Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чекисты рассказывают. Книга 7-я - Анатолий Тимофеевич Марченко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шопен... В этой музыке — великие страдания и радость, несмотря на мучения. Кажется, даже в тюрьме звучала эта мелодия. Стоны всей России, проникавшие за тюремную решетку, били в сердце как призывный набат. В тюрьме он вел дневник. Не ради забавы — то был порожденный самой жизнью разговор с самим собой. Через полмесяца — десять лет с тех пор, как была сделана первая запись. На вопрос, где выход из ада теперешней жизни, он тогда ответил: в идее социализма. Социализм — факел, зажигающий в сердцах людей неукротимую веру и энергию. Сейчас это особенно ясно...

Нет, он не проклинает свою судьбу. Он знает, что прошел этот путь ради того, чтобы разрушить ту огромную тюрьму, что находилась за стенами его тюрьмы. Он говорил тогда и готов повторить сейчас: если бы предстояло начать жизнь сызнова, начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это — органическая необходимость...

Все яснее и громче звучит вечный гимн жизни, правды, красоты и счастья, и нет места отчаянию. Жизнь была для него радостна даже тогда, когда на руках звенели кандалы. Он знал, во имя чего переносил муки...

Шопен... Он влил в свою музыку клокочущую кровь, в этой музыке бьется его живое сердце...

Волнения, бури, схватки... И вот — героические фанфары, как призыв к вечной борьбе...

Калугин впервые видел Дзержинского таким, каким он был сейчас. Пламя свечи дрожало, и оттого казалось, что лицо Дзержинского тоже вздрагивает, что каждый звук причиняет ему боль и страдания. Калугин и подумать не мог, что музыка способна преобразить человека, да еще такого человека, как Дзержинский. А главное, по твердому убеждению Калугина, этот самый Шопен ничуть не был похож на переливчатые, задорные переборы гармошек на городских окраинах, был чужд, непонятен и даже враждебен тому, что несла с собой революция. Калугину по душе были марши, вихрем врывавшиеся в душу и звавшие на смертный бой.

Так думал Калугин, не замечая, что независимо от хода его мыслей и от его настроения музыка, как бесовская сила, как наваждение, вползает в его душу, бередит ее и подчиняет себе. Внезапно почувствовав это, он встряхнул головой, стараясь избавиться от колдовской силы, но это не помогло. Что-то могучее охватило его, парализовало волю и возбудило занимавшуюся в душе радость.

Делафар в последний раз прикоснулся к клавишам, прислушиваясь, как нехотя замирает заключительный аккорд. Неожиданно он ощутил на плече легкое прикосновение ладони. Делафар обернулся. Перед ним стоял Дзержинский.

Делафар вскочил. Дзержинский молчал, но было видно по его необычно просиявшему лицу, что он хочет сказать очень многое.

— Спасибо... — Чувствовалось, что Дзержинский старается преодолеть волнение. — Сейчас мне хотелось повторить слова Гете: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». — Он снова умолк, потом продолжил прерывисто, возбужденно: — А когда-нибудь... когда-нибудь мы выкроим время, и я попрошу вас сыграть Вторую фортепьянную сонату си бемоль минор. Самое трагичное из всего, что создал Шопен. Борьба между надеждой и отчаянием, жизнью и смертью. Скорбь мужественного сердца, влюбленного в жизнь...

Калугин слушал рассеянно: он все еще был под влиянием музыки и недоумевал, почему Делафар перестал играть.

— Вспомнилось, — снова заговорил Дзержинский. — Весна. По Лене только что прошли льдины. Прошли, а холод оставили. На берегу — костер. Моросит дождь. Вокруг костра — ссыльные. Я в их числе. Утром в Качуге мы должны были сесть на паузок. И как получилось, теперь даже самому странно, а вот тогда... Я вдруг начал читать свою юношескую поэму. Да, да, поэму. На польском языке. Подражательная поэма была, конечно. Влияние Мицкевича...

Делафар на миг представил себе и лица ссыльных, и реку, освободившуюся ото льда, и синеватый вечер, предвещавший солнечное утро, и лицо юноши в багровых отсветах костра.

А Калугин невидяще смотрел на Делафара, на пианино и тщетно пытался прогнать засевший в мозгу вопрос: «Почему он перестал играть? Почему?» Он до того был поглощен этой навязчивой мыслью, что не сразу услышал слова Дзержинского:

— Ну как, товарищ Калугин? Понравился Шопен?

— Думаю так, Феликс Эдмундович... — Калугин чувствовал себя словно пробудившимся ото сна и злился, что никак не может подобрать подходящие слова, способные выразить именно то, что он думал. — Ну как бы это... Короче: такой Шопен — ветер в паруса революционного корабля!

— Верно, — серьезно подтвердил Дзержинский. — Кстати, сколько у нас еще минут в запасе?

— Пятнадцать минут, — скосив глаза на часы, ответил Калугин.

— Тогда попросим товарища Делафара прочитать свои стихи.

— Не знаю, право, — смутился Делафар. — После Шопена...

— Не после, — возразил Дзержинский. — Точнее сказать — вместе с Шопеном.

— Хорошо, — согласился Делафар.

Он едва слышно прочитал первые строки. Делафар читал так, словно его слушали не два человека — Дзержинский и Калугин, а все бойцы, сражавшиеся сейчас за новую жизнь.

— Революция породила новый мир, — после долгой паузы заговорил Дзержинский. — А значит, и новую поэзию, поэзию действия, высокого долга, оптимизма. Поэзию, отрицающую беспросветное отчаяние. Она отнимает трагизм даже у смерти. Окружает жизнь не ореолом мученичества, а безграничного счастья борьбы... Вот скажите, товарищ Калугин, — вдруг обратился к нему Дзержинский, — скажите, что произойдет, если внезапно исчезнет поэзия?

Калугин не ждал такого вопроса, он был уверен, что Дзержинский спросит его мнение о стихах Делафара. Он заморгал густыми, цвета спелой ржи, ресницами и энергично, чтобы подбодрить себя, застегнул кожанку на все пуговицы.

— Если сердца людей покинет поэзия, — не ожидая ответа, задумчиво проговорил Дзержинский, — люди перестанут быть людьми. — Он помолчал и, повернувшись к Делафару, сказал: — В ваших стихах горит революционный огонь. Они искренни и мужественны. Лично я — за такую поэзию.

Делафар просиял: эти слова он воспринял как похвалу

Дзержинский взглянул на часы.

— Нам пора. Будем прощаться.

— А чай! — спохватился Делафар. — Я мигом заварю чай!

— Полчаса, — напомнил Дзержинский. — Всего полчаса...

Дзержинский надел шинель и, перед тем как выйти из комнаты, обернулся к Делафару:

— Еще раз спасибо. Честное слово, с октября семнадцатого я еще ни разу так чудесно не отдохнул, как этой ночью. Оказывается, для этого достаточно и полчаса.

Марк СПЕКТОР

ПО ЗАДАНИЮ ЧК

И опять Матвей Бойченко[1], как и год назад, увидел приземистое здание Гуляйпольского вокзала, а за ним степь и поросль пшеницы. Вдали, в струящемся мареве, угадывался городок.

На площади, у оббитого пулями вокзала, его и Гордеева ожидала тачанка. Не батькина, с коврами, а обыкновенная, набитая сеном. И не было почетного эскорта. Щемящее чувство тоски окатило Матвея: он снова в махновском логове. Как-то на этот раз обернется дело?

Дорогой от Харькова до Гуляй-Поля Гордеев держал себя так, будто ничего не произошло. Очень беспокоился, не поломали ли «бостонку», на которой печатались газеты, цел ли шрифт — ведь при махновских мотаниях из села в село не хитрое дело и рассыпать его, растерять. Еще Матвей заметил покровительственное отношение Гордеева к себе: так обычно ведут себя тщеславные люди, спасшие другому человеку жизнь. Вероятно, Илья так и считал — он спас Матвея от ЧК.

Вообще привлечение Гордеева к делу не нравилось Бойченко. Он тысячу раз был благодарен Клаусену за осторожность: ключ к паролю у него. От Матвея зависит, связаться с Ильей или нет и когда это лучше сделать.

Уселись в тачанку, Гордеев расцвел:

— Вот мы и дома, Матвей. Как-то нас встретят?

— Как обычно — самогонкой, — сердито ответил Бойченко. — Уж Яков постарается.

— Это — да. Я про другое...

Тачанка затарахтела по булыжнику. Разговор прервался.

Никогда еще Матвей не подъезжал к махновской столице с таким тревожным чувством.

Тачанка подкатила к дому:

— От тутечки буде ваша типография.

«Нас не только ждали, но и помещение отвели под типографию. Случайность? Или действительно Гордеев им позарез нужен...» — подумал Матвей.

Едва они внесли вещи, как примчался запыхавшийся Яков. Илья принялся обниматься с ним, а Яков крикнул хозяйке, чтоб приготовила яичницу, и достал бутылку горилки.

— Как вовремя вы приехали! Просто удивительно. Такая заваруха идет! — приговаривал он, обнимая Матвея.

Только сели за стол, как под окном промелькнуло соломенное канотье Барона. Он вошел, держа в руках перед собой тонкую трость. Его синий костюм был тщательно отглажен, а сорочка сияла белизной.

— С приездом, с приездом, дорогие! — говорил он таким тоном, будто появление Гордеева и Бойченко — личное одолжение, которое те сделали ему. Движения его были широки и чуточку медлительны от сознания собственного достоинства. — Представьте себе, я уже несколько дней думаю о тебе, Илья. Ты очень нужен мне.

«Не хватало только, чтоб и Барон, как батька, возомнил о себе», — усмехнулся Матвей. И стоило ему так подумать, как в сенцах затопали сапоги и в горницу вбежал Васька — кучер батьки.

— Хто в культотдел приихав? Гордеев чи хто? Усих, хто приихав, батька требует... Матвей! Здорово!

— И меня? — спросил Барон, оборачиваясь к кучеру.

— Ни. Тильки хто приихав.

— Странно... — фыркнул Барон. — Странный человек этот... батька.

Васька делал Матвею знаки, чтоб тот вышел. В сенцах он схватил Бойченко за рукав:

— Чого пропадав? Привиз еще книжки про пещеру? Тут без тебе понаихали отци городские и командують, як у себе в хати. Привиз книжки?

— Привез Васек. «Пещеру Лейхтвейса». Пять выпусков.

— Давай почитаемо зараз! — стал упрашивать Васька. Но Матвей отговорился тем, что ему надо осмотреть типографию: готова ли она к работе, и пошел туда, а Гордеев отправился к батьке.

Махно он застал в горнице с закрытыми от жары ставнями. Он сидел за столом и гонял чай. Поднялся, отдуваясь, и двинулся навстречу Гордееву, долго тряс его руку, пригласил за стол. Остриженный наголо, он выглядел постаревшим, маленькое личико прорезали глубокие морщины.

— Ты что, Илья, долго к батьке не ехал? Барон болтал, что болел? И я болел, — сказал Махно почти весело. — Кое-кто и преставился. Сыпняк свиреп. Только на Нестора Ивановича хворобы ще не выдумали такой, чтоб за печенку зацепило.

Когда Илья глядел на этого хилого, большеголового человечка, умевшего быть и внимательным, и ласковым, а сейчас суетливого и немного растерянного, им овладевало странное чувство жалости. Усевшись за стол, он снова посмотрел на Махно.

— Может, тебе горилки? Выпьешь с дороги? Да и я разговеюсь... Проклятые доктора не велят пока. А, Гордеев?

— Спасибо, Нестор Иванович. Не надо.

— Ну смотри... — Махно на секунду прикрыл глаза совиными веками. Его изможденное болезнью лицо стало мертвенным и страшным. Гордеев содрогнулся, увидев этот случайно проступивший истинный лик батьки. Жалость и сочувствие как рукой сняло.

— Илья... Ты же умный человек. Пошли ты этих ученых теоретиков кобыле под хвост. Ты мне газеты давай. Чтоб крестьянин понимал, чего желает батька Махно. Печатай по-простому, по-народному. Жарь правду обо мне!

«Ну за такое, Нестор Иванович, ты меня сам порубаешь. И Попову не доверишь. Или с ходу выпустишь всю обойму мне в брюхо...» — уткнувшись в стакан чаю, подумал Гордеев.

— Слышал я, наборщик, что «Шлях до воли» набирал, сбежал, — осторожно заметил Илья.

— Сбежал, сукин сын! — вспыхнул Махно. — Я велел Левке поймать и зарубать гадюку. Вот тебе и рабочий класс — изменник он. А селянин крепкий, самостоятельный от меня не побежит. Он знает — освободит его батька от поборов всякой власти... Хочешь, скажу Левке — он пошлет кого в Юзовку или Екатеринослав. За шиворот приволокет украинского наборщика! Скажи!

— Нестор Иванович, — доверительно сказал Илья, — наборщик силой работать не будет. Все перепутает. Вот поеду в Харьков, кого-нибудь из своих анархистов привезу. Есть у меня там один на примете.

— Ну давай, поезжай завтра! — Махно придвинулся к Илье. — А этому Барону плюнь в рожу с его университетом.

— Видно, насолил вам Барон своей ученостью... — заметил Илья. — Конечно, это не Волин. Тот ученее его и скромнее.

Вскочив из-за стола, Махно заходил по горнице:

— Меня учить вздумал! Нестора Ивановича! Его идея... этот великий, как его...

— Эксперимент.

Во-во... А мой селянин ус крутит и не знает, с чем его едят... Этот...

— Эксперимент...

Ну и пес с Бароном. Пусть сидит со своей идеей, как клуша на яйцах. Только хрен высидит. Нет, ко мне прибежал Барон. У меня армия, мои селяне — за меня...

«Ого, Нестор Иванович, ты уж и крепостными и верноподданными обзавелся: «моя армия», «мои селяне»... Широко шагаешь. Барон тебя неспроста «наполеончиком» прозвал...» — спрятал улыбку Гордеев.

— Вот и нужны мне газеты! На русском само собой. А на украинском — во как! — Махно резанул ребром ладони по горлу. — Ты же все понимаешь, Илья. И сказать народу по-человечески, а не по-собачьи, как тот Барон. Спиримент... Спиримент... — стал он передразнивать. — Поезжай, Илья! Привези наборщика.

— Если я уеду завтра, дело с газетами совсем станет.

— Станет... — согласился Махно. — Эти только языками трепать умеют.

— А с экспериментом... с завоеванием территории дело решено?

— Думать надо еще... Вот соберем командиров.

— Сами вы «за»?

— Говорю — думать надо... — недовольно проворчал Махно. — Надо подумать.

Гордеев вернулся от батьки, осмотрел «бостонку», поговорил с наборщиками, велел набирать статьи для махновских газет и листовок. Сам он днями просиживал над редактированием материалов Аршинова-Марина, Барона, Суховольского, спорил с ними, выяснял точки зрения, разногласия. У Матвея сложилось впечатление, что Илья нисколько не изменил своему прошлому. Похоже было — информацией о конфиденциальном совещании секретариата анархистов попросту «откупился» в ЧК, чтобы избежать ареста или публикации в газете заявления о его уходе из «Набата».

Беспокоило Матвея и другое. От Васьки-кучера, который каждый день появлялся в культотделе, чтобы послушать продолжение «Пещеры Лейхтвейса», Бойченко узнал, что Найденов болен тифом и оставлен Белашом в Васильевке у верного человека. Белаш очень заботился о нем и уже несколько раз посылал туда своего вестового, чтобы справиться о здоровье, переправлял лекарства. Теперь Найденов пошел на поправку и, наверное, скоро будет в Гуляй-Поле.

Читали «Пещеру Лейхтвейса» под вязом у дома, где разместился культотдел. Делал это Матвей с тайной надеждой, что по улице проедет верный его помощник и старший товарищ Иван Лобода и увидит его. Но только на четвертый день, когда Матвей уже потерял всякую надежду на встречу, он проскакал на своем кауром. Лобода чуть замедлил ход коня, а через полчаса подъехал сказать Ваське, что того ищут.

— Что вы тут делаете? — спросил Иван.

— Читаем...

— Ух, какая книжка! Про разбойника страшного?

Васька не ушел, пока Матвей не дочитал главу: оставалось полстранички, а потом опрометью кинулся в штаб. Тогда Иван принялся рассказывать обо всем, что произошло в отсутствие Матвея.

— Мельника я ранил в голову, чтобы не сообщил Махно, где закопаны награбленные богатства. Живуч собака, только память отшибло. Вчера батька в последний раз на мельницу ездил.

— Почему ты думаешь, что в последний? — спросил Матвей.

— Вынесли вчера старика на волю. Махно все суетился перед ним: «Хоть очами покажи! — просил. — Хоть очами поведи в сторону, где закопано!» А тот только глаза таращит. Махно рассвирепел, выхватил маузер и вогнал старику пулю в лоб. Потом выпил две кварты горилки и совсем осатанел. Уж в мертвого всю обойму всадил. А все-таки хорошо, что золото Махно мы для революции сохранили...

Подняв прутик, Лобода принялся чертить на земле замысловатые узоры и вдруг неожиданно сказал:

— Отпусти меня, Матвей. Не могу я больше...



Поделиться книгой:

На главную
Назад