ЭВОЛЮЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
В этом мире почти никого нет, кроме идиотов и сумасшедших.
Все несчастья от дураков. Сколько бы наши неисчислимые беды ни валили на объективные законы истории, сколько бы ни оправдывали невосполнимые потери и протори неблагоприятным стечением обстоятельств, как бы ни пытались объяснить неискоренимые предрассудки и заблуждения промыслом дьявола, – все несчастья от дураков.
Даром что человечество существует около двух миллионов лет и достигло фантастического прогресса в области науки и техники, додумалось до многих премудростей, исписало мегатонны бумаги, изощрилось в неземной музыке, всё дурак представляет собой самый деятельный подвид человека и остается в подавляющем большинстве. Иной раз даже подумается, что на нашей несчастной планете действительно никого нет, кроме дураков, потому что умные люди навострились прятаться и их не так-то легко найти.
Хотя дурак дураку рознь. Бывают остолопы от природы, по причине превратного обмена веществ, в силу романтических настроений, неполного начального образования, простой человеческой доверчивости и от некуда себя деть. Вообще это очень широкое понятие, «остолоп»: человек может запросто помножить четыре на четыре и свободно отличает черное от белого, но в то же время он готов вручить свою судьбу первому попавшемуся прохиндею из разговорчивых, бывает осмотрителен по понедельникам и рассеян по четвергам и пуще смерти боится тринадцатого числа.
К тому же наивный род людской до того запутали разные глашатаи и рапсоды, что он почитает гениями таких злокачественных болванов, которым по-настоящему разумный человек руки бы не протянул. Вот французы носятся со своим Наполеоном как дурень с писаной торбой, а ведь, по здравому рассуждению, это был просто выдающийся авантюрист, и при этом неумен до такой степени, что вторгся в страну, которую физически невозможно было покорить, обрек на неминуемую погибель полмиллиона своих солдат, велел снять чугунный крест с Ивана Великого, полагая, что он из литого золота, сочинял в Москве предписания парижским театрам, в то время как его воинство тысячами гибло от голода, холода и в огне.
Немцы тоже хороши: четырнадцать миллионов обыкновенных дураков выбрали главой государства необыкновенного дурака, и в результате Германия перестала было существовать.
О наших и говорить нечего; то они в три дня сметут тысячелетнее самодержавие и вручат власть незадавшимся адвокатам, которые и уездом не в состоянии управлять, то они отвоюют Россию у юнкеров в пользу большевиков, а те после устроят им кровавую баню и концентрационный лагерь от Бреста до Колымы, то грудью встанут на защиту демократической республики расхитителей и пройдох; они даже готовы бить в ладоши и прыгать от радости, если им с «высокой трибуны» пообещать бесплатную раздачу провизии и штанов.
И все почему-то истово веруют в лучшее будущее, в то, что грядущая пятница обязательно будет счастливее текущего четверга; то есть не «почему-то», а именно потому, что эти оптимисты суть неизлечимые остолопы, да еще малограмотные и с амбициями, какими некогда слыли наши сельские писаря.
Это правда: кое-какой прогресс налицо, если считать от царя Ирода, – государственных преступников уже публично не жарят на постном масле, вот и паровоз давеча изобрели, а где Платоны и Невтоны ХХI-го столетия, предвосхищенные Ломоносовым? где булка за семь копеек? где городовые, которые взяток не берут? ученые барышни, живущие по заповеди «Умри, но не отдавай поцелуй без любви»? где подвижники, герои, бессребреники, книгочеи, рафинированные интеллигенты, которыми некогда славилась наша Русь? В том-то, выходит, и весь прогресс, что Европу заполонили дикари с мобильными телефонами, при помощи которых только предохраняться нельзя, а все остальное можно, включая освоение навыков грабежа.
Напротив, история показывает: чем дальше, тем хуже, по крайней мере, так же скверно, только на новый лад. Прикажет долго жить император Марк Аврелий, мыслитель и гуманист, а престол унаследует его сын Коммод, изверг и законченный идиот. Людовик ХVI Бьянэмэ, большой любитель слесарного дела, во все свое царствование ни одного человека не отправил на эшафот, а якобинцы, которые пришли ему на смену, безвинно казнили полторы тысячи человек и бессчетно священнослужителей утопили в Луаре, а Наполеоне Буонапарте сдуру угробил на полях чести чуть ли не половину мужского населения Франции, всего лишь на тот предмет, чтобы Англии досадить.
Опять же возьмем Россию: когда-то были бублики за одну копейку медью, семь тысяч повешенных за государственные преступления во всю историю государственности, музыкальные утренники, домашние спектакли, московское произношение и за пять рублей ассигнациями общедоступные иностранные паспорта; потом, при так называемой рабоче-крестьянской власти, была хроническая бескормица, тридцатиградусная «рыковка», партячейки, допросы с пристрастием, которые еще государь Петр III запретил, выездные комиссии и несочтенные миллионы невинно убиенных по подвалам и лагерям; еще каких-нибудь двадцать лет тому назад в России не было нищих, старики ездили к морю отдыхать, в верховьях Волги водилась стерлядь, а нынче рыболовам в радость уклейки и пескари.
То есть решительно непонятно, на чем основан оптимизм наших оптимистов, в сущности, представляющий собой легкую форму идиотии, тем более что вожделенная демократическая республика, которая наследовала режиму большевиков, отобрала у кого работу, у кого настоящую пенсию, и у огромного большинства – месяц в Крыму, бесплатную медицину, ту же булку за семь копеек и любимую народную телепередачу про «огонек». Правда, теперь можно за порядочную мзду выехать хоть к черту на рога и уже никого не казнят по подвалам за скользкие убеждения, но зато на улицах отстреливают зазевавшихся прохожих, политиканов и бандитов, принадлежащих к недружественным кругам.
Особенно сильно огорчают оптимисты из наших первых социал-демократов, которые жили и орудовали совсем недавно, каких-то сто лет тому назад, когда уже были взрослыми людьми наши прадеды и прабабки, обожавшие Тургенева и слыхом не слыхавшие про «Критику Готской программы» и «Капитал». Еще знаменитый народник-максималист Петр Ткачев серьезно предлагал обезглавить всех подданных Российской империи старше 25 лет, чтобы в стране восторжествовали свобода, равенство и братство, и с тех пор наша социал-демократия всё склонялась к экстравагантным методам существования и борьбы. Никто не работал, все носили клички, как уголовники, жили по подложным паспортам, не женились и не заводили детей, то и дело бегали за границу, грабили банки, отстреливали государственных чиновников – и всё того ради, чтобы учредить идеальный миропорядок, основанный на свободе, равенстве и братстве плюс подневольный труд на государство и архаровцы из Чека. Называлась эта конструкция «диктатурой пролетариата», и взрослые мужики с мужеподобными подельницами собирались соорудить ее в стране, где и пролетариата-то, считай, не было, а были сто пятьдесят миллионов полудиких, нищих крестьян, которые сохами кое-как ковыряли землю и объяснялись на испорченном языке.
На что рассчитывали эти инсургенты, – понять нельзя. Разве что на чудо, – и это чудо произошло; сверхъестественное было чисто русского производства: в феврале 1917 года петроградские бабы, возмущенные перебоями с хлебопоставками, упразднили самодержавие и, в конце концов, власть свалилась прямо в руки большевикам, которые распорядились ею на свой салтык.
Интересное дело: восемьдесят с лишним лет понадобилось для того, чтобы наши тугодумы укрепились в том мнении, что штука не в форме собственности на средства производства, а в дураке; он способен извратить самое благое начинание, и работать-то он по-настоящему не умеет, и пьет без меры, и расточитель, и вороват… Распорядители на Западе поживее будут: например, совсем немного времени потребовалось Уинстону Черчиллю, чтобы сообразить: «Добившись демократии, мы не имеем ничего, кроме войн»; и даже такая недальновидная злыдня, как Адольф Шикльгрубер-Гитлер, уже в ноябре 41-го года признавался своим соратникам: «Напав на Россию, мы толкнули дверь, не зная, что за ней находится», – а так, в общем-то, что у них, что у нас, распорядители не ведают, что творят, и разве задним умом крепки, как тот недалекий мужик, который не перекрестится, покуда не грянет гром.
Стало быть, все несчастья от дураков. Этот императив наводит на подозрение, что, видимо, род людской еще очень молод и, по человеческим меркам, ему сейчас примерно тринадцать лет. А что такое отрок в тринадцать лет? Это шалун, бездельник, неслух, немного садист, гулена, но прежде всего дурак. Он не знает простых вещей, плаксив и вспыльчив, ни во что не ставит жизнь, испытывает безотчетную страсть ко всяческому разрушению и не преминет обидеть того, кто слабей его. Не таково ли человечество вообще, которое со времен руинизации Карфагена демонстрирует сказочное легкомыслие, ратоборствуя за «сена клок», насилуя мать-природу, изнывая от гибельного любопытства, сулящего непредсказуемые последствия, самосильно созидая Царствие Божие на земле? И ведь мало кто задумывается о том, какие монбланы культуры, сколько народов и этносов, соций и государств растворились через эти проделки в вечном небытии. Во всяком случае, поэзия уже ушла из человеческого обихода и, может быть, навсегда.
С другой стороны, принимая во внимание так называемые
Не исключено, что на пути к вящему совершенству человечество ожидают еще и ужасные катастрофы, что лет этак через двести-триста грянет мировой энергетический кризис, электростанции остановятся, свет в городах потухнет, заводы замрут и нужно будет снова печься о лошадях. Тогда компьютеры, навигаторы, мобильные телефоны и прочее железо окажется на свалке, а в домах у землян явятся стеариновые свечи, дрова, пасьянс и музицирование по вечерам, возродятся позабытый эпистолярный жанр, путешествия
А затем что-нибудь еще экстраординарное произойдет, положим, какой-нибудь новый Менделеев откроет способ добывать энергию из атмосферы или как-то из-под земли, и мало-помалу наладится новый человек, который с испугу не так дорожит комфортом, как выживаемостью культурных традиций, гордится неосязаемым государством, отнюдь не манкирует гужевой тягой и почтовым сообщением, сначала озабочен продолжением рода людского и только потом учетной ставкой на капитал. Словом, как писал Чехов: «Ежели зайца бить, он спички может зажигать».
Дальнейшая эволюция человека, от нынешнего балбеса до более или менее культурного существа, может затронуть даже его физический облик, например, со временем возьмут да исчезнут остатки волосяного покрова, и наши красотки будут носить что-нибудь совсем чудное на головах. Или такой вопрос: зачем человеку будущего десять пальцев на руках, если за него все делают машины, а он только мозгами шевелит, ему и двух пальцев хватит компьютером заниматься, или даже одного – в носу ковырять.
Но главное – человек неизбежно должен будет… не то что поумнеть, а как-то серьезно очеловечиться в ходе дальнейшей эволюции и в силу объективной необходимости, и потому что у него другого выхода нет – поступательное движение или смерть. Если люди по-прежнему будут делать ставку на «темную лошадку» научно-технического прогресса, потакать маниакально устроенным изобретателям и ученым, которые веками уводят нас в сторону от действительно насущных вопросов существования, если люди по-прежнему будут жить интересами задницы и желудка, вожделея, по примеру древних римлян, только «хлеба и зрелищ», то вырождение homo sapiens неизбежно и он, как саблезубый тигр, рано или поздно исчезнет с лица земли. Недаром дело дошло уже до того, что на футбольных стадионах то и дело разгораются кровавые сражения, стариков походя режут за авоську с продуктами, а благодаря блестящим успехам педиатрии у нас каждый третий ребенок – олигофрен.
В том-то всё и дело, что человек замыслен не как субъект прямоходящий и способный подвести газ к избе бабы Нади, а как высшая форма существования материи, обреченная воплотиться в максимуме возможностей естества. Газом бабу Надю обеспечить – это, конечно, надо, но станет ли она от этого добрее, человеколюбивей или, как встарь, будет выплескивать помои соседу за забор и материть свою корову Зорьку за то, что она дает неполноценное молоко?
Между тем самые светлые умы прошлого, включая Гоголя и Чехова, издавна чаяли постепенного улучшения нашей породы, идущего в ногу с успехами науки и техники, хотя это и не обязательно, потому что гению ясно как никому: если наш предок смог возвыситься от Каина до Паскаля, то человек есть совершенство, которому что-то мешает воплотиться в максимуме возможностей естества. Но что именно – вот вопрос: рудимент ли животного начала? каверзный ход истории? или дурь?
Видимо, все же дурь. Даже деревенский юродивый понимает, что обижать птичек нехорошо, а форменный дурак ничего не понимает: ни что футбол – это прежде всего развлечение для юнцов с дурными наклонностями, ни что растить хлеб в казахской степи будет себе дороже, ни что девятиграммовая пуля – совсем не последний аргумент, ни что Интернет – прибежище идиотов, ни что наша женщина – высшее существо.
Во всяком случае, у нас и поныне процветают спортсмены и пивоварение, а в загоне школа, семейные ценности, искусство и литература, то есть именно то, что напрямую способствует превращению человека по форме в человека по существу. Факт, как говорится, тот, что наш русачок, вопреки предсказанию Гоголя, так и не стал и покуда не собирается становиться таким же, как Пушкин, феноменом таланта и красоты, а даже наоборот: нынешние по большей части злы, легкомысленны и не знают самых простых вещей.
Это не удивительно, поскольку каково общество, таковы и люди, «какие сани, такие и сами», и оттого мальчики и девочки, нынче гоняющие мяч в свое удовольствие, хоть теннисный, хоть какой, получают со всех сторон баснословные миллионы, а поэты и мыслители без малого рыскают по помойкам и чувствуют себя чужаками в родной стране.
А все почему? – все потому, что покуда безумие правит бал, что наша цивилизация временно ориентирована на подростка и дурака.
НОВАЯ «БУКОЛИКА», ИЛИ ПРЕЛЕСТИ СЕЛЬСКОЙ ЖИЗНИ
Предчувствую, что в скором времени начнется обратная миграция населения нашей бескрайней отчизны, из города в деревню, если она уже исподволь не началась, затронув самый ответственный, мыслящий элемент.
Ну что город, по крайней мере в российской редакции? – вонь, грязь, бандиты, толчея в метро, насморк, отравленная вода, дороговизна, игорные заведения, нищие, проститутки, полжизни в пробках, психопаты, стаи бродячих собак, аллергия, матерные инскрипции на заборах, азиаты, мороженый минтай, выхлопные газы плюс утомительное одиночество, когда положительно некому преклонить голову на плечо. Еще Вергилий намекал в своей «Буколике»: город выдумали аферисты и торгаши.
То ли дело деревня – волшебное учреждение, само человеколюбие и чистая благодать. Допустим, в каких-нибудь ста пятидесяти километрах от мегаполиса и в тридцати с небольшим от районного городка стоит себе по-над тихой речкой десяток-другой дворов, которые с раннего утра, едва развидняется, пускают в небо пушистые печные дымы и выглядят так невозмутимо, умиротворенно, как будто нет на свете ни метро, ни уличной толчеи, ни бандитов, ни даже районного городка.
В воздухе благоухание, поскольку ближайшая фабричная труба воняет в тридцати с небольшим километрах к северо-западу, а проклятые автомобили наперечет: у Вани Шувалова, участкового милиционера Саши Горячева и у пожарной команды из трех бойцов; если Горячев для порядка проедет по деревне на своем «уазике», то некоторое время нечем будет дышать. Воздух благоухает, смотря по сезону и по погоде, то яблочным цветом в качестве преобладающей интонации, то чистым дыханием разнотравья, то грибным духом, даже если грибы еще не проклюнулись или уже сошли, то прелой листвой, то речкой в первые холода, то настоем лесной хвои, когда идут продолжительные дожди. Вода в деревне именно что живая – и в колодце, и в ключах, бьющих пониже выходов известняка, и в самой речке, темно-прозрачной, как тонированное стекло. Толчеи тут не бывает, разумеется, никакой, даже когда из района приезжает автолавка, торгующая с колес хлебом, консервами, макаронами и прочими продуктами питания, так как народа в деревне кот наплакал и давно разъехалась кто куда полоумная сельская молодежь. Разве в другой раз мужики соберутся покурить на бревнах, которые всё никак не пустят на новые электрические столбы. Оттого и тишина здесь такая, что ничего не слышно, кроме урчания в животе.
Про бандитов тоже ничего не слыхать, и если случаются в деревне и по соседству какие-нибудь житейские трагедии, то обыкновенно домашнего происхождения, без участия внешних сил; ну, мужик сдуру плеснет в топку печки полканистры бензина и сгорит заживо в своей избе, ну, кто-нибудь спьяну утонет в пруду, со всех сторон заросшем осокой, где домашние утки выгуливают утят.
Что до насморка: в деревне народ страдает разными хворями, от стенокардии до цирроза печени, но насморков не бывает, поскольку тут наблюдается иной, отчасти загадочный теплообмен между природой и человеком, и если в мегаполисе при +5 градусах по Цельсию народ влезает в демисезонные пальто, то деревенские щеголяют в одних майках – и ничего. Однако на всякий неординарный случай в каждой избе имеется русская печь, которая топится сутками, и если каждые полчаса забираться на нее вместе с пожизненно желанной женой, страдающей бронхитом или воспалением легких, то выздоровление гарантировано в девяти эпизодах из десяти.
И мороженого минтая тут не едят. Здешние деревенские через одного заядлые рыболовы и более или менее регулярно обеспечивают свои семьи лещом убедительных размеров, пятнистой щукой толщиной с порядочное полено, даже налимом и хариусом, составляющими нынче большую редкость, которые все вместе идут в жаркое и на уху. Надо заметить, что парная речная рыба – это такой деликатес, с которым не идут в сравнение ни печеные устрицы, ни жареные улитки под «божоле».
О деревенской кухне разговор особый. Самое существенное ее преимущество состоит в том, что все свое: овощи, фрукты, молоко и всяческие молочные производные, яйца, мясо, зелень, кое-что из экзотики, как то барбарис для плова или хмель, пиво варить, – словом, всё, за исключением спичек, соли и табака. Причем эта продукция выращена не на селитре, из которой порох делают, а на форменном коровьем навозе, которого в округе невпроворот. Оттого деревенская пища особенно аппетитна (главным образом потому, что всё своё), питательна и вкусна.
Взять, к примеру, «крестьянскую» яичницу: если зарядить сковородку салом, нарезанным толстенькими прямоугольниками, вареной картошкой, соленым огурцом, луком, чесноком, мелко порубленной зеленью и залить всё это дело яйцами, взбитыми со сметаной, то ваш механизатор будет сыт и трудоспособен, как ученый сиамский слон. Или вот уха – это песня, а не уха: сначала варишь в чем попало половину курицы, которая после пойдет в салат «оливье», затем закладываешь разную рыбную мелочь в марлевом мешочке (ее с удовольствием те же куры съедят), картошку, морковь, обжаренный лук, два-три помидора, каковые, как сварятся, нужно будет очистить и растолочь, потом запускаешь крупные куски парной рыбы, наконец, вливаешь в уху граненый стакан водки, и в результате получается экстренная, по-настоящему праздничная еда.
Водку как таковую в сельских условиях приятней всего закусывать сырыми яйцами, чуть присыпанными крупной солью, какая идет на засолку капусты и огурцов. Бывало, устроишься под старой яблоней, помнящей еще германское нашествие, выпьешь с товарищем стаканчик русского хлебного вина и закусишь сырым яйцом, после зачерпнешь деревянной ложкой дозу пламенной ухи, и – как будто вдруг солнце засияло ярче, и словно у тебя на челе прорезались дополнительные, всевидящие глаза. Тотчас захочется о наболевшем поговорить; скажешь товарищу:
– В городах теперь идет передел собственности, а у нас пока, слава тебе Господи, тишина.
Товарищ откликнется:
– Вот именно что пока! У нас в колхозе раньше было две с половиной тысячи гектаров угодий, а что теперь?.. Сообщаю, что теперь: ровно тысячу гектаров норовят у нас оттяпать какие-то акционеры темного происхождения, и ты обрати внимание – за гроши! Народ, понятное дело, волнуется; такое настроение, что прямо руки тянутся к топору!
Скажешь в ответ:
– Тут уж ничего не поделаешь, потому что в стране произошел контрреволюционный переворот. А исторический процесс – это стихия, это такой селевой поток. Терпеть надо. «Бог терпел, и нам велел».
– Терпеть, конечно, придется…
– Главное, как для кармы-то хорошо!
В округе, действительно, кто-то неугомонно скупает крестьянские паи, пользуясь простодушием сельского населения, которое отдает свои десять гектаров пашни чуть ли не за зеркальца и бусы, как туземные жители каких-нибудь Соломоновых островов. Расставшись с наделом, эти бедолаги автоматически выбывают из сословия, и если не работают в колхозе или хозяйство давно разорилось, то бродят день-деньской по деревне, околачиваются у пожарного депо, сидят безвылазно по домам, а то прохлаждаются на бревнах, заготовленных под электрические столбы. Проедет мимо на своем «уазике» участковый Горячев, мужики его хором приветствуют:
– Здорово, Сашок!
Тот в ответ:
– Здорово, «власовцы», как дела!
В отличие от полоумной сельской молодежи, которая задолго до выпускного бала «вострит лыжи» в сторону мегаполисов, раскассированное крестьянство, в общем-то, неохотно разбредается по рабочим поселкам и городам. Наверное, их удерживает привычка к привольной деревенской жизни, дорогие могилы, кое-какая недвижимость, но главное – огород. Что ни говори, а даже и лишившись всего, кроме дедовской избы и двадцати соток под картошку, можно худо-бедно существовать. Кроме того, у буколического способа бытия есть еще и такие капитальные преимущества: трудно спиться, потому что ближайший магазин, торгующий горячительными напитками, орудует в значительном отдалении, в селе Никольском, куда особенно не находишься, и хотя «для бешеной собаки семь верст не околица», преодолеть эти семь верст пространства не позволяет даже несильно отравленный организм; во-вторых, учеников в местной школе раз-два и обчелся, по пять-шесть человек в классе, и не приготовить домашнее задание можно разве под тем предлогом, что будто бы накануне сгорела твоя изба. Оттого народ в деревне растет грамотный, трактористы Вернадского читают, но, правда, все как один слабо разбираются в политической экономии и их бывает легко надуть.
Словом, это удивительно, что наши люди все еще прозябают по городам и никак не хлынут семьями в благословенные буколические места. Ведь сто очков вперед дает деревня прокуренным квартирам, в которых негде повернуться, загаженным подъездам и асфальтовым дворам, оккупированным автовладельцами, куда бывает боязно выйти с наступлением темноты. Такая консервативность тем более удивительна, что денег по деревенской жизни нужно совсем немного и отставной горожанин легко протянул бы на свою жалкую пенсию, особенно в тех случаях, когда жилище ничего не стоит, на задах имеется огород, электричество дешево, на бензин тратиться не надо, вода своя.
Молодым, правда, придется трудней, потому что в русской деревне пресловутые провайдеры, брокеры, топ-менеджеры, мерчандайзеры не нужны. Бывает, нужны скотники, механизаторы, ремонтники, плотники, электрики, а бывает, что и вообще никто не нужен, поскольку хозяйство, некогда перебивавшееся с петельки на пуговку, постепенно разобрали «на кирпичи». Но ведь на то и смекалка, чтобы придумать себе какое-нибудь полезное занятие, обеспечивающее хлеб насущный, – можно, например, выращивать виргинский табак в теплицах, павлинов разводить, учить деревенских детишек восточным единоборствам, политикой подзаняться в районном масштабе (тоже дело хлебное, и весьма), можно, наконец, кроссворды сочинять, которые гарантированно пойдут в сельской местности нарасхват. Впрочем, серьезному мужику ничто не помешает восстановиться в крестьянском сословии сто пятьдесят лет спустя после кончины папрадедушки-хлебороба, то есть записаться в колхоз землю пахать, тем более что в городе ты изо дня в день вожжался с ненужными бумажками и препирался со спичрайтером-дураком, тем более что нет ничего увлекательней, даже поэтичней земледельческого труда. Представьте себе: раннее утро, полям вокруг края не видно, земля из-под лемеха валит жирная, как шоколадное масло, в сумке припасена на завтрак краюха домашнего хлеба, шмат сала, бутыль парного молока, и на сто пятьдесят верст кругом ни одного спичрайтера-дурака.
В крайнем случае, можно отважиться и на кое-какие жертвы, потому что деревенская жизнь спасительна для физического здоровья и особенно целительна для души. Представьте себе: поднимаешься ни свет ни заря (кто любит жить, тот встает чуть свет), умоешься у рукомойника холодной-прехолодной водой, от которой в другой раз зубы сводит, и оглядишься по сторонам: солнце только-только поднимается из-за леса, над рекой стелется густой туман, точно паровоз прошел, воздух напоен райскими запахами, слышно, как дятел оттягивает свою дробь; вон ежик пробежал с яблоком на иголках, остановился, по-свойски на тебя поглядел и пустился дальше, слегка переваливаясь с боку на бок и семеня. Тут уж подумается не об ипотеке, не о дисконте на шанхайскую биржу, а, например, о том, что ежик такое же произведение природы, как и ты, только безвредное, что и он по-своему хозяин этих двадцати соток и, можно сказать, сосед. Вообще в деревне у человека совсем другие, именно свойские отношения с живой природой и неживой, положим, дождь в городе – это наказание, а в деревне если не дар Божий, то по крайней мере что-то биографическое, часть жизни, составная повседневности, как размолвка с женой, – моросит? ну и пусть себе моросит.
В свою очередь, животные ведут себя в деревне как-то по-человечески, отчасти экстравагантно, в особенности коты. При соседях, которые зашли, что называется, «на огонек», ваш пушистый питомец обязательно устроит показательное акробатическое выступление, а на бис может выбраться из дома через дымоход и картинно присесть на печной трубе. Собаки все на удивление дружелюбны, даже «кавказцы», и наши младенцы обожают играть с огромным ротвейлером по кличке Варяг, который понимает команды на нескольких языках. Если привязать козла возле стога сена, то на месяц-другой можно о нем забыть.
Кстати о соседях; сосед в деревне – это что-то вроде дальнего родственника, а не безымянное существо, с которым иногда раскланиваешься по утрам, и не полторы тысячи мужчин и женщин, живущих с тобой под одной крышей, даром что тебе, бывает, некому преклонить голову на плечо. Соседей на деревне и любят, и недолюбливают, – это случается, как всякое случается в очень большой семье. Однако же все друг друга знают по именам-отчествам, все в курсе прошлого, настоящего и даже отчасти грядущего любого однодеревенца, праздники и торжества справляются всем электоратом, двери запираются только в случае продолжительной отлучки, адюльтеры исключены. Где-нибудь поблизости, может быть, и дерутся дрекольем, и соседских собак травят, и дрова друг у друга воруют, и пьют безобразно, – но не у нас.
Предчувствую: если способ существования в нашей деревне – норма, если будущее за нами, то рано или поздно Московское правительство останется не у дел.
Переходя поле
СТАРУХА
Жаль, что нельзя одновременно подсматривать и подслушивать через замочную скважину.
Вообще старухи премерзейшие существа. Они злорадны, нечистоплотны, капризны, подозрительны, часто бывают отмечены некой сумасшедшинкой и любят повсюду совать свой нос. Впрочем, встречаются приятные исключения, но они такая же редкость, как сиамские близнецы.
Вот об одной из таких феноменальных старух и пойдет рассказ.
Жила-была в Москве, в 3-м Монетчиковом переулке весьма пожилая дама по фамилии Уголкова, по имени-отчеству Антонина Петровна, по прозвищу Василек; это прозвище соседки дали ей потому, что даже в преклонные годы у нее были темно-голубые глаза, похожие цветом на наши полевые российские васильки. В те сравнительно далекие уже годы, когда женщины носили муфты из чернобурки, а беднота приторачивала бечевками подошвы сапог, чтобы они часом не отвалились, почему-то всем давали прозвища, даже первым лицам государства, например, у Сталина прозвище было Батя, а у Калинина – Стрекозел.
В сущности, Антонина Петровна была даже не пожилая, а прямо древняя старуха, и в детские свои годы еще застала тайные сходки социал-демократов, когда жила в Петрограде с мачехой и отцом. В 1915, что ли, году в их квартире на Офицерской улице как-то собрался кружок эсдеков-большевиков; отец запер Антонину Петровну в темной комнате для прислуги, однако же она отлично слышала через замочную скважину взрослые сердитые голоса.
Антонина Петровна слушала и ужасалась; особенно ее потряс тезис насчет покушения на царя. В двери комнаты для прислуги с внешней стороны торчал ключ, но она живо представляла себе бородатых дядек с оскаленными зубами, которыми они прикусили кухонные ножи. Ей очень хотелось поделиться своим ужасом с соседом Колькой Померанцевым, уже большим мальчиком и гимназистом, то есть, собственно говоря, донести на злодеев, но она почему-то не донесла.
А в восемнадцатом году семья переехала в Москву вместе с новым правительством, поскольку отец Антонины Петровны был назначен заместителем Цурюпы, наркома продовольствия, позже отец строил Орехово-Зуевскую электростанцию, проходил по делу Промпартии и угодил в политизолятор, а еще позже его расстреляли за саботаж.
Уже в дни нашей молодости, или около того, Антонина Петровна проживала в Москве в отдельной однокомнатной квартирке, что по тем временам считалось неслыханной роскошью, поскольку вся страна мыкалась по баракам, коммуналкам и полуподвалам, где электричество жгли с утра до вечера и крысы не обращали внимания на людей. Жила она одна, если не считать кота по кличке Япончик, потому что он был вор, хулиган и франт. Прежде с ней делила жилплощадь ее старая компаньонка Верочка Милославская, с которой они от скуки раскладывали пасьянс «Могила Наполеона» или читали друг другу вслух. Но что-то после денежной реформы 47-го года Верочка внезапно помутилась в рассудке и ее увезли в какое-то специальное заведение для престарелых умалишенных, где она вскорости померла.
Еще прежде Антонина Петровна, уже овдовевшая, жила в Кривоколенном переулке, в большой коммунальной квартире на семь семей, вместе с дочерью-невестой, двумя сыновьями школьного возраста, один из которых за теснотой спал на столе, а другой под столом, и опять же Верочкой Милославской, тогда еще бывшей в своем уме, авантажной и сравнительно молодой. Рекомая дочь-невеста по случаю вышла замуж за первого заместителя министра среднего машиностроения и переехала с братьями на Котельническую набережную, а старухе с компаньонкой зять выхлопотал однокомнатную квартиру в Монетчиковых переулках, поскольку на Руси искони не любят жить с тещами под одной крышей, а предпочитают ездить к ним на блины. Между прочим, зятю просто так не обошлось это обидное небрежение, и его вскоре посадили за шпионаж.
Таким образом Антонина Петровна оказалась одна в барских апартаментах, и всё бы ничего, кабы Верочка не сошла с ума, дочь, соломенная вдова, не завербовалась бы в геодезическую партию на Чукотку, а сыновья не обзавелись своими семьями, и у них словно память отшибло, что где-то на Москве как-никак существует мать.
Никто к ней не приходил. Единственно раз в неделю заглядывала немолодая симпатичная женщина, социальный работник, которая приносила в авоське кое-какую снедь, но она регулярно отказывалась посидеть час-другой со старухой за чашкой чая, ссылаясь на то, что ей недосуг и что «у нее на шее пятьдесят две штуки таких старух». Конечно, можно было скоротать день, сидя на лавочке у подъезда за компанию со своими сверстницами, по преимуществу такими же одиночками, как она, но соседки говорили между собой такие злые глупости, что слушать их было невмоготу. Ну, кто-нибудь ошибется номером телефона – тоже развлечение, а так оставалось слоняться по своей квартире как бы в поисках чего-то, каждый день делать влажную уборку да готовить себе еду. Такая, словом, господствовала в мире скукота, что глаза у старухи были вечно на мокром месте; телевизоров тогда еще не было и в помине, радиоточку за неуплату отключили еще летом 1951 года, во дворе не случалось никаких экстренных происшествий, и даже дворники что-то перестали драться между собой за какой-нибудь спорный шланг или ничейное помело.
В таких печальных условиях, хочешь не хочешь, а и взгрустнется иной раз по коммуналке в Кривоколенном переулке, где и дети спали на столе и под столом, и по утрам было не достояться в уборную, и соседи делали друг другу мелкие пакости, и даже иногда ссоры доходили до рукоприкладства, а все-таки кругом были люди, и какое-то всеобщее братство будущего сквозило в совместных чаепитиях на кухне, даром что мужики заодно попивали водочку и орали патриотические песни дурными голосами и невпопад.
Стало быть, тосковала Антонина Петровна, тосковала, как вдруг нечаянно она сделала выдающееся научное открытие: оказалось, что если приставить к стене обыкновенный чайный стакан и прильнуть к нему ухом, то можно отлично слышать, что творится и говорится у соседей по этажу. С восточной стороны у нее были окна, выходившие во двор, слева брандмауер слепо глядел в город, сзади был «черный ход», но капитальная стена на кухне как раз граничила с неведомыми жильцами из соседнего подъезда, и при помощи нехитрого инструмента в виде чайного стакана можно было выведать множество разный тайн.
Насчет множества разных тайн Антонина Петровна не обманулась. Во-первых, она выведала, что за стеной живут супруги, которые матерно ругаются по утрам. Во-вторых, выяснилось, что в обеденный перерыв кто-то приводит в дом кого-то, скорее всего супруг любовницу, и с полчаса из-за стены доносятся срамные звуки любви: охи-ахи, стенания, какое-то хлюпанье и мерное поскрипывание панцирной сетки ложа, которые в те годы были очень распространены.
Но главное, старуха открыла подпольную организацию каких-то «младокоммунаров», явно врагов народа, которые замышляли то ли реставрацию капитализма в СССР, то ли покушения на первых лиц государства, – этого поначалу было не разобрать.
Каждый божий день, за исключением воскресений, между тремя часами пополудни и шестью часами вечера, когда супруги-матерщинники, видимо, еще были заняты на производстве, за стеной сходились эти самые «младокоммунары» и говорили злокозненные слова. Сколько их было числом, оставалось для старухи загадкой, но троих она навострилась отличать по особенным голосам: один слегка заикался, другой был девичий, третий не выговаривал букву «р». Занимали инсургентов, что называется, общие места, но это по нынешним временам, а в те годы они, казалось, несли такую несусветную ересь, что становилось сильно не по себе.
И сразу существование Антонины Петровны наполнилось каким-то неясным смыслом, ощущением причастности к чему-то опасно-значительному, она и грустить-то позабыла, как это делается, и в жизни появилась некая приятная острота. Такое почему-то было чувство, что ее сиротству пришел конец.
Каждый божий день, за исключением воскресений, когда старуха себе места не находила, она устраивалась в кухне на табурете, приставляла к стене чайный стакан и вся обращалась в слух. Вот за стеной задвигали стульями, что-то звякнуло, кто-то бумагами зашуршал, наконец, слегка заикающийся некто прокашлялся и завел речь…
Как ни чудовищны были речи «младокоммунаров», как ни страшно было существовать через одну капитальную стену с врагами народа, а выдающееся открытие Антонины Петровны никаких последствий не имело и прошло безнаказанно для врагов. Вот ведь какие бывают замечательные старухи – открыла бабка целую подпольную организацию инсургентов и все же не донесла. Впрочем, в лицо-то она никого из них так и не увидела, но живо представляла себе компанию молокососов с напомаженными прическами, с усиками
И правильно сделала, что не донесла, потому что много лет спустя кое-кто из «младокоммунаров», которые кощунствовали за стеной, стали большими знаменитостями, а то нефтяными магнатами, либо вышли в государственные деятели, или пали от пули наемного убийцы, оказались в Америке на правах парии, а то угодили в тюрьму за тяжелый нрав.
Хотя не исключено, что она просто не успела донести на «младокоммунаров» в так называемые компетентные органы, потому что неожиданно померла. В день ее погребения, словно в насмешку над таинством смерти, из многих окон неслась популярная тогда мелодия: