Народы образуют как бы огромную фалангу; родившиеся в разные эпохи и в различных условиях, они заняли в ней свое место, и каждый из них должен в свое время дойти до цели, для которой все они были созданы. Движение народов неуклонно, и если они останавливаются или отступают, то не потому, что идут назад, — они просто собираются с силами, чтобы преодолеть очередное препятствие или справиться с очередной трудностью.
Франция идет в авангарде народов — так давайте же дадим ей в руки факел! Пусть она сгорит в его пламени, но огонь того спасительного пожара озарит весь мир! Вот почему здесь нет представителя Франции — быть может, он отступил перед тяжестью своей миссии. Тут нужен человек, не отступающий ни перед чем: во Францию пойду я!
— Вы пойдете во Францию? — переспросил председатель.
— Да, сейчас это самый важный пост, и я займу его. Дело это опасное, но я справлюсь.
— Так вы знаете, что происходит во Франции?
— Знаю, — улыбнулся путник, — ведь все это я сам и подготовил. На французском троне сидит король — старый, боязливый, развращенный, однако не такой старый и безнадежный, как монархия, которую он представляет. Жить ему осталось от силы несколько лет. В день, когда он умрет, мы должны быть готовы распорядиться будущим как следует. Франция — это замочный камень в своде всего здания; когда шесть миллионов рук, делающих знак высшего круга, вырвут этот камень, здание монархии рухнет, и, узнав, что во Франции нет больше короля, государи европейских стран, даже прочно сидящие на своих тронах, почувствуют головокружение и сами устремятся в пропасть, образовавшуюся от падения престола Людовика Святого.
— Прошу меня извинить, досточтимый учитель, — прервал человек, стоявший справа от председателя; по его акценту, свойственному немецким горцам, в нем можно было узнать швейцарца, — обладая таким умом, как ваш, вы, наверное, все рассчитали?
— Все, — кратко отозвался великий копт.
— Простите меня, досточтимый учитель, что я так разговариваю с вами, но у себя, на вершинах гор, в глубине долин, на берегах озер, мы привыкли разговаривать так же свободно, как шепчет ветер или журчит ручей. Так вот, я считаю, что момент вы выбрали неподходящий, потому что готовится событие, которое возродит французскую монархию. Я, стоящий здесь и имеющий честь говорить с вами, досточтимейший учитель, я видел, как дочь Марии-Терезии с большой пышностью отправлялась во Францию, чтобы соединить кровь семнадцати Цезарей с кровью наследника шестидесяти одного короля. Народ слепо предавался радости — как всегда, когда ему ослабляют или золотят его ярмо. Поэтому от своего имени и от имени своих братьев я повторяю: момент выбран неудачно.
Собравшиеся пристально уставились на того, кто с такой отвагой и спокойствием осмелился вызвать неудовольствие великого учителя.
— Говори, брат, — без тени смущения отвечал великий копт, — если твой совет хорош, мы ему последуем. Мы, избранники Божьи, никогда не отталкиваем и никогда не приносим благо всего мира в жертву собственному самолюбию.
Среди глубокого молчания посланец Швейцарии продолжал:
— Занимаясь многими науками, досточтимейший учитель, я убедился в справедливости одной истины: на лице у человека, если уметь в нем читать, написаны все его пороки и добродетели. Человек может придать лицу нужное выражение: смягчить взгляд, растянуть губы в улыбке — все эти мускульные движения в его власти, но основную черту своего характера ему не скрыть, все, что происходит у него на душе, можно с легкостью прочесть. Даже тигр может изображать подобие улыбки и ласкового взгляда, однако по низкому лбу, по выдающимся скулам, по громадному затылку, по жуткому оскалу вы сразу признаете в нем тигра. С другой стороны, собака может хмуриться и злобно скалить зубы, но по ее мягким, искренним глазам, по умной морде, по угодливой походке вы поймете, что она услужлива и дружелюбна. На лице у каждого существа Бог написал его имя и свойство. Так вот, на лице у юной девушки, которой суждено царствовать во Франции, я увидел гордость, смелость и милосердие, столь свойственное дочерям Германии; на лице у молодого человека, который станет ее супругом, я увидел хладнокровие, христианскую мягкость и тонкий ум наблюдателя. Так как же народу, и тем более французскому, который никогда не помнит зла и не забывает добра — ведь ему хватило Карла Великого, Людовика Святого и Генриха Четвертого, и он стерпел правление двадцати трех других королей, подлых и жестоких, — как же народу, который всегда надеется и никогда не отчаивается, не полюбить молодую, красивую и добрую королеву и мягкого, милосердного, умеющего управлять страной короля — и это после злонравного и расточительного Людовика Пятнадцатого, после его публичных оргий и скрытого коварства, после царствования всяческих Помпадур и Дюбарри? Разве Франция не благословит государей, которые явят собою образцы всех добродетелей, да еще принесут с собою мир Европе? Скоро Мария-Антуанетта пересечет границу, в Версале ее ждут брачное ложе и престол; правильно ли начинать сейчас ваши преобразования — во Франции и для Франции? Еще раз прошу меня извинить, но я, досточтимый учитель, должен был раскрыть вам все, что накопилось у меня на душе, полагаясь на вашу бесконечную мудрость.
С этими словами говоривший, которого незнакомец назвал про себя «цюрихским апостолом», поклонился и под единодушный одобрительный шепот стал ждать ответа великого копта. Тот без промедления заговорил:
— Если вы читаете по лицам, мой именитый брат, то я читаю в будущем. Мария-Антуанетта горда: она вступит в борьбу и погибнет от нашей руки. Дофин Людовик Август добр и милосерден: он истощит силы в борьбе и погибнет вместе с женой, причем так же, как она, но один из них погибнет из-за добродетели, а другой — из-за противоположного ей недостатка. Сейчас они уважают друг друга, но мы не дадим им времени полюбить, и через год они станут друг друга презирать. Да и к чему, братья, раздумывать, с какой стороны придет свет, если он уже сияет мне и раз меня, словно волхвов, ведет с Востока звезда, возвещающая о втором возрождении? Завтра я принимаюсь за дело и прошу у вас двадцать лет, чтобы с вашей помощью завершить его: двадцати лет будет достаточно, если мы, сплоченные и сильные, вместе пойдем к одной цели.
— Двадцать лет! Как долго! — раздалось множество голосов.
Великий копт повернулся к самым нетерпеливым:
— Да, конечно, это долго, но лишь для тех, кто воображает, будто первопричину можно убить, словно человека — кинжалом Жака Клемана[12] или ножом Дамьена[13]. Безумцы! Верно, кинжалом можно убить человека, но подобно тому, как на месте отрубленной садовником ветви вырастает десяток новых, так и следом за сошедшим в могилу королем приходит какой-нибудь глупый тиран вроде Людовика Тринадцатого, умный деспот вроде Людовика Четырнадцатого или же Людовик Пятнадцатый — идол, восставший из слез и крови своих обожателей и похожий на чудовищные индийские божества, которые с неизменной улыбкой давят женщин и детей, бросающих гирлянды цветов под их колесницу. И вы еще полагаете, что двадцать лет — это слишком много, чтобы стереть имя короля в сердцах тридцати миллионов людей, которые еще недавно приносили в жертву Господу жизни своих детей, чтобы вымолить жизнь маленькому Людовику Пятнадцатому? И вы думаете, что ничего не стоит вызвать во Франции омерзение к королевским лилиям, сияющим, словно звезды, благоуханным, словно живые люди, и в течение тысячи лет дарившим свет, милосердие и победу всем уголкам мира! Попробуйте же, братья мои, попробуйте: я ведь даю вам не двадцать лет, а целый век.
Вы разбросаны, вы дрожите, вы не знаете друг друга; одному мне известны все ваши имена, один я могу оценить достоинства каждого из вас и всех, вместе взятых; я — это цепь, связующая вас в единое братство. Так слушайте же меня, вы, философы, экономисты, мыслители: я хочу, чтобы все идеи, о которых вы шепотом рассуждаете, сидя у домашнего очага, о которых вы пишете, тревожно озираясь, в тиши ваших замков, о которых вы говорите друг с другом с кинжалом в руке, чтобы ударить им предателя или просто неосторожного, если он повторит ваши слова громче вас, — так вот, я хочу чтобы через двадцать лет вы в полный голос провозглашали эти идеи на улицах, писали о них не таясь, чтобы вы распространили их по всей Европе или через мирных посланцев, или на кончиках штыков пятисот тысяч солдат, которые пойдут в бой за свободу с этими идеями, начертанными на знаменах; и наконец, я хочу, чтобы вы, вздрагивающие при упоминании лондонского Тауэра и застенков инквизиции, и я, вздрагивающий при упоминании Бастилии, тюрьмы, с которой я собираюсь помериться силами, — чтобы все мы лишь смеялись, попирая ногами жалкие руины этих страшных темниц, и чтобы ваши жены и дети плясали на них. Однако все это может произойти лишь после смерти, но не монарха, а монархии, после отмены власти религии, после полного забвения общественного неравенства, после исчезновения касты аристократов и раздела имущества господ. Я прошу двадцать лет, чтобы разрушить старый мир и создать новый, двадцать лет, то есть двадцать секунд вечности, а вы говорите, что это много!
Мрачное пророчество было встречено ропотом восторга и одобрения. Незнакомец явно завоевал симпатии этих таинственных представителей европейской мысли. Несколько секунд великий копт наслаждался достигнутым триумфом, затем, почувствовав, что триумф безусловный, продолжал:
— А вот теперь, братья, когда я собираюсь напасть на льва в его логове, когда я готов отдать жизнь за свободу всего мира, — что вы сделаете теперь ради успеха дела, которому мы посвятили свою жизнь, богатство и свободу? Что сделаете вы? Отвечайте! Чтобы спросить об этом, я и приехал сюда.
Наступила торжественная, почти жуткая тишина. Собравшиеся в мрачном зале неподвижные призраки были погружены в тяжелые думы о том, как скоро покачнутся два десятка тронов. Через несколько минут шестеро предводителей отделились от толпы и подошли к путнику. Первым заговорил председатель:
— Я представляю здесь Швецию. От имени моей страны я для разрушения трона Вазы[14] даю рудокопов, которые возвели эту династию на престол, и пять тысяч экю серебром.
Великий копт достал книжку и записал в нее сделанное предложение. Затем заговорил человек, стоявший по левую руку от шведа.
— Я, представляющий здесь общества Ирландии и Шотландии, не могу ничего обещать от имени Англии, которая ведет с нами яростную борьбу, но от имени несчастных Ирландии и Шотландии обещаю дать три тысячи человек и три тысячи крон в год.
Путник записал и это предложение.
— А вы? — спросил он у третьего предводителя, чьи энергия и деловитость явственно чувствовались под стесняющим движения облачением посвященного.
— Я представляю Америку, — ответил тот, — где каждый камень, каждое дерево, каждая капля воды и крови — все принадлежит революции. Мы отдадим все наше золото, прольем до капли нашу кровь, но мы не можем действовать, пока не обретем свободу. Мы разделены, расставлены по загонам и пронумерованы, мы представляем собой громадную цепь, звенья которой не сцеплены друг с другом. Нужно, чтобы чья-нибудь мощная рука спаяла два первых звена, а остальные соединятся сами. Поэтому начинать нужно с нас, досточтимый учитель. Если вы хотите освободить Францию от королей, освободите прежде нас от иностранного владычества.
— Так оно и будет. Вы получите свободу первыми, и Франция вам поможет. Господь сказал на всех языках: «Помогайте друг другу». Подождите. Однако для вас, брат мой, ожидание будет недолгим, ручаюсь, — проговорил великий копт и повернулся к посланцу Швейцарии.
— Я не могу обещать ничего, кроме моего собственного вклада. Сыны нашей республики уже давно стали союзниками французской монархии, они продают свою кровь еще со времен Мариньяно[15] и Павии[16]. Они союзники верные — всегда отдадут то, что продали. Впервые, досточтимейший учитель, мне стыдно за вашу преданность.
— Ладно, мы победим без них и даже несмотря на них, — ответил ему великий копт. — Ваша очередь, посланец Испании.
— Я беден, — начал тот, — и могу предложить лишь три тысячи моих братьев, но каждый из них будет вносить по тысяче реалов в год. Испания — страна ленивая; люди там умеют спать на ложе горестей, пока спится.
— Хорошо, — заключил копт, — а вы?
— Я представляю общества России и Польши, — отозвался спрошенный. — В наше братство входят недовольные богачи и бедняки-крепостные, обреченные на труд без отдыха и преждевременную смерть. От имени крепостных я не могу ничего обещать — они нищи и даже не вольны распоряжаться собственной жизнью, но от имени трех тысяч людей богатых я обещаю по двадцать луидоров ежегодно с каждого.
Подошла очередь и других посланцев: каждый из них представлял или небольшое королевство, или великое княжество, или небогатое государство. Великий копт записал предложение каждого и с каждого взял клятву, что тот выполнит обещанное.
— А теперь, — провозгласил он, — девиз ордена, символизирующийся тремя буквами, по которым вы меня узнали, и уже известный в одной части вселенной, прозвучит в другой ее части. Да носит каждый посвященный эти три буквы не только в сердце, но и на сердце, так как мы, верховный магистр лож Востока и Запада, объявляем, что королевским лилиям должен прийти конец. Тебе, брат из Швеции, тебе, брат из Шотландии, тебе, брат из Америки, тебе, брат из Швейцарии, тебе, брат из Испании, тебе, брат из России, я повелеваю: Lilia pedibus destrue![17]
Мощный, как голос моря, возглас потряс стены зала и скорбным вздохом отозвался в горных ущельях.
— А теперь, именем творца и учителя, удалитесь! — приказал, когда гул затих, верховный магистр. — Спускайтесь в пещеры каменоломен Гром-горы и расходитесь до восхода солнца — кто вдоль реки, кто лесом, кто долиной. Вы увидите меня снова в день вашей победы. Ступайте!
После этих слов он сделал масонский жест, и шестеро предводителей поняли, что должны остаться. Когда младшие члены братства постепенно разошлись, верховный магистр отвел шведа в сторону и сказал:
— Сведенборг[18], ты и вправду человек вдохновенный, именем Господа благодарю тебя. Посылай деньги во Францию, адрес я укажу.
Магистр смиренно поклонился и ушел, ошеломленный ясновидением, благодаря которому великий копт узнал его имя.
— Приветствую вас, доблестный Фэрфакс, — продолжал тем временем тот, — вы достойный отпрыск вашего предка[19]. Когда будете писать Вашингтону, напомните ему обо мне.
Фэрфакс в свою очередь поклонился и двинулся вслед за Сведенборгом.
— Ну, Пол Джонс[20], — обратился копт к американцу, — добрая слава о тебе дошла и до моих ушей. Ты будешь героем Америки. Готовься выступить по первому зову.
Вздрогнув, словно от божественного прикосновения, американец удалился.
— А ты, Лафатер[21], — продолжал великий магистр, — отрекись от своих теорий, пришла пора действовать. Довольно изучать, каков человек, пора узнать, каким он может быть. Иди, и горе тем из твоих братьев, которые поднимутся против нас, потому что гнев народа будет быстрым и губительным, как гнев Божий.
Посланец Швейцарии, дрожа, поклонился и скрылся из вида.
— Послушай меня, Хименес, — обратился копт к тому, кто выступал от имени Испании. — Ты усерден, но не доверяешь себе. Твоя страна спит, говоришь ты, но это потому, что никто ее не будит. Ступай. Кастилия ведь не перестала быть родиной Сида.
Последний из преподавателей двинулся по направлению к великому копту, но не успел сделать и трех шагов, как тот движением руки остановил его.
— Ты, Сьеффор из России, меньше чем через месяц предашь свое дело, но уже через месяц будешь мертв.
Русский посланец упал на колени, но верховный магистр сделал угрожающий жест, и приговоренный к смерти, пошатываясь, удалился.
Оставшись в одиночестве, этот необычный человек, которого мы ввели в повествование, чтобы сделать его главным героем, оглянулся и увидел, что в зале царит пустота и безмолвие. Тогда он застегнул свой черный бархатный редингот с расшитыми петлицами, надвинул поглубже шляпу, отворил бронзовую дверь, которая сама захлопнулась за ним, и двинулся по горным ущельям, словно знал их давным-давно; добравшись до леса, он, без проводника и в темноте, пересек его, как будто ведомый невидимой рукою.
Выйдя на опушку, путник поискал глазами коня и, не увидев, прислушался; ему казалось, что вдали он различил еле слышное ржание. Тогда путник как-то замысловато свистнул. Через секунду из темноты возник Джерид — верный и послушный, как пес. Путник легко вскочил в седло, послал коня в галоп и вскоре слился с темным вереском, покрывавшим пространство от Даненфельса до вершины Гром-горы.
1. ГРОЗА
Через неделю после описанных событий, около пяти часов пополудни из Понт-а-Мусона, городка между Нанси и Мецем, выехала карета, запряженная четверней и управляемая двумя форейторами. Лошадей на почтовой станции только что сменили, и, несмотря на уговоры миловидной трактирщицы, поджидавшей на пороге запоздалых путников, карета продолжила свой путь в Париж. Едва лошади с тяжелым экипажем скрылись за углом, как десятка два ребятишек и с десяток кумушек, которые окружили было карету, пока закладывали свежих лошадей, разбрелись по домам, размахивая руками и восклицая — одни обнаруживали тем самым буйное веселье, другие — глубокое изумление.
Причины для этого и вправду были: никогда еще экипаж, хоть чем-то похожий на уехавшую карету, не въезжал на мост, который пятьдесят лет назад добрый король Станислав[22] велел перебросить через Мозель, чтобы облегчить сообщение между своим небольшим королевством и Францией. Мы не исключаем даже курьезные эльзасские фургоны, в ярмарочные дни привозившие из Фальсбурга двухголовых уродцев, танцующих медведей и кочевые племена странствующих акробатов, этих бродяг цивилизованных стран. И действительно, даже не будучи насмешливым сорванцом или престарелой любопытной сплетницей, любой прохожий при виде столь монументального экипажа, который, несмотря на громадные колеса и внушительные рессоры, катился достаточно резво, остановился бы как вкопанный и воскликнул: «Вот так карета! Да какая быстрая!»
Поскольку наши читатели — к счастью для них — этой кареты не видели, мы позволим себе ее описать. Итак, прежде всего, главный кузов — мы говорим «главный кузов», потому что перед ним помещалось еще нечто вроде одноколки с кабинкой; так вот, главный кузов был покрашен в голубой цвет, а на боках его были нарисованы искусно переплетенные буквы «Д» и «Б», увенчанные баронской короной. Через два окна с белыми муслиновыми занавесками — именно окна, а не дверцы — свет проникал внутрь кузова, однако окна эти, почти незаметные для какого-нибудь простака, были прорезаны в передней стенке кузова и выходили в сторону одноколки. Решетка на окнах позволяла разговаривать с обитателями кузова, а также прислоняться, что без нее было бы небезопасно, к стеклам, зашторенным занавесками.
Кузов этой своеобразной колымаги, представлявший собою, судя по всему, важнейшую ее часть и имевший футов восемь в длину и шесть в ширину, освещался, как мы уже говорили, через два окна, а проветривался с помощью застекленной форточки, проделанной в крыше, чтобы завершить перечень отличительных черт экипажа, представавших взору прохожих, необходимо сказать о жестяной трубе, возвышавшейся на добрый фут над его крышей и извергавшей клубы голубоватого дыма, который стлался пенистым шлейфом вслед за едущей каретой.
В наши дни подобное приспособление навело бы на мысль о каком-нибудь новом и прогрессивном изобретении, в котором механик искусно соединил силу пара и лошадей. Это казалось и тем более вероятным, что за каретой, влекомой четверкой, бежала еще одна лошадь, привязанная за повод к задку. Лошадь эта — чья маленькая голова с горбоносой мордой, тонкие ноги, узкая грудь, густая грива и пышный хвост выдавали в ней чистокровного арабского скакуна, — была под седлом; это говорило о том, что иногда кто-нибудь из таинственных путешественников, заключенных в напоминающем Ноев ковчег экипаже, решив доставить себе удовольствие проехаться верхом, галопировал рядом с каретой, которой подобный аллюр был совершенно противопоказан.
В Понт-а-Мусоне форейтор, довезший карету до этой станции, получил двойные прогоны, которые были протянуты ему белой, сильной рукой, высунувшейся между двух кожаных занавесок, закрывавших переднюю стенку одноколки почти также плотно, как муслиновые занавески закрывали окна в передней стенке кузова. Обрадованный форейтор, сдернув с головы шапку, проговорил:
— Благодарю, ваша светлость.
В ответ послышался звучный голос, ответивший по-немецки (в окрестностях Нанси хоть и не говорят больше на этом языке, но слышится там он часто):
— Schnell! Schneller!
В переводе на французский это означало: «Побыстрее там, побыстрее!»
Форейторы понимают почти все языки, если обращенные к ним слова сопровождаются неким металлическим звоном: племя это — что прекрасно известно всем путешественникам — весьма сребролюбиво; поэтому два новых форейтора сделали все, что могли, чтобы пустить лошадей в галоп. Удалось им это лишь отчасти и после многотрудных усилий, которые сделали больше чести крепости их рук, нежели мощи скакательных суставов их лошадей: после отчаянного сопротивления животные согласились на вполне приличию рысцу, делая два с половиной, а то и все три лье в час.
Около семи при очередной смене лошадей в Сен-Мийеле та же рука протянула между занавесками прогоны, и тем же голосом было произнесено то же самое приказание. Нет нужды говорить, что необычный экипаж пробудил здесь не меньшее любопытство, чем в Понт-а-Мусоне, тем паче, что надвигающаяся ночь придавала ему вид еще более фантастический.
После Сен-Мийеля дорога пошла в гору. Тут путешественникам пришлось уже ехать шагом; за полчаса они сделали лишь четверть лье. Добравшись до вершины, форейторы остановили лошадей, чтобы дать им передохнуть и путешественники, раздвинув кожаные занавески, смогли окинуть взглядом далекий горизонт, который уже начал окутываться вечерним туманом. В тот день до трех часов пополудни было ясно и тепло, однако к вечеру стало душно. Пришедшая с юга громадная молочно-белая туча, казалось, нарочно преследовала карету и теперь угрожала ее нагнать, прежде чем та доедет до Бар-ле-Дюка, где форейторы на всякий случай предложили заночевать. Дорога, с одной стороны которой возвышалась круча, а с другой уходил вниз обрыв, столь круто спускалась в долину, где змеилась Мёза, что ехать по ней более или менее безопасно можно было лишь шагом; именно этим осторожным аллюром форейторы и пустили лошадей, когда опять тронулись с места.
Туча приближалась, нависая над землей, росла, впитывая поднимавшиеся от почвы испарения; зловещая и белая, она отталкивала небольшие голубоватые облака, которые, словно корабли перед боем, пытались встать под ветер. Вскоре туча, заполнявшая небо с быстротою морского прилива, разбухла настолько, что преградила путь последним лучам солнца; сочившийся на землю тусклый серый свет окрасил дрожавшую в неподвижном воздухе листву в тот мертвенный оттенок, который она всегда приобретает с первым наступлением сумерек. Внезапно молния прорезала тучу, и небо, расколовшись на огненные ромбы, раскрыло перед испуганными взорами путников свои пылающие адским пламенем глубины. В тот же миг удар грома прокатился от дерева к дереву по лесу, подходившему вплотную к дороге, потряс землю и подхлестнул исполинскую тучу, словно норовистую лошадь.
А карета тем временем все так же катила вперед, из трубы ее продолжал валить дым, цвет которого, впрочем, из черного превратился в опаловый. Небо между тем резко потемнело; форточка на крыше экипажа зарделась, и оттуда полился яркий свет: было очевидно, что обитатели этой кельи на колесах, не знавшие о происходящих снаружи переменах, перед наступлением ночи приняли меры, чтобы не прерывать свои занятия.
Экипаж еще находился на плоскогорье и не начинал съезжать вниз, когда второй удар грома, более мощный и насыщенный металлическими отзвуками, чем первый, исторгнул из неба дождь: первые крупные капли его вскоре превратились в густые, сильные струи, как будто тучи бросали на землю пучки стрел.
Форейторы о чем-то посовещались, и карета остановилась.
— Какого черта? Что там происходит? — осведомился тот же голос, только в этот раз на великолепном французском.
— Да вот, мы не знаем, стоит ли ехать дальше, — ответил один из форейторов.
— По-моему, решать, ехать или не ехать дальше, должен я, а не вы, — отозвался голос. — Вперед!
Голос звучал так жестко и повелительно, что форейторы не посмели возражать, и карета покатила вниз по склону.
— В добрый час! — промолвил голос, и кожаные занавески снова задвинулись.
Но глинистая дорога, размытая вдобавок потоками дождя, стала настолько скользкой, что лошади боялись тронуться с места.
— Сударь, ехать дальше мы не можем, — заявил форейтор, сидевший верхом на одной из задних лошадей.
— Это еще почему? — поинтересовался знакомый нам голос.
— Лошади не хотят идти — скользко.
— А сколько осталось до станции?
— Еще далеко, примерно четыре лье.
— Ладно, форейтор, поставь своим лошадям серебряные подковы, и они пойдут, — посоветовал незнакомец и, раздвинув занавески, протянул четыре шестиливровых экю.
— Вы очень добры, сударь, — проговорил форейтор, широкой ладонью забрав монеты и опустив их в необъятных размеров сапог.
— Кажется, господин тебе что-то сказал? — спросил второй форейтор, услышав звон шестиливровых экю и желая присоединиться к разговору, который принял столь интересный оборот.
— Да, он говорит, чтобы мы двигались дальше.
— Вы имеете что-нибудь против, друг мой? — осведомился путешественник ласково, но в то же время твердо; было ясно, что никаких возражений он не потерпит.
— Да нет, сударь, я тут ни при чем, это все лошади. Не хотят идти дальше — видите?
— А для чего вам тогда шпоры? — спросил путешественник.
— Да я их уже всадил ей в брюхо, а она все равно ни шагу. Разрази меня гром, если…
Не успел форейтор закончить проклятье, как его прервал страшный раскат грома, сопровождавшийся вспышкой молнии.
— Да, погода не христианская, — проговорил добрый малый. — Ой, сударь, смотрите: карета сама пошла… Минут через пять разгонится — лучше не надо. Господи Иисусе, поехали!
И верно, массивный экипаж начал подталкивать лошадей сзади, и они уже не могли больше его сдерживать, так как копыта их скользили по глине, карета пришла в движение и вскоре стремительно покатила вниз. От боли лошади понесли, экипаж как стрела летел по темному склону, неумолимо приближаясь к пропасти. Тут из окна кареты впервые показалась голова путешественника.
— Растяпа! — закричал он. — Ты же нас всех убьешь! Сворачивай налево! Сворачивай же!
— Хотел бы я посмотреть, как бы вы, сударь, повернули! — ответил растерянный форейтор, безуспешно пытаясь собрать вожжи и совладать с лошадьми.
— Джузеппе! — впервые послышался из одноколки женский голос. — Джузеппе, на помощь! На помощь! Святая Мадонна!
Над путешественниками в самом деле нависла страшная опасность, и обращение к Божьей матери было вполне оправданно. Карета, влекомая вниз по склону собственным весом и не управляемая твердой рукой, приближалась к пропасти, одна из лошадей уже была на ее краю; казалось, еще три оборота колеса, и лошади, экипаж, форейторы низвергнутся вниз и разобьются насмерть, но в этот миг путешественник, прыгнув из одноколки на дышло, схватил форейтора за ворот и кушак штанов, поднял, словно ребенка, и отшвырнул шагов на десять в сторону, после чего занял его место, собрал вожжи и заорал второму форейтору:
— Налево! Налево, болван, или я прострелю тебе башку!
Приказ возымел магическое действие: форейтор, управлявший передними лошадьми, под крики своего неудачливого сотоварища, нечеловеческим усилием вывернул карету к середине дороги, и она с быстротою молнии, чуть ли не заглушая раскаты грома, понеслась вниз.
— В галоп! — вскричал путешественник. — В галоп! Если замедлишь, я перееду тебя и твоих лошадей!