыляет маленький Забулдыга О’Дей, коленки продраны, спотыкается о колдобины немощеной земли, уличный фонарь окутывает широким бурым нимбом, в котором запуталась мошкара, его нацелившийся домой силуэтик. Тихо и мягко звезды бегут по реке.

Река Конкорд, место песчаных дамб, железнодорожных мостов, камышей, лягушек-волов, красилен — березовые подлески, канавы, зимой сонно-белые — но теперь, в июльской середине лета, звезды катятся привольно и блистательно над ее потоком вниз, к слиянию с Мерримаком. Железнодорожный состав грохочет по мостам; под ними — детишки, среди просмоленных свай купаются голышом. Сверху громыхает паровоз, его топка сияет красным, отблески глубочайшего ада освещают их фигурки. И Мэгги там, и собаки там, и костерки…

Кэссиди живут на Массачусетс-стрит, номер 31 — деревянный дом, семь комнат, за домом яблони; дымовая труба; веранда с сеткой, качается подвешенная скамейка; тротуара нет; хилый заборчик, на который в июне в полдень наваливаются высокие подсолнухи, стремясь к диким и нежным видениям: карапузы играют во дворе со своими машинками. Отец, Джеймс Кэссиди, — ирландец, тормозной кондуктор на Бостонско-Мэнскои линии; скоро станет проводником; мать, в девичестве О’Шонесси, прежние глаза голубки на лице давно утраченной любви, теперь — лице жизни.

Река течет меж одиноких берегов, сужаясь. Пейзаж усыпан коттеджами. К западу — сыромятня. Бакалейные лавчонки с деревянными заборами и пыльными тропинками, трава, в полдень какие-то дрова сохнут, колокольчик позванивает, детишки в обеденный перерыв покупают «бостоны» или «болстеры» по пенни штука [10]; или молоко по субботам рано утром, когда все вокруг такое голубое и славное, потому что впереди — целый день игр. В мае вишни сбрасывают цвет. Смешная радость котейки, что трется спинкой о ступени веранды в сонные два часа пополудни, когда миссис Кэссиди с самой младшенькой возвращаются с покупками из «Кресги» в центре города, сходят с автобуса на перекрестке, идут семь домов по Массачусетс с кульками, дамы видят ее, окликают:

— Чего купили, миссис Кэссиди? Эта пожарная распродажа в «Гиганте» еще идет?

— По радио сказали, идет… — Еще одна кумушка.

— А это не у вас интервью на тротуаре брали в той программе «Променад»? — Том Уилсон такие глупости спрашивал. — Хи хи хи!

А потом между собой:

— У ее малютки, должно быть, рахит — поглядите, как ходит —

— Вчера меня такими кексами угостила, что просто выкинуть пришлось —

А солнце радостно освещает женщину у калитки ее домика.

— Ну где же эта Мэгги? Я же ей двадцать раз уже говорила: развесь белье сушиться, пока я не приду, хоть в одиннадцать часов —

И в ночи река течет, несет святой водой своей бледные звезды, некоторые тонут вуалями, некоторые скачут на поверхности рыбками, а громадная луна, что некогда всходила, теперь плывет в вышине пылающим молоком, колотится своим белым отражением вертикально и глубоко в темной волнистой массе — стене реки, дробящей, толкающей свое русло. Словно в печальном сне, под фонарем, по оспинам выбоин в немощеной мостовой отец, Джеймс Кэссиди, возвращается домой с обеденной коробкой своей и лампой, прихрамывает, краснолицый, заканчивает день ужином и укладывается спать.

Вот хлопает дверь. Детишки в последний раз выскакивают поиграть, их матери сооружают еду, хлопая кухонными дверцами, их слышно из шелеста листвы в садах, с воздушно-кукурузных качелей, из миллионнокронной ночи сладких дуновений, вздохов, песен, шепотков. Тыща всего происходит вверх и вниз по улице — глубокого, милого, опасного, высокопарного, дышащего, бьющегося, как звезды; посвист, слабый вскрик; течение Лоуэлла над коньками крыш и за ними; барк на реке, дикий гусь ночи гогочет, ныряет в песочек и искрится; на берегу лакают, урча и подвывая, какая милая тайна, темно — вечно темны хитрые невидимые уста реки, что шепчут поцелуями, вкушают ночь, крадут песок, украдкой.

— Мэг-ги! — кричит ребятня под железнодорожным мостом, где все они купались.

Товарняк еще громыхает, больше сотни вагонов длиной, паровоз бросает отсветы на маленьких белых купальщиков, лошадок Пикассо в ночи, и столь же густо и трагически во мраке приходит душа моя, ищет того, что было там, что ушло и исчезло, скрылось за поворотом тропы — во мраке любви. Мэгги, девушку, которую я любил.

7

Зимней ночью Массачусетс-стрит гнетуща, земля вся перемерзла, в колдобинах и выбоинах лед, по зазубренным черным трещинам скользит тонкая пороша. Река замерзла накрепко, ждет; цепляется за берег с остатками пижонских ветвей июня — Конькобежцы, шведы, девчонки-ирландки, крикуны и певуны — они куролесят по белому льду под смятыми звездами, у которых на алтаре нет луны, нет голоса, зато под тяжким трагическим пространством они натягивают в глубину фалы Небес, туда, где фантастические фигуры, накопленные учеными, пенятся своей холодной массой; вуаль Небес на тиарах и диадемах великой Брюнетки Вечности по имени ночь.

Среди тех конькобежцев выступала и Мэгги; на своих славных беленьких коньках, в белой муфточке, еще поразительнее — видно, как сверкают у нее глаза в их озерцах тьмы; румянец на щеках, ее волосы, корона глаз ее, увенчанных собственным изогнувшимся крылом Господа — Почем я знал, пока сушил ноги в коньках у костров на реке Конкорд в февральском Лоуэлле, — Мэгги запросто могла оказаться матерью или дочерью Господа Бога —

В канавах Массачусетс-стрит громоздились кучи грязного снега, что-то позабытое таилось в крохотных провалах грязи, что-то темное — немые спутники моих полночных прогулок от ошеломительной щедрости ее поцелуев.

Она подарила мне поцелуй вверх тормашками в кресле, то была зимняя ночь вскоре после того, как я познакомился с нею, сидел в темной комнате с большим радиоприемником, с его пульсирующей громадной коричневой шкалой настройки, такой же был дома у Винни, и я раскачивался в кресле, миссис Кэссиди, ее мама — у себя в кухне, как и моя мама в трех милях оттуда через весь город — точно такая же старая большая старая добрая старая лоуэллская дама в вечности своей вытирает тарелки, ставит их в чистые буфеты с такой крохотной чисто женской тщательностью и правильным представлением о том, как полагается все делать — Мэгги на веранде, выскочила на минутку в ледяную ночь повалять дурака с Бесси Джоунз, своей подружкой из коттеджа через дорогу, большой толстой рыжей добродушной девахой в веснушках, чей неимоверно немощный младший братишка иногда приносил мне записки от Мэгги, написанные в ночь перед школой под каким-нибудь бурым светом ее спальни или наутро, когда подмораживает аж до писка, чтобы передать ему через щелястый забор, и он, по своему каждодневному обыкновению, трюхал две мили в школу или садился в автобус и, войдя со слезящимися глазами, чуть не плача, на урок испанского — каждое утро второй и невозможно скучный — протягивал мне записку, иногда — с какой-нибудь немощной шуточкой; просто маленький пацанчик, его зачем-то дотянули до старших классов через все красноутренние холодные приходские школы, в которых он пропускал целые классы, не учился в шестом или пятом, или в обоих, и вот он, этот пацанчик в охотничьей шапочке с откромсанной шотландской кисточкой, а мы считали, что он одного с нами возраста. Мэгги совала записку ему в тощую веснушчатую руку, из-за приоткрытого кухонного окна хихикала Бесси — пользовалась тем, что окно приоткрыто, а кроме того, выставляла наружу пустые молочные бутылки. Махонькая Массачусетс-стрит холодным утром розовоснежного солнца в январе вся полнится пахучими сливками черного дыма из труб коттеджей; на белой замерзшей накидке реки Конкорд мы видим вчерашнее кострище — обугленный разор черного пятна у редких голых красноватых тростников другого берега; из-за деревьев доносится свисток паровоза Бостонско-Мэнской, заслышав его, весь содрогаешься и запахиваешься поплотнее. Бесси Джоунз… иногда она мне тоже писала записки, наставляя, как завоевать Мэгги, и Мэгги тоже их читала. Я принимал всё.

«Мэгги тебя любит» и т.д., «она по тебе так с ума сходит, что я вообще за ней не помню, чтоб она по кому-нибудь так с ума сходила», а по сути дела она говорила: «Мэгги тебя любит, но не испытывай ее терпение — скажи ей, что хочешь на ней жениться или чего-нибудь вроде того». Молоденькие девчонки — хи-хучие — на веранде — а я сижу в гостиной, в темноте, и жду, чтобы Мэгги пришла и села ко мне в кресло. Мои усталые легкоатлетические ноги подо мной — сложены. С веранды Кэссиди я слышу и другие голоса, какие-то парни, этот Арт Свенсон, о котором я слыхал, — мне ревниво, но это едва лишь самое начало всей той ревности, что наступит позже. Я жду, чтобы Мэгги пришла и поцеловала меня, закрепив это официально. А в ожидании этом у меня предостаточно времени, успеваю окинуть взором всю нашу любовь; как в первый вечер она ничего для меня не значила, пока мы танцевали, я держал ее, она казалась маленькой, худенькой, темной, несущественной, недостаточно важной — Лишь из-за ее странной редкой печали, исходившей из иной стороны чего-то, я едва замечал, что она вообще здесь: ее симпатичное личико… у всех девчонок симпатичные мордашки, даже Джи-Джей на нее не обратил внимания… Глубинная волна ее женского естества еще не охватила меня. То был канун Нового года — после танцев мы по холодной ночи пошли домой, снег перестал, просто лежал плотно и мягко на неумолимой мерзлой земле, по пути в Южный Лоуэлл к берегам Конкорда мы миновали длинные сполохи пламени на строительстве нефтеразработок, точно проспекты и парады — безмолвная изморозь на коньках крыш под светом звезд, десять градусов выше нуля [11]. «Посиди все равно немного на веранде…» Между нами установились взаимопонимания хнычущих малышей — что мы сольемся губами и поцелуемся, даже если делать это придется на улице — Мысль об этом начала возбуждать меня уже тогда. Но теперь, дожидаясь ее в кресле, чего ради дергаться из-за времени, смысл того, что я ее целую, стал для меня всем на свете. В разнообразии ее интонаций, слов, настроений, объятий, поцелуев, касаний губ, а этой ночью еще и поцелуй вверх тормашками через спинку кресла, когда темные глаза ее тяжко склонились сверху, а щеки вспыхнули, налившись сладкой кровью, и неожиданная нежность воспарила ястребом над мальчишкой из-за спинки, сжав кресло с обеих сторон, всего одно мгновение, поразительное внезапное сладкое падение волос ее мне на лицо, и мягко проскользнувшие вниз ее губы, мгновенное взаимопроникновение плоти губ, миг, утопленный в раздумьях, и поцелуй в нем, и мольба, и надежда, и в устах жизни, когда жизнь еще молода, чтобы обжигать прохладную кожу радостью, от которой жмуришься — Я держал ее в плену вверх тормашками тоже всего лишь секунду и наслаждался поцелуем, что сперва изумил меня, как обман слепого, и я в первое мгновение даже не понял, кто меня целует, но теперь я уже знал, и знал всё больше, чем обычно, когда благодатью спустилась она ко мне из верхней тьмы, где, я думал, обитать может один лишь хлад, с тяжелыми губами своими и грудью, уткнувшейся мне в шею и в голову, с нежданным ароматом ночи, что принесла она с собой с веранды, запахом каких-то дешевеньких духов из «центовки», запахом себя, крохотным голодным ароматом пота, теплым на теле ее, словно драгоценность.

Я держал ее в объятьях долго, даже когда она попробовала вырваться и отступить назад. Я осознал, что она сделала это по настроению. Она любила меня. А кроме того, мне кажется, мы оба перепугались потом, когда не разлепляли губ 35 минут, пока мышцы рта нам не свело судорогой и продолжать целоваться не стало больно, — но мы почему-то должны были это сделать, все так и говорили, другие ребята, Мэгги и остальные, «обжимаясь» на катке и вечеринках на почтамте, на верандах после танцев, научились тому, что так и надо — и делали это, как бы сами к этому ни относились — страх остального мира, детишки тянутся к тому, что им кажется зрелым прочным поцелуем (что бросает им вызов, по-взрослому) — не понимая радости и личного благоговения — Только позже учишься преклонять голову на грудь Господа и покоиться в любви. За этими тщетными долгими засосами стоял некий неимоверный половой позыв, иногда зубы наши скрипели друг о друга, рты горели от мешавшейся в них слюны, губы шли волдырями, кровоточили, трескались — Нам было страшно.

Я полулежал на боку, обхватив ее рукой за шею, уцепившись пальцами за ее ребро, и ел ее губы, а она ела мои. Интересные критические ситуации возникали… Невозможно продолжать дальше без борьбы. После этого мы просто сидели и трепались в черноте гостиной, пока все семейство спало, а радио тихонько себе играло. Однажды вечером я услышал, как в кухню зашел ее отец — тогда я и понятия не имел о великих туманах, что окатывают поля у моря в Новой Шотландии, о бедных деревянных домишках, затерявшихся в бурях, о грустной работе, мрачной холодной пахоте на самом дне жизни, о печальных людях с ведрами, что бродят по этим полям, — о новых очертаниях солнца каждое утро — Ах я любил свою Мэгги, я хотел съесть ее, привести домой, спрятать ее в самом сердце своей жизни на весь остаток дней. Я молился в церкви Святой Жанны д’Арк, взыскуя милости ее любви; я чуть не забыл…

Дайте воспеть мне красоту моей Мэгги. Ноги: — колени соединяются с бедрами, колени сияют, бедра как млеко. Руки: — рычаги удовольствия моего, змеи моей радости. Спина: — от одного лишь проблеска ее на странной улице снов посреди Небес я падал, не в силах держаться на ногах от счастья узнавания. Ребра: — у нее они были выплавленными и округлыми, словно идеальное яблоко, от костей ее бедер до талии я видел, как катится земля. На шее ее я прятался, как отбившийся дикий арктический гусь в Австралии, стремясь почуять аромат ее груди… Она мне не позволяла, она была приличной девушкой. Бедный здоровенный помойный кошак, что с нею был, хоть и почти на год младше, лелеял в себе разные черные мысли о ее ногах, таил их даже от самого себя, а также не упоминал в молитвах… собака. Сквозь всю мировую тьму прошел я, на лодке, автобусом, самолетом, поездом, терпя свою тень, беспредельно пересекая поля, и красные топки локомотивов у меня за спиной делали меня всемогущим на этой земле ночи, подобно Богу, — но никогда я не занимался любовью даже с мизинчиком, что покорил меня с тех пор. Я глодал лицо ее глазами; ей это нравилось; и как последняя сволочь не знал, что она любила меня — не понимал.

— Джек, — после всех наших разговоров о детишках, с которыми она весь день возилась, пока я был в школе, и с того раза, как мы с ней виделись, после обычных сплетен, что болтают старшеклассники о прочих сверстниках, после историй, слухов, новостях о танцульках, о свадьбе… — Джек, женись на мне когда-нибудь.

— Да, да, всегда — ни на ком больше.

— Ты уверен, что ни на ком больше?

— Ну а на ком еще? — Я не любил ту девчонку, к кому ревновала Мэгги, Полин, которая увидела меня как-то осенним вечером среди других футболистов на танцах, куда я пошел, поскольку чествовали мою команду, к тому же — был баскетбольный матч, который нам хотелось посмотреть, мальчишечьи дела — Я ждал в углу, когда танцы наконец дотанцуют, мысль о том, чтобы самому потанцевать с девчонкой, была непереносима, но мне удалось ее скрыть — Она вытянула меня из угла, словно мечта всех молодых людей. Она сказала: «Эй, а ты мне нравишься! — ты застенчивый, а я застенчивых люблю!» — и потащила меня, трепетавшего, возбужденного, на танцевальный пятачок, окунув свои огромные глаза в мои, и подтянула мое тело к своему, и сжала меня интересным образом, и заставила «танцевать», чтобы поговорить, познакомиться — запах ее волос меня просто убивал! В дверях своего дома она смотрела на меня, а в глазах по луне, и говорила: «Если ты меня не поцелуешь, я поцелую тебя сама», — и открыла сетчатую дверь, которую я только что закрыл, и прохладными губами поцеловала меня — Мы проговорили о поцелуях, не сводя глаз со ртов друг друга, всю ночь; мы говорили, что нас такие вещи не интересуют — трепет типа: «Я примерная девочка, я верю в х-хмм — поцелуи» — «но в том смысле, что дальше поцелуев — ни-ни» — как в Новой Англии девчонки обычно — «но у тебя глаза похотливые какие, а? Я тебе не рассказывала о парне, совсем незнакомом, он меня обнял рукой на Балу Юных Помощниц Полиции? — Она была Юной Помощницей Полиции.

— Что?

— Тебе разве не хочется знать, велела я ему убрать от меня руки или нет?..

— Ну?

— Не глупи. Я с незнакомыми мужчинами не разговариваю».

Полин, каштановые волосы, синие глаза, огромные блескучие звезды на губах — Она тоже обитала у реки, Мерримака, но возле шоссе, около большого моста, рядом с большим ярмарочным и футбольным полем — а через реку виднелись заводы. Много дней провел я там в снегу за разговорами с нею, о поцелуях, до того, как встретил Мэгги. Как вдруг ни с того ни с сего однажды вечером она распахивает эту проклятую дверь и целует меня — подумаешь! В тот первый вечер, когда я ее встретил, я только и вспоминал, что запах ее волос у себя в постели в своих волосах — рассказал об этом Елозе и у него в волосах тоже ее запах почувствовал.

Елозу это заинтересовало. Когда я сказал ему, что накануне ночью мы наконец поцеловались (сидя с ним у меня на кровати, а вся банда — Джи-Джей, Скотти, Иддиёт — на стульях у меня в спальне после ужина, болтали о нашей команде, моя мама мыла посуду, а отец у радиоприемника), Елозе захотелось, чтобы я поцеловал его так же, как целовал Полин. И мы поцеловались; остальные даже не перестали трепаться о команде. Но теперь, с Мэгги, все совершенно иначе — ее поцелуи как дорогое вино, у нас его немного, нечасто — таится в земле — редкие, будто коньяк «Наполеон» — а вскоре и вообще закончится. Жениться на ком-то, любить кого-то другого? Невозможно. «Я люблю только тебя, Мэгги», — пытался сказать я, не успешнее, чем с Джи-Джеем о мальчуковых половозрелых Любовях. Я пытался убедить ее, что для ее ревности никогда не будет поводов, поистине. Но хватит петь — допою потом — теперь история Мэгги — начало ревности моей, то, что случилось.

Смертность сердца моего лежит тяжким гнетом, меня швырнут в яму, уже выгрызенную псами долора [12], как паскудного Папу, слишком заигравшегося с легионом молоденьких девчонок, и черные слезы заструятся из глазниц его черепа.

Ах, жизнь, Господи, — не обретем их больше никогда мы, этих цветочных Новых Шотландии! Не останется больше сбереженных деньков! Тени, предки, все они прошли прахом 1900 года в поисках новых игрушек двадцатого века, как и говорит Селин, — но все равно именно любовь отыскала нас, и в стойлах — ничего, а в глазах пьяных волков — всё. Спросите парней на войне.

8

Я вижу, как склонилась голова ее в думах обо мне, у реки, ее прекрасные глаза шарят внутри, ища ту нужную знаменитую мысль обо мне, что она так любила. Ах, ангел мой — мой новый ангел, черный, следует теперь за мною по пятам — я сменил ангела жизни на другого. Перед распятием Иисуса в доме стоял я, весь внимание, уверенный во многом, я должен был узреть слезы Господни и уже видел их в лике Его, вытянутом, белом в гипсе, что дарит жизнь — подарил жизнь обкусанную, конченную, со взором долу, руки прибиты гвоздями, ноженьки бедные тоже приколочены, сложенные, как зимние замерзшие ноги бедного мексиканского работяги, которого увидишь на улице — стоит, ждет парней с бочками, их надо будет опустошить, выбросить тряпье, всякую дрянь, и одной ногой попеременно наступает на другую, чтобы согреться — Ах — Голова склонена, будто луна, будто мой образ Мэгги, мой и Господа Бога; долоры Данте, в шестнадцать лет, когда мы не знаем ни совести, ни того, что творим.

Когда я был младше, в десять, я молил перед распятием о любви моего Эрни Мало, маленького мальчика из приходской школы, сына судьи, которого, поскольку он так напоминал мне моего покойного брата Жерара, я любил такой возвышенной любовью — со странностью детства, примешанной к ней, например, молился я фотокарточке брата моего, Жерара, который умер в девять лет, когда мне было четыре, чтобы наверняка оделил меня дружбой, уважением и милостью Эрни Мало — Мне хотелось, чтобы маленький Эрни протянул мне руку, просто так, и сказал: «Ти-Жан [13], ты такой хороший!» И — «Ти-Жан, мы всегда будем друзьями, мы вместе поедем охотиться в Африку, когда закончим школу, а?» Я считал, что он прекрасен, как семь раз отмеренный выбор, поскольку розовые щечки его, и белые зубки, и глаза женщины грезящей, может быть — ангела, грызли мне сердце; дети любят друг друга, как любовники, мы отвращаем взор свой от их маленьких драм по ходу наших взрослых дней. Фотокарточка — также у распятия молился я. Каждый день в школе одной уловкой за другой пытался я заставить моего мальчика полюбить меня; я смотрел на него, когда мы все стояли в шеренге на школьном дворе, а Брат перед нами произносил свою речь, свою молитву в нулевом холоде, и за ним восставала краснота Небес, огромный пар и шар и конские каштаны в переулочке, насквозь пересекавшем двор (приходской школы Святого Иосифа) так, что старьевщики приходили, как раз когда мы строем шли в классы. Не думайте, что мы не боялись! У них были засаленные шляпы, они скалились в грязных дырах на самом верху меблирашек… Я тогда был совсем полоумным, мою голову переполняли фантастические идеи с семи утра до десяти вечера, точно маленький Рембо, сдвинувшийся на своих дыбах. Ах, что за стихи писал я в десять — письма Мэгги — а днем, шагая в школу, воображал, что на меня смотрят кинокамеры: «Полная Жизнь Приходского Школяра», все его мысли, а также как здорово он прыгает на заборы. — Voild [14], в шестнадцать, Мэгги — распятие — там Бог свидетель, мои любовные муки были теперь большими и настоящими, с Его пластмассовой лепной головой, лишь сломанная шея склонена вбок, как всегда печально, печальнее всегдашнего.

— Ты нашел себе свои маленькие темнотишки? — сказал мне Господь безмолвно, Своей головой статуи, перед которой руки мои сцепились в ожидании. — Уже вырос со своим маленьким gidigne? (динь-дончиком). — Когда мне было семь, священник спросил меня на исповеди:

— А ты играл со своим маленьким gidigne?

— Да, mon pere [15].

— Ну, следовательно, раз ты играл со своим маленьким gidigne, прочтешь все молитвы по четкам, а после этого — десять Notre Peres и десять Salut Maries [16] перед алтарем, а после этого можешь идти.

Церковь влекла меня от одного Спасителя к другому; кто другой со мной так после этого поступал? — с чего бы эти слезы? — Господь говорил со мной с распятия:

— Настало утро, и добрые люди по соседству разговаривают, и свет льется сквозь жалюзи — дитя мое, ты оказался в мире таинства и боли, кои понять невозможно — Я знаю, ангел — это к твоему же благу, мы спасем тебя, поскольку мы считаем, что душа твоя так же важна, как и душа всех прочих в этом мире — но за это ты должен страдать, по сути дела, дитя мое, ты должен скончаться в муках, в воплях, в ужасе, в отчаянье — неясности! кошмары! — огни, тяжелые, хрупкие, изнуренность, ах —

Я слушал в тиши материнского дома, гадая, как Господь собирается пособить успеху моей любви к Мэгги. Теперь я видел и ее слезы. Было там что-то, чего не было, ничто, одно лишь осознание того, что Господь нас поджидает.

— Не пристало Господу мешаться в дела мирские, — сказал я себе и поспешил в школу, готовый еще к одному дню.

9

Вот типичный день, я встаю утром, в семь, по зову мамы, чую завтрак — тосты и каша, на окна намерз дюймовый слой льда, все стекло высвечено розовым от видоизменений океана зимы за окном. Я выскакиваю из-под одеяла, такого теплого, мягкого, хотелось бы зарыться в него на весь день с Мэгги и может быть даже только тьма и смерть без времени; запрыгиваю в свою неопровержимую одежду; неизбежные холодные башмаки, холодные носки, которые я кинул на масляный обогреватель согреваться. Почему люди перестали носить длинное белье? — такая засада натягивать крохотные майки по утрам — швыряю свою теплую пижаму на постель — Мою комнату освещает утро цвета розового угля, полчаса как оброненного с решетки, все мои вещи здесь: «Виктрола», игрушечный бильярдный стол, игрушечный зеленый письменный стол, линолеум поднят с одной стороны и опирается на книги, чтобы для бильярдных шаров были бортики в чемпионатах нашей команды, когда у меня было время, но у меня его больше нет — Мой трагический шифоньер, мой пиджак развешенный в сырости точно пыль от свежей штукатурки потерянный запертый как саманные чуланы цивилизаций с крышами Касбы; бумаги, покрытые печатными буквами моим почерком, на полу, среди ботинок, бейсбольных бит, перчаток, горестей прошлого… Мой кот, что спал со мной всю ночь, а теперь его рывком разбудили в пустой полутеплой постели, пытается спрятаться за подушкой и поспать еще хоть чуть-чуть, но учуял бекон и спешит начать свой новый день, на пол, шлёп, исчезает, точно звук на быстрых лапках; иногда его уже нет, когда семь часов будят меня, уже снаружи оставляет маленькие безумные следы на свежем снегу и маленькие желтые шарики пи-пи, и весь дрожит до самых зубов, стоит увидеть птичек на деревьях, окоченевших, как железо. «Питипит!» — говорят ему птички; я быстренько выглядываю наружу, прежде чем выйти из комнаты, в оконную дыру, крыши чисты, белы, деревья замерзли до полоумия, холодные дома тоненько дымятся, зимой взирая покорными глазами. Приходится мириться с жизнью.

10

В нашем доме было высоко, внизу виднелись крыши Гарднер-стрит, и большущее поле, и тропинка, по которой серыми розовыми утрами, в пять часов, в январе, люди ходили пердеть в церковь. В нашем квартале жили старушки, которые брели в церковь на каждой заре, да еще и в конце дня; а иногда еще и вечером снова; старые, молитвенно-набожные, понимали что-то такое, чего маленькие дети не понимают, и в своей трагедии так близко, можно подумать, к могиле, что ты уже видел их профили, отпечатанные в розовом атласе цвета их розовых зорь жизни и мокроты, но запах иных вещей подымается из сердец цветочных, что умирают в конце осени, и мы швыряем их на оградку. То были женщины нескончаемых новел, любительницы похорон; когда кто-нибудь умирал, они узнавали об этом немедленно и спешили в церковь, в дом смерти и, вероятно, к священнику; когда же умирали они сами, другие старухи проделывали то же самое, такие вот чашки сахара в вечности — Вот эта тропка; и важные зимой утренние магазины открываются, и люди здрассъте! друг другу, а я готовлюсь идти в школу. Такая утренняя meli-melon [17] повсюду.

11

Я завтракаю.

Отца обычно дома нет, на работе за городом, возится с линотипом для какой-нибудь типографии — в Андовере, подле тамошних маленьких ежиков волос, которые и понятия не имеют о той тьме, что свойственна земле, ежели не видят, как этот печальный большой человек пересекает ночь, чтобы только выполнить свою 40-часовую рабочую неделю, — поэтому за кухонным столом его нет, обычно здесь только моя мама, готовит, и моя сестра, готовится идти на работу к Такому-то-и-Тако-му-то или в «Гражданин», она там переплетчица — Мне объясняли суровые факты трудовой биографии, но я был слишком горд в пурпурной любви своей и не слушал — Передо мной не маячило ничего, кроме «Нью-Йорк тайме», Мэгги и огромных мировых ночи и утра покровов на веточках и листиках, у озер — «Ти-Жан!» — звали меня — А я был здоровенным дурилой, жрал огромные завтраки, ужины, да еще днем перехватывал (молока — одну кварту, крекеров с арахисовым маслом — полфунта). «Ти-Жан!» — когда отец был дома, «Тi Pousse!» — называл он меня, хмыкая (Маленький Большой Пальчик). Теперь же — завтраки овсянкой в этой розовости —

— Ну, как твой роман с Мэгги Кэссиди продвигается? — спрашивает обычно сестра, ухмыляясь над сэндвичем. — Или она выставила тебя на улицу из-за Мо Коул!

— Из-за Полин? Но при чем тут Полин?

— Ты просто не знаешь, какими ревнивыми бывают женщины — у них одно на уме — Сам увидишь —

— Ничего я не увижу.

— Tiens [18] — говорит мама, — вот тебе бекон к тостам, я сегодня целую гору наготовила, потому что вчера ты все уговорил, а под конец в драку кинулся за последнее, как ты, бывало, за «Кремел» [19] дрался, да и не обращай внимания на этих ревнивых девиц и теннисные корты, все в порядке будет, если на своем твердо встанешь, как настоящий маленький французский канадец, как я тебя и воспитала, чтобы порядочность уважал — послушай, Ти-Жан, будешь чисто и порядочно жить, так ни разу не пожалеешь. Можешь, конечно, мне не верить. — И она садится, и мы все едим.

В последнюю минуту я останавливаюсь в нерешительности посреди своей комнаты, смотрю на маленький радиоприемник, что у меня недавно появился, по которому я только начал слушать Гленна Миллера и Джимми Дорси [20], и романтические песенки, что вырывают мне сердце… «Мою грезу», «Сердце и душу», Боба Эберли, Рэя Эберли [21] вся тоскливая вздыхающая Америка вздыбилась у меня за спиной в ночи, вся полностью моя, и все великолепие нежности трепещущего поцелуя Мэгги, и вся любовь, какой ее знают только подростки, как изумительные печально-бальные залы. Я по-шекспировски заламываю руки у дверцы своего шифоньера; захожу в ванную, хватаю полотенце, взор мой затуманен от внезапной романтической картинки: я подхватываю Мэгги с розового танцевального паркета на пирс, а луна сияет, в зализанную машину с откидным верхом, тесный поцелуй, долгий и искренний (лишь чуть-чуть склоняясь вправо).

Недавно я начал бриться; однажды вечером сестрица удивила меня, причесав так, что взбила на голове небольшую волну — «Ох, поглядите-ка на нашего Ромео!» Поразительно; два месяца назад я еще был мальчишкой, возвращался домой с осенней футбольной тренировки в железных сумерках, укутанный в куртку и шапочку с наушниками, согнувшись, в свободные вечера с двенадцатилетками я шарил в кегельбане, собирая кегли — по 3 цента за ряд — 20 рядов, 60 центов, столько я обычно и зарабатывал, или доллар — Простой мальчишка, лишь совсем недавно я рыдал, поскольку потерял кепку, играя в баскетбол за лигу УОР [22] в последний момент мы выиграли благодаря сенсационному броску Билли Арто, чуть ли не побив время до конца игры в «Мальчишеском клубе» на одну секунду, против команды греков с каким-то тигриным названием, я выпрыгнул вперед и забросил одной рукой прямо по свистку, вырвался из кучи-малы на самой линии фола, и мяч завис в корзине на целую кошмарную секунду, чтобы все успели заметить, попадание, игра окончена, ох уж этот Загг и его финты — прирожденный артист — вечный герой. Кепка уже забыта.

— Пока, Ма, — целую ее в щеку, пошел в школу, она сама работала неполный день на обувной фабрике, сидела мрачно и безустанно у резака со своим суровым ощущением жизни, подносила упрямые обувные кожи к лезвию, кончики пальцев у нее почернели, целые годы тут проводила с четырнадцати лет, а другие девчонки, как она, скакали взад-вперед по разным машинам — вся семья работала, 1939-й был последним годом Депрессии, ее уже готовы были затмить события в Польше.

Я взял свой обед, приготовленный вчера вечером Ма, ломти хлеба и масло; ничего вкуснее этих ломтей в полдень после четырех часов почти интересных уроков в солнечных классах, когда так увлекают учителя, вроде Джо Мапла с его красноречивыми утверждениями на английском-3, или миссис Макгилликадди, астрономия (неразделимы) — хлеб с маслом и восхитительное горячее картофельное пюре, больше ничего, за ревущими столиками в цокольной столовой мой обед стоит всего 10 центов в день — A piece de resistance [23] у меня была великолепная порция мороженого в шоколаде, все 95% школы каждый полдень с ликованием их лизали, на скамейках, в огромных полуподвальных залах, на тротуарах — переменка — Иногда я в благодати своей, как в той благодати, что подарила мне Мэгги, получал толстую порцию чуть ли не в дюйм шириной, благодаря какой-то ошибке на фабрике мороженого, с густым, невероятно толстым слоем шоколада, который, опять же по ошибке, намазали, да еще и закрутили по краям — по той же промышленной нечаянности иногда мне доставались немощные анемичные палочки в полдюйма, уже полурастаявшие, шоколада — толщиной с бумажку, и к тому же отваливается на тротуар Кирк-стрит, пока мы — Гарри Маккарти, Елоза, Билли Арто и я — церемонно облизываем свои порции, жадно, на зимнем солнышке, а разум мой — за миллион миль от романтической любви — И вот я забираю свой хлебо-масловый обед, чтоб потом быстро затолкать в ящик парты в классе подготовки — целую Маму — и снимаюсь в путь, пешком, шагаю как можно быстрее, все прочие ходят так же, вдоль по Муди, мимо столбов Текстильной, к огромному мосту, к многоквартирным домам Муди и вниз по склону в город, серый, процветающий, пыхтящий на заре. А по пути обычно пристраиваются остальные бойцы, Джи-Джей со своего Риверсайда идет на предпринимательские курсы в Лоуэллскую среднюю школу, где он научился печатать и вести бухгалтерию, а также громоздить фантазии вокруг соблазнительных девчоночек, которые станут сексапильными секретаршами, он уже начал носить костюм с галстуком, он обычно говорит: «Загг, когда-нибудь с мордашки этой мисс Гордон слезет равнодушие и она спустит передо мной свои трусики на пол, попомни мои слова — и это случится в одном из пустых классов в один из этих дней» — но вместо действительных половых побед он вместе со своими учебниками в два часа дня оказывается в дешевой киношке «Риальто» — один, перед лицом реальности Франшо Тоне и Брюса Кабо и Элис Фэй и Дона Эмичи [24], улыбаясь ухмыляясь Тайрону и проч., и старичков со старушками, что живут на пособие, на сеансе с широко распахнутыми глазами. Елоза тоже подтягивается к моему маршруту из Риверсайда; затем, невероятно, нас всех сзади нагоняет Билли Ар-то, неистово шагая с верхнего пригородного холма Муди, и только мы подходим к каналу в центре города, как — все сразу — видим, что Иддиёт нас обогнал и уже высовывается из окна своего начального класса подготовки, тщательно выполняя учительское требование проветривать класс — «Ииии-идьёт!» — орет он и скрывается внутри, в Лоуэллской средней он самый старательный ученик, у него самая низкая успеваемость, да и в любом случае он умеет лишь играть в футбол да калечить всех, разбивая молденские щитки напополам одним толчком своего гранитного локтя — Открытое окно класса в Лоуэлле, розовой зарей и птички на канале бумагопрядильни Бутта — А потом настанет открытое окно на заре в Университете Коламбия голубиный помет на подоконнике Марка Ван Дорена [25] и пьяные сны Шекспира под эйвонской яблоней, ах —

И мы чешем такие по Муди, типа в самом соку, юные, чокнутые. Наш путь ручейком пересекают детишки из Бартлеттской восьмилетки — идут вдоль берега к Белому мосту и Уонналанситт-стрит, что было и нашим маршрутом «Сколько лет, Мыш? Помнишь ту зиму, когда было так холодно, что в кабинет к директору врачей вызывали обмороженных лечить?»

— И тот раз, когда мы в снежки бились на Уонна-ланситт —

— Эти психи в школу на великах приезжали, без шуток, Елоза, на горку так пыхтели со скрипом, из стороны в сторону их там так мотыляло, что лучше б пешком ходили —

— Я, помню, домой каждый день пешком ходил, мы с Эдди Десмондом в обнимку, то и дело наземь валились — а он самый ленивый парняга в мире, после обеда ему в школу не хотелось, все просил меня швырнуть его в реку, и приходилось его нести — сонный, совсем как мой кот, ленивый —

— Ах, прежние денечки! — Мыш надувается, мрачно и задумчиво. — Я же прошу у этого чертова мира только одного — дай мне шанс прилично зарабатывать на жизнь и помогать маме и следить, чтоб ни в чем не нуждалась —

— А где сейчас Скотти работает?

— Чё, не слыхал? — в Челмзфорде, они там строят здоровенную военную авиабазу, и Скотти, и вся старая шарага из УОР поехала туда лес валить и площадку расчищать — он в неделю миллион долларов зашибает — встает в четыре утра — Дрёбаный Скотчо — Скот-чо я люблю — Уж он-то ни в какую школу ходить не станет ни на какие курсы предпринимателей, Пацану Фаро прям сейчас деньжат подавай —

Мы доходим до моста. Вода внизу сочится между зазубренными каньонами валунов, застывают заводи льда, розовая заутреня на пене крохотных быстрин — вдалеке коттеджи Сентервилля, и снежный горб луговины, и намеки на нью-хэмпширские леса, в глуши которых здоровые мужики в брезентовых куртках теперь с топорами, в сапогах, с цигарками и с хохотом гонят старые грузовички «РЕО» по колдобинам просек среди сосновых пней к дому, к хижине, к мечте о Новой Англии в наших сердцах —

— Чего-то ты притих, Загг, — эта клятая Мэгги Кэссиди точно плохо на тебя действует, она тебя охомутала, паря!

— Ни одной девке не давай на себе ездить, Загг, — любовь того не стоит — что такое любовь, пшик. — Джи-Джей был против. Елоза — нет.

— Нет, любовь — это здорово, Мыш, — есть о чем подумать — сходи в церковь помолись, Загг Малявка! Женись на ней! Трахни ее! Прикинь, да? И за меня тоже хорошенько!

— Загг, — серьезно советует мне Гас, — трахни ее, а потом брось, послушай совета старого морского пса: бабы ни на что не годны, навсегда записано это в звездах — Ах! — отворачивается, весь аж почернев. — Поддай им под задницу, поставь на место — На свете и так много страданий, смейся, плачь, пой, завтра — фигня — Не давай ей себя свалить, Заггут.

— Не дам, Мышо.

— Прикинь, да! Глянь, вон Билли Арто канает — уже и ручки потирает перед новым днем —

Ну конечно же — Билли Арто, который жил со своей мамой и каждое утро не вставал из постели, а выпрыгивал, ухмыляясь, подходит к нам, потирая руки, на всю улицу разносился холодный жилистый шорох его рвения.

— Эй, парни, обождите — Дайте чемпиону по шахматам подойти!

— Это ты — чемпион по шахматам? Хо хо.

— Чего-о? —

— Да я своей тактикой бомбардировок вас всех разгромлю —

— Прикинь, да? Ты глянь на его книжки!

Пререкаясь, дурачась, мы шагаем без единой физической паузы в школу мимо церкви Святого Жан-Батиста этого громоздкого трущобного Шартрского собора, мимо заправочных станций, многоквартирных домов, дома Винни Бержерака — («Дрёбаный Винни еще спит… его даже в техникум не взяли… все утро сидит читает „Восхитительные Правдивые Любовные Истории“, да трескает „Дьявольские Кексики Дрейка“ с белыми сливками в серединке… еду же никогда не ест, живет одними кексиками… Ах чё-орт возьми, я знаю, мы вчера уже прогуляли, но у меня сердце к Винни так и рвется этим серым печальным утром».)

— Нам бы поосторожнее — два дня подряд?

— А ты вчера слыхал, чё он сказал? — сказал, что он сейчас озвереет по сексу и засунет себе голову в унитаз! — Мимо Городской Ратуши, на задах ее библиотека, и уже какие-то старые бродяги собирают еще дымящиеся бычки у двери в зал периодики, ждут, пока в девять откроется, — мимо Принс-стрит («Вз-зиу-у, только прошлым летом мы тут играли, Загг, какие хо-умраны, какие тройные, как великий Скотч подавал намертво — жизнь такая огромная!») — («жизнь, дорогой мой Елоза, просто невообразибельная!») — мост через канал, боковая улочка ведет к здоровенной бумагопрядильне со всеми этими вверх-вниз по утреннерозовым булыжникам наглухо сомкнутые колониальные двери квартала середины девятнадцатого века для текстильных рабочих в каких-нибудь мемуарах Диккенса, прискорбно-похмельный видок старых просевших красно-кирпичных парадных и почти столетие пахоты на фабрике, мрак по ночам.

И тут мы идем, вливаясь в сотни школьников, что тусуются по старшеклассным мостовым и лужайкам в ожидании первого звонка, которого снаружи не слышно, но изнутри его объявляет рокочущий отчаянноликий долетающий слушок, поэтому иногда я, кошмарно опаздывая, спешу один по огромным пустырям, что лишь минуту назад лопотали стократно голосами, а теперь их промокнули начисто, все завучи попрятались в норки за немыми школьными окнами первых утренних уроков, через унизительную ширь вины; множество раз такое снилось, тротуар, трава. «Возвращаюсь в школу» — снится старому инвалиду в его невинной подушке, слепому к течению времени.

12

Класс строем входит в школу в 7.50 утра, обычно всё в последний раз впихивают и захлопывают в те странные вытянувшиеся усиками-антеннами мгновения, когда никто не произносит ни слова, а край парты режет локоть, стоит мне преклонить голову и еще чуть-чуть вздремнуть — в середине дня я спал на самом деле, и с большим успехом притом, в подготовительном классе после часу, когда вокруг летали не комки жеваной бумаги, а любовные записки — в конце школьного дня — Солнечное утро светило оранжевым пламенем в немытые стекла, уступая дневному голубому золоту, а птицы себе заливались на деревьях, а старик опирался на перила канала с трубкой во рту, и канал тек себе дальше — Сплошные завитки и водоворотики, густой, трагичный, и видать его из сотни окон на северной стороне средней школы, новой и такой старой для первоклашек. Гигантски, утопнув в этом канале, книга бы раздулась, страница раздулась, воображаемо, намечтавшись в этот час времени о розовой подрагивающей губе из дней детства в модных свитерах. Елоза сидел у себя на уроке, с миром у него было все в порядке. Он ненавидел и ухмылялся на своем краю парты в пылающих солнечных атмосферах юго-западных окон, которым зимой доставалось бледное тропическое пламя со старого северо-востока — стирательная резинка на изготовку, парта его личная, захваченная, он зависает изломанно и неопрятно, кто-то должен наставить его на путь истинный, зияющий день только начался. Журналы подмигивают ему из-под парты, когда крышка поднята — «О, вон по коридору пилит мистер Недик, учитель английского, в своих мешковатых штанах — Миссис Фагерти, училка начальных классов, или в 9-м преподает шекспировские рифмы, счас подойдет к нам, вот она, напыщенный так-тук ее высоких каблуков солидной дамы», наш разум наполняют Джойсовы фантазии, пока мы оттяжно, страстотерпимо высиживаем это утро, дожидаясь, пока можно будет преклонить головы в могилу, толком этого не зная. На булыжниках возле фабрики у канала я понимаю грядущие грезы. У меня они будут позднее — о ткацких фабриках из красного кирпича за отрешенными пустыми каналами голубым утром, утрата хлопает по лбу, с нею покончено — Мои птички будут чирикать на веточке иных вещей.

Глаза хорошеньких брюнеток, блондинок и рыжих Лоуэллской начальной школы — вокруг меня. Новый день в школе, все вдруг резко проснулись и оглядываются повсюду; сегодня доставят 17 000 записок — из одной дрожащей руки в другую в этой экстазной смертности. Я уже вижу, как в наморщенных лобиках симпатичных девчонок начинают клубиться Стендалевы сюжеты: «Сегодня я точно зацеплю этого чертова Бичли одной идейкой» — будто монологи с собой, как на Свиданиях с Джуди [26] — «втравлю-ка сюда своего братца, и тогда все срастется». А иные интриг не плетут, ждут, грезят огромной печальной грезой о смерти в старших классах, когда умираешь в шестнадцать.

— Слышь, Джим, скажи Бобу, я не хотела — он же знает!

— Конечно, сказал же, что скажу! Выдвигаться на вице-президента второго класса,

прикалывать фотки к таким важным письмам, собирать всю банду, пытаться что-нибудь разнюхать об Энни Клуз. Все они с волнением обсуждают свои интрижки, через ряды, взад-вперед по всем партам; гомон такой невероятный, гам внезапный, жуткий, как неожиданный рев Футбольных Матчей Калифорнийских Старшеклассников в Пятницу к Вечеру над тихими крышами коттеджей, словно подростки на роликовых гонках, даже училка изумляется и пробует укрыться за «Нью-Йорк тайме», купленной на Кирни-сквер — в единственном месте, где они бывают. Весь класс неуязвим, учительница получит власть точно вовремя, но пока сверхурочные занятия не начнутся, лучше не вмешиваться — «Веселье пойдет —» «ну ничё себе —» «Эй —» «Чего-чего?» «Приветик!» «Дотти? — я тебе разве не говорила, что это платьице будет смотреться божественно —?»

— Ты ничего не пропустила, милочка, я была изумительна.

— Девчонки все просто с ума сошли, до единой. Ты бы слышала, что Фреда-Энн заявила! Бе-эээ!



Поделиться книгой:

На главную
Назад