Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Царь и гетман - Даниил Лукич Мордовцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После Шлиссельбурга надо было во что бы то ни стало отвоевать и всю Неву. С этой целью, похоронив Кенигсека и других его несчастных товарищей по смерти, он двинул свою лодочную флотилию вниз по Неве с тем, чтобы идти на помощь Шереметеву, который с двадцатитысячным войском тоже подвигался к Неве, имея намерение напасть на Ниеншанц, стоявший при впадении речки Охты в Неву. На месте же нынешнего Петербурга чернел сплошной дремучий лес.

Лесом покрыты были и все берега Невы вплоть от Ладожского озера до устья реки, до Финского залива.

Спускаясь со своей небольшой гребной флотилией вниз по Неве, Петр был глубоко взволнован всем, что видел перед собою. Угрюмый бор, покрывавший берега реки, он уже превращал в пылком воображении своем в бесчисленные армады кораблей — и эти армады будут не чета «непобедимой армаде» Филиппа II, короля испанского. Нет! Его армады будут действительно непобедимы… А эта многоводная река, по которой скользила его флотилия, — такой реки он не видал во всей Европе. Что Волга! То река неустойчивая, с расползающимися песчаными берегами. А Нева — она точно закована в свои берега и несет постоянную, неубывающую массу воды в то заманчивое, чужое Варяжское море… О! Тут, на этой реке, должна быть столица России…

И пылкое воображение царя уносится вдаль — в глубину грядущих веков… При устьях Невы видится ему величавый город, столица восточных царей, к которой обращены удивленные взоры всего света. Со всех морей и океанов, от всех народов Старого и Нового света плывут корабли в этот величавый город — в город Петра… Петроград… Нет, это слово противное, Москвой затхлой пахнет, византийским ладоном отдается. Не быть тут Петрограду — довольно и византийского Царьграда… А будет тут Россенбург, или Ризенбург — город богатырей… Нет, пусть лучше будет Питербург… Да, это лучше всего… Он будет славен, более славен, чем Тир и Сидон, более славен, чем Рим и Карфаген… Он будет весь на воде, как Венеция. Каналы изрежут его вдоль и поперек… Вода, море-океан станут колыбелью российского народа…

А флотилия, взмахивая длинными веслами ловких гребцов, словно стая длиннокрылых птиц, неслышно пенит прозрачную невскую воду. С каждым взмахом, с каждым поворотом руля открываются новые пустынные берега, окаймленные зелеными борами, а выше — голубым небом… На берегах — ни души человеческой, да и пения птиц не слышно, хотя самая пора бы петь и птице и человеку: апрель на исходе… Только и виднеются над водой длиннокрылые белогрудые чайки, которых жалобный скрипучий крик, совсем не похожий на крик серой чубатой южной чайки, нарушает могильную тишину этой красивой, но холодной, неприветливой природы.

На царском катере на низеньком сиденье, почти у самых ног, сидит Павлуша Ягужинский и грустно смотрит на эти неприветливые берега, на эту красивую, но холодную природу… И ему вспоминается другая природа, другая зелень, другое солнце… Как ни молод он, но и у него уже есть свои воспоминания, свои могилы в сердце. Жизнь его, начавшаяся где-то далеко на юге, в польской Украине, среди чубатых и усатых казаков и, как нитка, оборвавшаяся там полным забвением, потом та же жизнь в шумной, толкучей Москве, перенесшая его словно на ковре-самолете сюда, в эту холодную Карелию, — эта жизнь оставила в его памяти какие-то клочки воспоминаний, смесь ощущений сладостных и горьких, смешение веры в людей и глубокого к ним недоверия, эта жизнь научила его думать, задумываться, вспоминать…

Да, Павлуша Ягужинский рано начал думать. Еще там, на далекой, теплой родине, которая вспоминается ему как сонная греза, он уже начал задумываться. Чем-то сиротливым, чужим рос он среди родной природы, которая была ему более близка, более отзывчива, чем люди. Эти гордые, надутые маленькие польские панки, его сверстники, чуждались его, как неродовитого шляхтича, у которого не было ни холопов, ни быдла, ни грунту, ни палаца, ни богатых маентков, хоть его, Павликов, татко был такой же благородный, как и те надутые паны, но только не был ясновельможным паном, а учителем и музыкантом. И эти черномазые хохлята, отцы и матери которых работали на панов, как быдло, тоже избегали Павлуши Ягужинского… «Жидовиня», «лядский недовирок», «перекинчик», «собача вира», «свиняче ухо» — вот что он слышал среди этих чумазых хохлят и недоумевал, за что они его не любят… «Жид», «жид» … нет, не жид, потому что и жиденята бегают от него, как от чужого…

Вот что помнится ему из далекого детства… Еще помнится ему его отец, вечно грустный и задумчивый, сидящий над какими-то старинными книгами или в тихий летний вечер играющий на скрипке… Что за плачущие звуки лились тогда из-под горького смычка татки! Слушает, бывало, маленький Павлик эти всхлипывания смычка, слушает — и у самого польются слезы неведомо отчего… И становится маленькому Павлику жаль всего, на что он ни взглянет, хочется ему обнять все плачущее, утешить…

Татко говорил потом, что когда они жили еще в Польше, за Днепром, то Павлику пошел только пятый год… А он помнит эти зеленые иглы — тополи высокие, что вели к панскому палацу…

Потом он помнит себя уже в Москве. Помнит, как с татком ходил он в немецкую кирку, где татко тоже играл, но уже не на скрипке, а на органе. На скрипке он продолжал играть только дома, да и то осторожно, потому что нередко слышал, как москвичи говорили: «Вон немецкий пес воет — себе на похороны, на свою голову…» А московские мальчишки дразнили Павлика «нехристем» и нередко бросали в него каменьем. За что?.. Павлик и об этом часто думал. Но чаще и чаще до слуха Павлика начинают долетать слова: «Какое красивое чертово отродье», «какой хорошенький жиденок», «немчура, немчура — а поди ты, зело леповиден бесенок»…

Павлик учится читать, писать, чертить, рисовать… Татко его так много знает и сам учит Павлика…

И Павлик все растет, вытягивается, хорошо уже говорит по-московски, попривык к Москве…

А в Москве так страшно становится, такие зловещие слухи ходят… Говорят, что стрельцы всех немцев, всех нехристей перебить хотят… А там какие-то смуты в Кремле — то царя хотят убить, то царевну Софью заточить… Стоном стонет Москва — страшно кругом…

А эти ужасные казни стрельцов… Едут на телегах с зажженными свечами в руках, а за ними бегут стрельчихи, да воют, душу разрывают — воют… Какая страшная Москва!

— Что, Павлуша, задумался? По Москве, чаю, скучаешь? — говорит царь, ласково глядя на юношу.

Павлуша невольно вздрогнул. Он, действительно, думал о Москве, только страшной, кровавой, стрелецкой.

— А? Заскучал, поди, по Москве?

— Нету, государь, не скучаю, — отвечал юноша, к которому разом воротилось его привычное самообладание.

— То-то! Со мной скучать некогда.

— Некогда, государь, да и неохота.

— Правда. Скучают только дармоеды да лежебоки. А мы не лежим, — отрывисто говорил царь, глядя вдаль и тихо налегая на руль.

Юноша молчал. Слова царя так и обдали его холодной действительностью… Царь был в духе.

— А что, хотел бы ты тут жить? — снова спросил он своего юного любимца, лукаво улыбаясь.

— Где государь поволит жить, там и я.

— Так… А может быть, Бог и доведет до благополучного конца, — сказал царь в раздумье.

Это сами собой сказывались его заветные думы, его мечтания.

А флотилия все скользит неслышно по гладкой водяной поверхности холодной, неприветливой реки. Тихо кругом. Ни говору не слышно, ни смеху, ни песен. Да и как петь, когда всякий час флотилия может наткнуться на шведские корабли, на замаскированные редуты, на засады?

Глаза царя зорко следят за всей флотилией. Ничьим другим глазам он не верит — верит он только своим глазам. Он сам хочет все видеть, все знать… Были только одни глаза, которым он доверял, как своим собственным, — это бойкие, живые глаза Павлуши Ягужинского.

— Это мое око, — часто говорил Петр, указывая на Павлушу, — коли Павел увидит что, то истина дойдет до меня такою же истиною, как ежели бы я сам ее видел.

А теперь Павлуша сидит такой задумчивый. Ему было нехорошо, страшно чего-то… И зачем утонул этот Кенигсек? Зачем эти проклятые бумаги он носил с собой!.. Когда Павлуша по приказанию царя запечатывал их, то он увидел между ними что-то такое страшное, от чего у него волосы стали дыбом, кровь застыла… Неужели же это правда?.. О! Как он желал бы, чтоб эти проклятые бумаги пропали, уничтожились, исчезли бы под водой вместе с трупом Кенигсека…

И Павлуша силился отогнать от себя страшное, которое он видел в бумагах утонувшего Кенигсека. Он старался думать о своем прошлом… В этом прошлом был такой крутой перелом. И опять все это, точно во сне было… Понравился Павлуша Головкину, Гавриле Ивановичу, и он взял его к себе в жильцы, в комнатные… «Такого смазливенького паренька, как Павлуша, всякому охота держать около себя на глазах, — говаривал бывало Гаврило Иванович, — и показать гостям есть что — малый бойкий…» И Павлуше жилось у Головкина не то хорошо, не то дурно, а надо было привыкать — дом знатный, можно в люди выйти… Зорко присматривается Павлуша ко всему, что около него, быстро все понимает — и Головкин не нахвалится Павлушей… Он его любит как сына, балует его, ласкает… И Павлуше вспоминается, что почему-то ему противно становилось от этих ласк… Но у Павлуши уже образуется характер будущего государственного человека: он уже многое знает, и знает, где что нужно сказать, где помолчать… Он все обдумывает, взвешивает — всему отводит надлежащее место…

Замечает Павлушу и царь у Головкина. Павлуша и царю нравится…

И вот Павлуша у царя на глазах, в денщиках его вместе с Ванькой Орловым… Только тот больше все за девками дворскими… А Павлуша — ни — ни, не глядит на девок, как они ни заигрывают с ним… Одну только девушку не может забыть — да и то нездешняя… Далеко она… а так вот и стоит перед глазами… Да и имя-то какое милое — Мотря, таких имен во всей Москве нет…

На днях только они воротились с царем из Воронежа. Царь осматривал там новые корабли, весел был, всех торопил — все ему хочется Азовское да Черное море себе отвоевать, из Воронежа-то! Мало того, и султана турского воронежскими кораблями из Цареграда выгнать, а Дон — от соединить и с Волгой, и с Днепром, и с Двинами обеими, и с Обью — Дон — от! Вот чадушко! Со всеми концами света задумал Дон и Воронеж соединить… «И на тот свет, говорит, прокопаюсь — только б у меня помощники были!..» А Павлушу вместе с бывшим там в Воронеже по малороссийским делам генеральным судьею Василием Кочубеем и с бумагами царя посылал из Воронежа к гетману, к Мазепе Ивану Степановичу, а гетман в то время гостил на хуторе у Кочубеихи — в Диканьке… Вот там-то Павлуша и видел эту девушку, дочку Кочубея — ее-то и не может он забыть…

Вот и теперь от этой невской холодной пустыни мысль Павлуши отлетает в ту яркую зелень юга, в эту счастливую Диканьку… Апрель в начале — а уже все в цвету. Никогда Павлуша не подозревал даже, что так дивен и прекрасен может быть свет Божий… Деревья — вишни, яблони, груши, терн — словно снежною розоватою метелью засыпаны сверху донизу: хлопья, комья, горы этого снегу цветочного куда ни глянешь, где ни ступишь… Деревьев не видать совсем, а виден только цвет, цвет, цвет без конца. Только ниже виднеется зелень, да и та вся усыпана цветами, живыми и умирающими, опавшими, завядающими… Это — цветочное море кругом! А птицы заливаются — Господи! Павлуша так и затрепетал всем телом, когда очутился в этом раю… Разом как будто воскрес один день из его детства, из той золотой, забытой, застланной пеленою лет поры, когда они жили где-то далеко, там, за Днепром… Только не слышно плачущей скрипки доброго татка… Но зато поют птицы — столько голосов, столько мелодий неуловимых, столько подмывающего, доброго, нежного, сладкого, что после московского холода и угрюмого молчания природы Павлуша не выдержал — и, бросившись лицом на траву, зарыдал…

Вдруг он слышит, что кто-то тихо трогает его за плечо. В изумлении он приподымает голову и… не верит глазам своим: перед ним стоит — русалка, не то богиня этого рая… и она вся в цветах, вся сияющая, как весна, как это дивное голубое небо… На волосах ее, густых и черных как вороново крыло, — корона из цветов. И коса ее вся переплетена цветами. Гирлянды цветов обвиваются вокруг шеи вместе с кораллами и спадают вниз по белой, шитой красными узорами сорочке… Смугло-белое, матовое без румянца личико смотрит ласково, девушка открывает розовые губы, и из-за белых мелких, как у мышки, зубков вылетают какие-то слова, не похожие ни на польские, ни на московские, но довольно понятные…

— Чого вы плачете? — спрашивает она.

— Так… мне хорошо… я не знаю, — бормочет Павлуша, боясь взглянуть на видение.

— Та вы ж с татком приихали?

— Нет… мой татко в Москве…

Павлуша заметил, что девушка улыбнулась.

— Ни, не ваш татко, а мий — Кочубей… Вин з вами вид царя приихав до пана гетьмана…

— Да… он… я, — лепетал Павлуша, все еще не пришедший в себя.

— Може, вас кто обидив у нас?

— Нет, никто — я так заплакал, вспомнил детство.

— А вам який рик? — спрашивала девушка.

Павлуша не понимает слово «рик» и молчит, глядя вопросительно в черные детски добрые глаза.

— Год вам який? — допытывается девушка.

Павлуша понял:

— Мне восемнадцать уже исполнилось.

— Овва! А мени вже скоро семнадцатый буде…

В это мгновение за кустами мелькнула тень — и показалась бодрая фигура старика с седыми усами и живыми серыми глазами, которые при постоянно понуром лице старика смотрели словно исподлобья, но смотрели бойко, лукаво и как будто приветливо… Это был Мазепа.

— Те-те-те! — весело заговорил гетман. — Вже моя дочечка з москалем женихается…

Девушка вспыхнула. Павлуша тоже стоял растерянный — он узнал Мазепу.

— От так дивка! От так Мотренька! Вже и пидчепила царського денщика… Ото дивчача натура! — смеялся гетман, но смеялся немножко ревнивым смехом.

— Ну бо, тату… Вам бы все жарты, — заговорила девушка, надув губки.

— Яки жарты! У вас тут не до жарт…

— Та вони ж бо, тату, плакали…

А вон идет и сам хозяин сада — Кочубей, осыпанный, как снегом, цветом вишен, яблонь, груш… Господи! Какой рай, какие светлые видения…

И мысль Павлуши, плывущего по неприглядной, холодной Неве, переносится в этот рай — и из хмурого северного леса выступают светлые видения…

— Павел! — вдруг пробуждает его голос царя.

— Что изволишь, государь?

— Бумаги Кенигсена запечатал?

— Запечатал, государь.

— Хорошо. После спрошу.

Опять проклятые бумаги… Быть беде, как он сам увидит это страшное…

III

Вечером того же дня, 24 апреля, флотилия пристала к берегу недалеко от устьев Охты, где Шереметев во главе двадцатипятитысячного войска уже ожидал царя с флотским подкреплением. Царь прибыл не один и не сам он командовал своим лодочным флотом: флотилиею командовал сам адмирал Головин, а в числе других командиров были Головкин и Меншиков. Царь всех их превратил в моряков, а сам носил звание простого бомбардирного капитана.

Ниеншанц был тотчас же обложен русским войском и со стороны суши и со стороны Невы. Надо было торопиться взятием крепости, потому что шведская эскадра скоро должна была войти в реку с моря и спешить на помощь Ниеншанцу.

На другой день крепость была бомбардирована. Когда все было готово к приступу и всем начальникам частей отданы были соответственные приказы — куда идти, где стоять, как действовать, царь подозвал к себе Ягужинского, который как не принимавший еще непосредственного участия в деле и не получивший никакого особого назначения стоял поодаль и беспокойно ожидал — что же будет дальше.

— Ну что, Павлуша, ты еще не видывал настоящей баталии? — спросил его царь ласково-взволнованным голосом.

— Не видывал, государь, — ответил юноша.

— Боишься, чаю?

— Чего бояться?.. За тебя, царь-государь, боюсь.

В холодных быстрых взорах царя засветилась нежность. Он положил руку на плечо юноши.

— За меня не бойся… Меня хранит Бог для блага России… Молись Ему…

— Буду молиться, государь.

— Так стань там, к тому леску, — и видно будет, и в безопасности находиться будешь…

Царь быстро повернулся, снял шляпу, набожно перекрестился и исчез в числе прочих, шедших на приступ.

Павлуша стал на указанное место. Крепость, Нева, снующие по ней лодки, двигающиеся ряды войск — все это спуталось в его глазах, смешалось, потеряло всякий смысл… Он видел что-то неопределенное, неясное, непонятное для него…

Что-то глухо бухнуло, словно упало, оборвалось, разбилось… Это пушка… Буханье повторилось — чаще и чаще… Вот уже стелется дым над Невою… И на крепости, на стенах, всплывают какие-то белые громадные пузыри — и лопаются с гулом… Это дым от пушек… Глуше и сердитее ревут пушки — и Нева стонет, и лес словно вздрагивает… Вздрагивает и Павлуша…

Он машинально крестится, но не знает, о чем молиться, что просить и за кого. Ему разом стало страшно за всех — и за тех, что рядами двигались к крепости как бы подгоняемые громом, и за тех, неведомых ему, которых эти за что-то ненавидели и стремились убить их…

— Езус — Мария! О! — послышался сзади его тихий стон.

Он с испугом обернулся — и остолбенел от изумления. В нескольких шагах от него опять показалось что-то вроде того видения, которое поразило его в саду Диканьки, среди цветущей природы Украины. Но это было другое видение, хотя такое же прелестное, только без короны и цветов. Павлуша видел только большие черные глаза, которые его пугали своим каким-то глубоким и густым — так по крайней мере Павлуше казалось — блеском… Это была молоденькая девушка, высокенькая, плотная.

— Его убьют! Езус — Мария! — повторила девушка как бы вопросительно.

— Кого убьют? — невольно спросил Павлуша. — Царя?

— Нет… царя я не знаю…

— Так кого же?

— Моего доброго господина.

— А кто твой господин?

— Мой господин — Александр Данилыч.

— Меншиков?

— Да, Меншиков.

У девушки заметен был нерусский выговор. Но русские слова, как видно, она знала.

— А ты кто же? — спросил Павлуша.

— Я Марта Скавронска, из Мариенбург. Меня русские в полон взяли. А ты кто?

— Я денщик царский — Ягужинский Павел. А ты у Меншикова теперь?

— У Меншикова. Он добрый…

— Что ж ты у него делаешь?



Поделиться книгой:

На главную
Назад