— Еще нашли!
— Кого? Вытаскивай живей!
И этого схватили за шиворот, за шитый жемчугами козырь, и вытащили из сундука. Это был высокий сухощавый старик с жидкою седою бородою и в очках.
— А! Ларька — дьяк! Ларивон Иванов, думная крыса, тебя нам и надо.
Это был действительно думный дьяк Ларион Иванов. Стрельцы его очень хорошо знали, потому что он одно время управлял стрелецким приказом, и очень солоно пришлось стрельцам его управление: он не давал им потачки.
— Здравствуй, Ларька! — издевались стрельцы, толкая его из стороны в сторону.
— Ты нас вешал, а теперь попляши перед нами!
— На крыльцо его! На копья!
Несчастный дьяк хоть бы слово проронил: он знал, что это бесполезно. Его повалили и потащили по переходам, чтобы сбросить с крыльца.
— Ловите, братцы, Ларьку — дьяка, — кричали палачи, бросая свою жертву на копья.
— Муха в золотых очках и в золотном кафтане, лови ее.
— Вот же тебе, крапивное семя! Не жужжи!
И его рассекли на части. Другие, толкая бердышами в спину карлика Хомяка, шли гурьбой к церкви на Сенях.
— Аль Ивашка Нарышкин у сенных девушек под подолом прячется? — глумились злодеи.
— Не Ивашка, а Афонька, он охочь до девок дворских да постельниц.
Стрельцы ворвались в церковь в шапках.
— Легче, дьяволы! — остановил их Озеров. — Это не кабак… Шапки долой!
Стрельцы сняли шапки. Хомяк молча указал на алтарь.
— Тамотка? Ладно, найдем.
И самые смелые направились в алтарь. Вскоре они вытащили из-под престола трепещущего Афанасия Кирилловича и повели из церкви.
— Сказывай, где твой брат Ивашка, что надевал на себя царскую диодиму?
— И скифетро, и яблоко в руки брал.
— И на чертожное место садился воместо царя… Сказывай, где он?
— Не знаю, — был ответ, — видит Бог, не знаю.
Его вывели на паперть. Внизу толпа волновалась и кричала. Видно было, что еще кого-то поймали.
Снова стали допрашивать Афанасия Нарышкина. Он молчал.
— Полно его исповедывать! — закричали иные. — Мы не попы.
— Ивашка и без него не уйдет, добудем.
— Верши его! Кидай сюда!
И этого рассекли на самой паперти и сбросили на копья.
— Любо ли, братцы? — кричали разбойники к толпе, собравшейся внизу.
— Любо! Любо! — отвечали им, но далеко не дружно. Ивана Нарышкина так-таки и не нашли. Между тем приближался вечер. Стрельцы и устали, и проголодались, а потому окончательное избиение своих «лиходеев» отложили на завтра и, расставив вокруг дворца и по всему Кремлю крепкие караулы, вышли на площадь.
На площади ожидала их новая жертва. Между Чудовым монастырем и патриаршим двором поймали знаменитого боярина и воеводу Григория Григорьевича Ромодановского с сыном Андреем. Это тот Ромодановский, что вместе с гетманом Самойловичем отбивал когда-то от Чигирина турецкие войска, приведенные на Украину Юраскою Хмельницким, который в то время писался под универсалами: «Божиею милостью мы, Гедеон — Георгий — Венжик Хмельницкий, князь русский и сарматский, князь Украины и гетман запорожский».
Стрельцам тогда солоно пришлось под Чигирином, и они злились на Ромодановского. Теперь они рады были сорвать на нем свой гнев.
— А! Попался, старый ворон! Теперь закаркаешь!
Со старика сбили шапку, драли за волосы, рвали бороду, били по щекам.
— Это тебе за Чигирин, ина! Бери да помни!
— А помнишь, какие обиды ты нам тогда творил! Холодом и голодом нас морил!
— Ты изменою отдал Чигирин туркам! Ты стакался с Юраскою да с Шайтан — пашою… Вот же тебе, ешь!
— И сынка туда же! Яблочко недалеко от яблоньки падает, и такое же червивое.
И отца, и сына убили тут же.
— Любо ли? Любо ли?
— Любо! Любо! — И шапки летели в воздух.
Трупы убитых и отрубленные части их сволакивались в одно место и укладывались рядом. Между тем, Агапушка — юродивый, напевая свою зловещую песню, сшивал их дратвою и связывал мочалками, чтобы удобнее было волочить их на Красную площадь, к Лобному месту.
Но вот стрельцы, забастовав на этот день, стали уходить из Кремля. Зацепив бердышами изуродованные тела своих жертв, они волокли их сквозь Спасские ворота на площадь, а другие шли перед ними как бы в качестве почетного караула и выкрикивали:
— Сторонись! Боярин Артемон Сергеич едет!
— Боярин и воевода князь Григорий Григорьевич Ромода — новский изволит к войску ехать… расступись, православные!
— Дай дорогу! Едет князь Михайло Юрьич Долгорукий!
— Вот думный едет, расступись народ!
Между тем навстречу им шла другая толпа стрельцов с криками. Они вели кого-то и несли насаженную на копье каракатицу — сепию (Sepia — латинское название разновидности каракатицы, —
— Послушайте, православные! — кричали они. — Вот мы поймали дьякова сына Ларькина, Ваську Ларионова… Он колдун и отец его колдун!
— Вот та змея, что царя Федора отравила: мы нашли ее у него в доме… Смотрите, православные! Вот змея!
И невинную каракатицу бросают на мостовую и колют ее копьями, рубят бердышами…
— И колдуна тако ж, коли его! На костер еретика!
И ни в чем не повинного дьячего сына тут же убивают.
Подходят Цыклер и Озеров. Стрельцы расступаются перед ними.
— Что, братцы, управились? — спрашивает Цыклер.
— Управились — ста… Только не дочиста: недоимочка осталась.
— Знаю… завтра доправите. Только вот что, молодцы: маленько-таки промахнулись вы. — Он указал на трупы Долгорукого и Салтыкова. — Промахнулись.
— Есть малость, обмахнулись: нечистый попутал.
— Есть тот грех, братцы… Кажись бы, нестыдно и повиниться перед родителями.
— Для че не повиниться? Повинимся, голова от поклону не отвалится.
— Знамо, не отвалится, не на плахе-ста.
— Ладно. Давай, ребята, два зипуна, — скомандовал Цыклер.
Зипунов явилось штук десять.
— Добро. Стели наземь, клади на них покойничков, Салтыкова да Долгорукого, да только бережно, с честию.
Изуродованные тела положили на зипуны и понесли по городу. За ними следовала толпа стрельцов и народа. В ногах у убитых шел Агапушка — юродивый и с хватающим за душу выкриком вычитывал: «Блажен му-у-ж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешников не ста-а, и на седалище губителей не се-е-де»…
Многие шли за этим странным шествием и плакали.
Процессия поровнялась с домом Салтыкова и остановилась. Все сняли шапки. В окне показалось убитое горем лицо боярина, сын которого, истерзанный в клочки, лежал на зипуне перед окнами отцовского дома.
Старик вышел на крыльцо. В сенях, слышно было, в рыданиях, раздирающих душу, колотилась мать убитого. Юродивый тянул свои мучительные причитания: «Но в законе его поучится день и но-о-чь»…
Стрельцы повалились наземь, бились головами о мостовую.
— Прости, боярин… грех попутал… маленько промахнулись… Прости Бога — для….
— Бог простит. Божья воля, — мог только произнести старик и заплакал.
Тело убитого внесли в дом, а из дому по приказанию боярина слуги вынесли исполинские серебряные ендовы и купели с вином и пивом, и с поклонами стали угощать убийц. Те истово крестились, вздыхали и пили.
— Царство небесное молодому боярину, вечный спокой.
Оттуда процессия двинулась дальше. Несли уже один труп, молодого Долгорукого.
Шествие поровнялось с домом Долгорукого и опять остановилось. Из дому никто не выходил, только отворились настежь ворота, и в них показались княжеские холопы. Из внутренности дома доносился раздирающий душу женский плачь. Это плакала жена убитого.
Стрельцы робко понесли тело во двор. Холопы провели их дальше, на узорчатое крыльцо, а оттуда в богатые княжеские хоромы. Разбитый параличом восьмидесятилетний старик лежал в постели, обложенный подушками, когда к нему внесли истерзанный труп сына и положили у ног. Старик даже не заплакал, только перекрестился.
Стрельцы со стоном повалились на пол.
— Батюшка князь, отец родной! Вели нам головы отсечь… нечистый попутал… Погорячился твой княжич… Вели нас казнить!
— Уже бо мертвого не воскресити, — тихо сказал князь, — Бог дал, Бог и взял… Да будет воля Его святая… А вы, братцы, подите и помяните моего сына.
Потом, обратясь к стоящим у его ног холопам, сказал:
— Отворите погреб с вином и медами… Пускай помянут княжича.
Робко ступая по полу, словно по горячим угольям, и боясь взглянуть в глаза старику, стрельцы вышли из хором. Им выкатили бочку с мальвазией и с пьяными медами и стали угощать.
В полном благодушии, с легким сердцем и с отуманенными головами стрельцы покинули двор Долгорукого и направились в стрелецкую слободу, как их догнал и остановил княжеский холоп.
— Прислушайте, господа стрельцы, — сказал он, низко кланяясь, — господин мой зло на вас умышляет… Берегитесь его! Только вы вышли из ворот, как входит эта к старому князю сноха его, князь — Михайлова жена, с плачем великим. А князь — от старый и говорит: не плачь, сношенька! Щуку-то они съели, да зубы остались… Недолго им побунтовать: скоро-де будут висеть на зубцах по стенам Белого и Земляного города.
— Вот как! — заревели стрельцы. — Зубы у щуки остались… Добро-ста: мы выбьем эти зубы!
— Назад, братцы! Порешим со щукой!
И они ринулись назад. Выломали ворота, вломились в княжеские хоромы и за волосы стащили старика с постели.
— А! У щуки зубы остались! На зубцах висеть будем!.. Вот же тебе! Иди к… сыну!
Старика выволокли за ворота, рассекли на части и бросили на навозную кучу, а Кирша притащил откуда-то огромную соленую щуку и положил на труп князя.
— На, князюшка, ешь! Вкусно… Это тебе за то, что наше добро ел…
В увлечении страсти, в опьянении от вина и крови стрельцы не заметили, как над Москвою после жаркого дня нависла черная грозовая туча. Грянул гром, полился дождь. Испуганная птица металась по небу. Молнии бороздили воздух, слепили глаза, удары следовали за ударами.
Москвичи в ужасе ждали преставления света…
VIII. В Немецкой слободке
Гроза, однако, как неожиданно разразилась над Москвой, так неожиданно и прекратилась. Тяжелые тучи, окутавшие было город и сыпавшие на оторопелое и без того население молнии за молниями, медленно, величаво отодвинулись за Воробьевы горы и унесли с собою молнии и громы, которые еще продолжали глухо стонать и грохотать на том краю горизонта, а молнии продолжали ломаными змейками падать на землю, тогда как здесь, над Москвою, снова раскинулось вечернее бледно-голубое небо и, казалось, радостно смотрело на обмытую дождем свежую, молодую весеннюю зелень садов, на зеленые крыши боярских домов, на золоченые маковки церквей, которые еще так недавно стонали и дрожали от набатного звона. Все это прошло, улеглось, утихло.
Словно бы утомленная и испуганная за день, Москва отдыхала и вдумывалась в то, что в ней сегодня совершилось. Вечер был тихий, прозрачный, с какими-то мягкими палевыми тенями, которые набрасывают такое волшебное очарование на северные весенние ночи, не знакомые югу.
На улицах никого не видать, хотя еще не поздно. Тихо везде. Только в Кремле перекликаются иногда часовые стрельцы, да в стрелецкой слободе иногда в вечернем воздухе прозвучит пьяный окрик или пронесется шальная песня и смолкнет.
Но особенно тихо на Кукуе, в немецкой слободке. Населявшие эту окрайную часть Москвы иноземцы очень хорошо понимали все роковое значение для них того, что происходило сегодня в Кремле: они видели, что это разгулялись не государственные, а чисто народные страсти, что возбуждены те именно инстинкты в массах, которые могут быть направлены на все иноземное, как враждебное этим разнузданным инстинктам. В том взрыве, который имел место в Кремле, сказалось «старое начало», особенно опасное для всего пришлого, иноземного, «не своего»; сегодня «бояре», а завтра, кто поручится? Завтра, быть может, «немцы» станут предметом травли. Немцы хорошо сознавали горючесть материала, которым, как порохом, было обложено их существование в Москве. Они знали, что всем, что происходило сегодня в Москве и в Кремле, руководила невидимая рука из того же Кремля, и они знали, они видели эту белую, пухлую ручку и не раз целовали ее…
Оттого так притихли на Кукуе немцы в вечер с 15 на 16 мая 1682 года.