Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Анатомия страха. Трактат о храбрости - Хосе Антонио Марина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тем не менее со временем понятие отваги становилось сложнее и тоньше. Смелость проявляется не только в бою, но и во всякой ситуации, требующей напряжения сил, будь то прямая угроза, тяготы или невзгоды. Не тот храбрец, кто очертя голову бросается навстречу опасности, а тот, кто противостоит ей, ведомый стремлением к добру. У мужества, по крайней мере, две составляющих: атака и оборона. Стойкость является добродетелью, побуждающей человека действовать отважно.

Итак, мы стали свидетелями кардинального переворота в восприятии мужества. Прежде полагали, что хорош тот, кто смел, теперь наоборот: смел тот, кто хорош. Не только западная культура возводила отвагу в ранг высокой добродетели, подчиняя смелость воина критериям добра. Самурай — это воин, чтящий кодекс бусидо. Сам термин „бусидо“ переводится как „путь воина“, а „самурай“ означает „служащий вышестоящему“. В книге „Бусидо, душа Японии“ Инацо Нитобе пишет, что для самурая „само по себе мужество едва ли считается добродетелью, если только не служит благому, справедливому делу“. Настоящий храбрец должен обладать высшими качествами, такими как любовь, великодушие, отзывчивость, сострадание. Заметим, что, согласно „Императорскому рескрипту солдатам и матросам“, изданному в 1882 году, главное достоинство воина — храбрость, но при этом настоящая отвага не „в жестоком кровопролитии“, а в том, чтобы „не презирать слабейшего и не бояться сильнейшего“. Истинные храбрецы в обхождении учтивы и всегда стараются завоевать любовь и уважение окружающих. Весьма любопытные рекомендации для воинского устава.

Акира Куросава получил широкую известность в Европе благодаря своему фильму „Семь самураев“, в котором режиссер предлагает зрителю несколько иное видение этих отважных воинов. Они уже не служат господину, а борются с социальной несправедливостью. Стивен Принс в книге „Кинокамера воина“, посвященной творчеству Куросавы, называет его последним самураем. Кодекс бусидо, как мы знаем, превозносил мужество, честность, стойкость и верность. Для Куросавы эти качества неотделимы друг от друга. Мужественный поступок перестает быть таковым, если не продиктован честностью, стойкостью и верностью. Мужество — явление многогранное, сложное. Например, стойкость моральная невозможна без стойкости физической или духовной. В фильме Куросавы неустрашимый самурай должен иметь цель: „преданно защищать интересы других людей“. Таким образом, японский режиссер преобразует изначальный смысл самурайского служения — служение всем приходит на смену служению одному господину. Теперь задача самурая состоит в том, чтобы сделать гуманнее этот жестокий мир.

6. Еще одна грань: страсть к великим начинаниям

Духовная история Европы чрезвычайно сложна. Возведя в ранг добродетели разум и созерцание, изучив все достоинства, ведущие нас к совершенству, Аристотель представил нам образец безупречной личности: человек широкой души, взыскующий величия, не разменивающийся на мелочные помыслы. Человек благородный. Образ этот на протяжении столетий вызывал восхищение у европейцев. Обладатель широкой души себе хозяин, мир не презирает, хоть и видит его без прикрас с высот своего духа; он независим, но ценит дружбу, никогда не рубит с плеча — характеристика несколько пафосная, рассчитанная на избранных, лишенная чувства юмора. Что же до поведения перед лицом опасности, то Аристотель говорит:

И тот, кто величав, не подвергает себя опасности ради пустяков и не любит самой по себе опасности, потому что [вообще] чтит очень немногое. Но во имя великого он подвергает себя опасности и в решительный миг не боится за свою жизнь, полагая, что недостойно любой ценой остаться в живых[63].

Стремление к великим свершениям, этот высокий порыв, слишком привлекательно, чтобы обойти его молчанием в разговоре об отваге и стойкости. Хрисипп, выдающийся философ-стоик, выделяет пять составляющих мужества: упорство, уверенность, твердость, энергия и… великодушие — качества, необходимые для активного действия. Когда Эпиктет призывает своих учеников сохранять моральную независимость в любых обстоятельствах, то ссылается на триаду, священную для стоиков: отвагу, упорство и megalopsichia, иначе говоря — великодушие, благородство. В рассуждениях некоторых приверженцев стоицизма это последнее достоинство в конечном итоге поглощает само мужество, подчиняя его стремлению к величию. Хрисипп так и говорил: благородство возвышает нас над происходящим. Мудрец велик и нуждается в благородстве для выражения своего величия.

Когда эта идея проникла в средневековое общество, ослепленное горючей смесью жажды ратных подвигов и религиозного рвения — Крестовые походы тому подтверждение, — встал вопрос: как сочетать благородство и стремление к величию с христианской моралью, проповедовавшей смирение? Поиски ответа породили самые неожиданные идеи и чувства. Возможно, здесь, как и во многом другом, зачинщиком стал Абеляр, знаменитый не только своей любовью к Элоизе, но также и смелым, новаторским философским даром. Он возвращает мужеству его первоначальный блеск. Доблесть означает силу, мощь, а низость — бессилие. Следуя почтенной традиции, Абеляр главными достоинствами называет справедливость, воздержание и стойкость, которая, по его мнению, включает два компонента: благородство, то есть самоотверженность в трудных предприятиях, и постоянство, необходимое, чтобы не отступиться, не „перегореть“. Вспомним, что для античных мыслителей мужество подразумевало лишь две составляющие — умение нападать и обороняться. Для Абеляра же это умение действовать и стоять на своем. Итак, изменения налицо. Теперь быть мужественным означает предпринимать великие дела и упорно доводить их до конца. Наступает эпоха созидательной деятельности.

Восемь столетий спустя Владимир Янкелевич высказал похожую мысль. Мужество дает нам силы, чтобы положить начало, а верность — чтобы продолжать. Но поскольку постоянство есть акт непреходящего мужества, то верность следует характеризовать как настойчивую смелость.

7. Ложная смелость

Позволю себе сделать небольшой перерыв в рассуждениях о мужестве. Не то чтобы тема мне наскучила, просто настало время окинуть взглядом пройденный путь. Прежде всего, следует вспомнить, что суть познается в сравнении, а потому давайте сравним смелость истинную и смелость ложную. Увы, многие человеческие качества рядятся в одежды мужества. Платон и Аристотель упорно разоблачали этих притворщиков. У слов „смелость“ и „трусость“ множество синонимов с разными оттенками, что очень существенно, поскольку если язык изобретает в одной области столько лексических единиц, близких по значению, то, следовательно, вопрос нуждается в самом детальном подходе.

Не стоит забывать, что слово есть, с одной стороны, инструмент, необходимый для осмысления действительности, а с другой — хранитель бесценной мудрости. Разоблачение фальшивой отваги дает следующие результаты.

А. Одно дело проявлять мужество и совсем другое — не испытывать страха. По мысли Аристотеля, нельзя считать смелым того, кто не боится. Человек, остающийся невозмутимым перед лицом опасности, „или бесноватый, или тупой“. Если быть отважным означает не испытывать страха, добавляет философ, то отважен и камень. Относительно безумия великий мудрец был совершенно прав, поскольку психиатрам известно, что при некоторых психических заболеваниях людям страх неведом. По мнению Аристотеля, мужество есть способность различать то, чего нужно бояться, и то, чего бояться не следует. Впрочем, впоследствии он сам внесет изменения в этот чересчур рассудочный подход. Главная особенность смелости заключается в способности к преодолению. Суть ее в том, чтобы действовать вопреки. Отважен лишь тот, кто со страхом смотрит опасности в лицо, но не отступает. Как говорил Ницше, „лишь у того есть мужество, кто знает страх, но побеждает его, кто видит бездну, но с гордостью смотрит в нее; кто смотрит в бездну, но глазами орла, кто хватает бездну когтями орла — лишь в том есть мужество“.

Б. Одно дело смелость и совсем другое — свирепость. Разъяренный бык отвечает на атаку атакой, боль, кажется, не останавливает, а только подстегивает его, однако это еще не повод называть животное смелым. Бывают на свете агрессивные, грубые задиры, получающие удовольствие от драки. Не надо чересчур увлекаться, восхваляя свирепость воина, ведь мы все-таки не звери. Воинственность не следует путать с мужеством. Ли Ярли в книге „Менций[64] и Фома Аквинский: теории мужества и концепции отваги“ цитирует слова генерала Михаила Скобелева: «Я думаю, что моя храбрость — не что иное, как страсть к опасности и в то же время презрение к ней. Риск, которому подвергается моя жизнь, наполняет меня неистовым восторгом. Участие моего тела выражается в этом случае тем, что оно сообщает мне соответствующее возбуждение. Вся духовная жизнь кажется мне только ее отражением. Встреча с врагом лицом к лицу, дуэль, опасность, в которую я могу броситься очертя голову, — все это привлекает меня, возбуждает, опьяняет. Опасность сводит меня с ума, я влюблен в нее, я ее обожаю, я бегу за ней, как другие бегают за женщинами; я желал бы, чтобы она никогда не прекращалась». В далекую рыцарскую эпоху турниры были мощным источником эмоций. Повальное увлечение достигло такого размаха, что в 1179 году Латеранский собор решительно осудил поединки: „Мы запрещаем празднества или отвратительные ярмарки, на которых рыцари имеют обыкновение назначать друг другу встречу, дабы показать свою доблесть и посражаться, празднества, несущие смерть телу и погибель душе“. В начале XIII века проповедник и хронист Жак де Витри доказывал, что турниры провоцируют совершение как минимум пяти смертных грехов: пробуждают гордыню, поскольку их участники жаждут мирских почестей и пустой славы; разжигают зависть к чужим успехам, распаляют гнев, заставляя убивать и калечить; способствуют развитию алчности, ведь рыцари грабят соперников, отбирая доспехи и коня, и, наконец, поощряют похоть, так как их участники меряются удалью в надежде завоевать благорасположение бесстыжих женщин, чьи предметы одежды они выставляют напоказ как свои боевые знамена. Рыцарь из Штирии Ульрих фон Лихтенштейн выдвинул в ответ пять контраргументов в пользу поединков. Прежде всего, риск вызывает в душе рыцаря восторг. Столетия спустя тех же острых ощущений будут искать игроки в русскую рулетку. У так называемых emotions seekers, охотников за острыми ощущениями, о которых я уже говорил, нет никаких причин проявлять храбрость, они просто смакуют опасность. Все без исключения античные философы проводили различия между истинным мужеством и бессмысленной бравадой. Для Аристотеля мужество — это золотая середина между трусостью и безрассудством. Хотя обе крайности нехороши, трусость достойна большего порицания. Впрочем, об этом позже.

В. Одно дело мужество и совсем другое — гнев. Гнев пробуждается, когда кто-то или что-то встает у нас на пути; он способен привести к агрессивности. Однако и гнев и агрессивность по сути своей являются страстями и не достигают высот мужества. Ревнивый муж, который, движимый собственническими инстинктами, убивает жену, едва ли достоин называться храбрецом. Равно как и отчаянный социофоб, пытающийся всеми средствами избежать общения и хамством отпугивающий людей. Абсурдно утверждать, будто всякий грубиян смел. И потом, гнев, в отличие от мужества, непостоянен. Правда, Фома Аквинский говорит, что гнев помогает храбрецу; более того, те, кто никогда не гневается, грешат против справедливости.

Г. Смелость не есть стремление избежать большей опасности. Когда солдат идет в атаку из боязни, что его казнят как предателя, когда сражается, опасаясь бесчестия и позора, он не заслуживает звания смельчака — ведь им движет страх. То же самое можно сказать и о верующем, который проявляет героизм, потому что страшится геенны огненной, или о человеке, который демонстрирует смелость, потому что людская молва для него хуже любой угрозы.

Д. Нет смелости во хмелю. Плохой герой из пьяного или одурманенного наркотиками — ведь истинное мужество требует ясного рассудка.

8. В поисках определения

Опираясь на все сказанное выше, я рискну предложить следующее определение мужества:

Мужествен тот, кому трудности не мешают осуществить благородное и смелое предприятие, кого препятствия не заставляют отступить на полпути к цели. Он действует наперекор всему, ведомый чувством справедливости, без которого мужество не имеет смысла.

Но к чему такая щепетильность? — спросите вы. Зачем предъявлять столь высокие требования к мужеству? Разве недостаточно просто с восхищением взирать на отважного, на бесстрашного, на смелого, как это обычно принято? Разумеется, недостаточно. Согласно расхожему мнению, злодей не может быть по-настоящему смелым, и тут возникает серьезная проблема.

Ведь нет ни малейшего сомнения в том, что из двух бессердечных убийц один может оказаться смельчаком, а другой — трусом. Но вдумайтесь как следует, и вы поймете: отважен только человек добра. Мужество служит лишь благу. Что за странное утверждение? Может, прав был проницательный Вольтер, когда писал, что смелость не добродетель, а просто качество, роднящее неистовых безумцев и великих героев. Однако мы не раз убеждались в настойчивом стремлении мыслителей облагородить мужество, прочно связав его с добродетелью. Правда, эта возвышенная идея больше относится к области теории, нежели к области практики. Речь идет о двойном стандарте в оценке поведения: одной мерой привыкли мерить жестокий несовершенный мир, где большие рыбы пожирают малых, где бык свиреп, а кролик труслив, и совсем другой — мир идеальный, где создаются искусственные модели жизни вообще и личности в частности. Искусственные — значит, построенные вне связи с природой, вопреки ей. Именно таков мир морали и этики. А следовательно, и мужества два: одно естественное, другое — этическое. К великому сожалению, они далеко не всегда соизмеримы.

Теперь мы вплотную подошли к смысловому ядру этой книги. Возможно даже, к смысловому ядру всех моих книг. Нам предстоит скачок из области психологии в область этики. Рассуждая о страхе, психология занимается вопросами душевного здоровья, а этика — вопросами духовного величия. Вольтер описывал, другие упомянутые нами мыслители — Сократ, Платон, Аристотель, стоики, схоласты — разрабатывали. Вольтер действовал как натуралист, остальные — как архитекторы. Они закладывали начало, создавали archē[65], фундамент великого здания. Рисовали человека не таким, какой он есть, а таким, каким должен быть в идеале. И если мужество свидетельствует о совершенстве человеческой натуры, значит, мужествен только совершенный.

Но зачем все так усложнять, к чему эта старомодная изысканность? — спросите вы. Не спешите. Дело в том, что сейчас нам предстоит сменить предмет рассуждений. Речь пойдет уже не о мужестве, а о свободе. Найти точки соприкосновения не так уж и сложно. Всегда ли свобода благо или смотря по тому, для чего ее используют? Ведь и дурной человек волен причинять вред другим и себе. Любопытно, что подобное преклонение перед свободой существует только на Западе. У других культур имеются свои приоритеты: мир, справедливость, покой, здоровье, отсутствие страха. На самом деле мы тоже считаем, что свободу следует ограничивать, если она идет вразрез с другими ценностями (мои права кончаются там, где начинаются права окружающих), но все же почитаем ее за высшее достояние. Теологи осознали важность проблемы, когда задались вопросом: а свободен ли Бог? Имеет ли возможность выбора существо абсолютно благое и абсолютно мудрое? Разве Создатель, следуя своей благости и мудрости, не вынужден всегда выбирать наилучшее? А если так, то свобода рискует превратиться в тяготение ко злу или в плод невежества. Думаю, Платон разделил бы эту мысль.

Чтобы понять, хороша ли свобода творить зло, прекрасно ли мужество злодея, придется оперировать двойным критерием свободы, двойным критерием мужества и, если уж на то пошло, двойным критерием разума. В книге „Крах разума“ я писал, что мышление следует характеризовать с двух позиций: с точки зрения внутренней организации и с точки зрения функциональности. Оценка внутренней организации производится с помощью тестов интеллекта. О функциональности же судят по плодам. Неумение умного человека использовать мыслительные способности во благо себе и другим неизбежно ведет к краху разума. Такое может произойти с блестящим математиком, допустившим по невнимательности, из лени или из тщеславия системную ошибку в расчетах, или с талантливым архитектором, который ничего толком не построил, потому что увлекся выпивкой. Поэтому я со всей ответственностью заявляю, заявляю как ученый, что главным критерием разума является добро, хотя прикладные специалисты надо мною, наверное, посмеются. Однако же сейчас не время разводить полемику, запомним только, что не следует путать внутреннюю организацию мышления и его функциональность, поскольку критерии оценки здесь могут быть совершенно разными и даже противоположными.

Сказанное выше относится также к теме свободы и мужества. Сами по себе это некие формы, обретающие совершенство только наполнившись ценным содержанием. Вот почему безрассудство, которое Аристотель, как мы уже говорили, считал порочной крайностью отваги, все же предпочтительней трусости: безрассудный человек причастен хотя бы к формальной смелости. Терроризм может служить здесь отличным примером. Душегубы из организации ЭТА, виновники терактов 11 сентября или 11 марта — разве есть у них мужество? Да, сообщники величают их отважными борцами. Даже мы, называя террористов убийцами, не можем тем не менее не признавать, что они рисковали и жертвовали жизнью ради своих убеждений. И если они действовали свободно, а не ослепленные ненавистью или одурманенные обещаниями гарантированного рая, что ж, значит, у них есть формальное мужество — формальное, но не этическое. И достойны эти „герои“ восхищения (формального) и презрения (этического).

9. Возмутительный пример

Позволю себе привести здесь один прискорбный пример, дабы читатель мог извлечь из него урок. Меня давно занимает процесс подготовки бойцов так называемых элитных подразделений; вооруженные силы многих стран, и в особенности Соединенных Штатов, не жалеют ни денег, ни сил на исследование механизмов обучения. Бывший старший сержант морской пехоты Джимми Мэсси в книге „Ковбои преисподней“ делится опытом, полученным в рядах американских морских пехотинцев. Все, что он рассказывает, с успехом можно отнести и к другим воинским частям, где от солдат требуется особая агрессивность и готовность без колебаний пожертвовать жизнью, выполняя приказ. По свидетельству автора, во время боевой подготовки новобранцы подвергаются пыткам, сходным с теми, что применялись в багдадской тюрьме Абу-Грейб: „Сначала тебя полностью изматывают физически, а потом начинают унижать: оскорбляют, плюют, толкают, мочатся на тебя, пока полностью не подавят личность, чтобы потом перепрограммировать ее“. Думать самостоятельно и принимать решения запрещается, надлежит автоматически и неукоснительно подчиняться приказам, забыть, что у тебя есть способность чувствовать и критически мыслить.

Но подготовка не сводится к одному только зомбированию человека, полностью меняется и его менталитет: представления о собственном достоинстве, о солидарности, о власти, о долге. Многие новобранцы, происходящие из угнетенных, маргинальных слоев населения, где ни своя, ни чужая жизнь ни в грош не ставятся, обретают в этой железной дисциплине, в бездумном подражании образу морпеха, смысл существования и общественное признание. К тем же методам успешно прибегают и в различных религиозных сектах. В обоих случаях новичкам предлагают жесткую систему ценностей, которая впредь будет определять все их чувства или отсутствие таковых. Мэсси рассказывает, что пехотинцам внушают, будто гражданское население — „стадо тупых овец, а мы бойцы и готовы в любой момент умереть, а потому нечего церемониться, снести кому-нибудь башку с расстояния в пятьсот метров — круто, я сам так много раз делал. С первым убитым тебя поздравляют, это почти обряд посвящения. И вскоре убийство начинает доставлять тебе что-то вроде сексуального наслаждения, ты испытываешь блаженство, ты всемогущ“. Думаю, что ощущения солдат из славных испанских терций, сражавшихся во Фландрии, были примерно такими же.

Подобная штамповка людей-роботов наверняка покажется возмутительной любому здравомыслящему человеку, но мне не хотелось бы малодушно ограничиться одним лишь осуждением, не посмотрев правде в лицо. Начнись война, нужны кому-нибудь вялые, склонные к рефлексии войска, где солдаты станут устраивать собрания, отстаивая свое мнение? Ни в коем случае, потому что это будет шутейная армия вроде той, что описывал юморист Мигель Хила в своих рассказах, где солдат просит противника одолжить пушку и не атаковать слишком рано, чтобы все успели выспаться. Видимо, разумного решения тут не найти. Или армия бесполезная, или жестокая.

Решения нет и быть не может, ведь война стоит за рамками области этической, она — проявление нашей несовершенной натуры, и пытаться сделать ее гуманнее значит совершить безусловный подлог в этическом смысле. Лицемерные запреты на химическое оружие или конвенции по обращению с военнопленными нужны тем, кто хочет „войны с человеческим лицом“, поддерживая ложное убеждение, будто война в принципе способна иметь „человеческое лицо“. А может, еще добавлять в начинку бомб антибиотик, чтобы раны жертв не воспалялись? Подобные потуги успокаивают общественность и потому приветствуются, однако на деле являются грандиозным надувательством. Войны как были, так и будут, поскольку всегда найдутся желающие их развязать; так или иначе, придется сражаться, чтобы защищать важные ценности, чтобы просто выжить, и тогда понадобится сильная армия. Значит, господство этики еще не утвердилось — слишком уж часто заявляет о себе жестокое царство человеческого естества, где в цене варварская отвага, с трудом поддающаяся моральным критериям. Наш мир ненадежен именно потому, что разобщен: отчасти он подчиняется законам джунглей, отчасти — законам этики. Гармония возможна лишь тогда, когда эти последние станут общими для всех и каждого.

Военная подготовка элитных частей подтверждает латинское изречение: Corruptio optimi pessima. Падение доброго — самое худшее падение. Наихудшее падение — падение чистейшего. Порочную практику обучения искусству убивать выдают за воспитание стойкости, воли к преодолению, высокой жертвенности, солидарности и несокрушимого чувства долга. Таким дьявольским способом нас пытаются убедить, будто этическому мужеству вполне возможно научиться тем же путем, каким учатся мужеству варварскому.

10. Продолжение темы

Связь мужества и свободы неслучайна. Мужество есть свобода в действии. Где свобода, там и смелость. Но, рассуждая как о первой, так и о второй, всегда следует уточнять, говорим ли мы о формальной свободе, формальной смелости или же рассматриваем их в свете внутреннего содержания. Естественное и этическое выражение этих ценностей — не одно и то же. Взаимосвязь между свободой и мужеством становится еще более очевидной, если учесть, что абстрактные рассуждения о „человеческой свободе“ ничего не значат. Свободен человек или нет? Подобная постановка вопроса не имеет смысла. Да, мы в состоянии сбросить с себя практически любой гнет, любое бремя, в том числе и бремя страха. Свобода — это способность избавиться от чего-либо, она может проявляться в большей или меньшей степени. Алкоголика или наркомана, например, трудно назвать свободными людьми. Люди в силах разорвать и путы невежества, вот почему, по мысли Сократа, поиск знания также есть проявление отваги. Нас притесняют тираны, нас гнетут зависть, ненависть, похоть, лень, ярость и другие страсти, туманящие разум и мешающие принимать решения. Свобода суть стремление к освобождению, зародившееся в сердце существ, которые по своей природе зависимы. Человеческие детеныши, вскормленные волками и обитающие в джунглях, несвободны. Они живут, подчиняясь животным импульсам, лишены речи, способности мыслить и других атрибутов разумных созданий. Ведь, говоря о свободе, мы говорим о пути, озаренном светом разума, о пути долгом и требующем немалого упорства; мы, современные люди, воспринимаем это благо как нечто само собой разумеющееся, забывая о совместном неустанном труде всего человечества. Как ни странно, личная свобода своим существованием обязана обществу. Именно внешние факторы развили в нас умение действовать вопреки естественным порывам, нашей врожденной системе управления. Свобода является независимостью от всего, что порабощает человека, мешая осуществлять высокое и трудное предназначение. Смелость — стремление сбросить иго — помогает нам, а потому изначально считается основополагающей добродетелью.

В книге Янкелевича я прочел строки, поразительным образом созвучные тому, что я неоднократно писал в своих трудах: „Действуя вопреки пагубным инстинктам и рефлексам, которые, ведя нас к спасению, приводят к гибели, мужество дает нам сверхъестественную силу, силу паче естества, исправляет нашу природную телеологию, не позволяя человеку, этому ленивому животному, пятиться назад“. На самом деле, мне кажется, что задачей этики является преобразование человечества как вида: цель во всех смыслах недостижимая (или теперь уже следует сказать „благородная“?). Человек — существо по своей природе сообразительное, но по собственной воле желает быть еще и существом достойным. В этом стремлении заключено мужество, не знающее границ, ибо не знает границ и свобода. А если так, то нелепо и несправедливо приписывать смелость исключительно мужчинам, как это принято с давних времен. Греки обозначали отвагу существительным andreia, что в буквальном переводе означает „мужественность“. Женщине полагалось быть боязливой, робкой, покорной, стыдливой. В ней культивировали потребность в защите. По отношению к мужчине выражение „смелое поведение“ воспринималось как похвала, а по отношению к женщине — как оскорбление. Смелость нужна, во-первых, чтобы нападать, и, во-вторых, чтобы отстаивать, но в виде особого исключения женщине дозволялось лишь второе. Что правда, то правда: в истории всех народов от слабого пола требовалась немалая стойкость. Но, учитывая, что мужество есть свобода в действии, отказать в ней женщине значит участвовать в извечном заговоре против свободы.

11. Смелость, точка отсчета

Теперь мы наконец можем понять, почему некоторые авторы представляли отвагу основой нравственной жизни: именно она помогает достичь высокой цели — облагородить человеческую природу. Думаю, что Спиноза, в целом не отличавшийся большой смелостью, понимал это лучше других. Он трактовал мужество как стремление человека оставаться верным своей сути, жить согласно велению разума. „Под мужеством я разумею то желание, в силу которого кто-либо стремится сохранить свое существование по одному только предписанию разума“[66]. Из глубин платоновской пещеры доносится до нас голос философа: „Мужество — это мост, связующий разум и желание“. Но именно подобная связь и ставит перед нами проблему мужества во всей ее сложности, поскольку в конечном итоге вопрос упирается в тему свободы. Мужество есть свобода в действии. Однако можно ли действовать отважно исключительно усилием воли? Да, я могу принять решение поступать храбро, даже когда сердце мое преисполнено тревоги и страха.

Здесь мне хочется упомянуть имена четырех авторов, которые проводили более или менее глубокий анализ данного вопроса. Первый из них, французский философ и психолог Рене Ле Сенн, утверждает, что мужество есть условие, делающее нравственность возможной. Это фундаментальная добродетель, ведь в ней соединяются энергия и воля. Именно таково значение слова virtus: нравственная стойкость человека перед лицом опасности и невзгод. Тем не менее автора интересует не столько опасность сама по себе, сколько ее способность вносить разлад в сознание, создавать внутреннее противоречие между двумя желаниями, двумя стремлениями: бежать и сопротивляться. Преодолеть это противоречие помогает мужество, в чем и заключается его великая тайна, великая связующая сила.

Пауль Тиллих предлагает нам теологическую трактовку мужества. Смелый человек неизбежно испытывает тревогу — или, как говорил Хайдеггер, ощущает присутствие Ничто, — но перед ее лицом сохраняет целостность своего „я“. Он стоит с гордо поднятой головой, бросая вызов уязвимости, несовершенству, самой смерти. По мысли Тиллиха, истинная отвага побеждает Ничто, преодолевая границы человеческих возможностей. Сам феномен мужества может объясняться исключительно связью с некой силой, превосходящей людскую ограниченность. Тайна мужества представляется философу столь непостижимой, что он даже связывает ее с божественным вмешательством, великим обоснованием нашего бытия. Более того, в проявлении мужества Тиллих видит особое подтверждение существования Бога, выстраивая на этой базе своего рода онтологическое доказательство: „Убедительных доказательств существования Бога нет, зато есть акты мужества, в которых мы утверждаем силу бытия, независимо от того, знаем мы о ней или нет“.

К сведению философов: нечто подобное делает и испанец Хавьер Субири, размышляя о свободе, неотделимой от мужества. Свободу, эту прореху в теории детерминизма, Субири объясняет исходя из причастности человека к божественной воле. По всей видимости, он испытывал сильное влияние Тиллиха, и оба мыслителя находились под воздействием поразительных идей Спинозы, для которого всякое творческое начало являлось свидетельством присутствия Бога в нас. Приблизительно те же идеи звучат и в моей книге „Почему я стал христианином“, однако следует заранее предупредить, что это не философский, а автобиографический труд и говорится в нем не об универсальных, а о личных открытиях.

Не могу сказать, были ли суждения Тиллиха истинны, поскольку невозможно применить критерии истинности к теологии, основанной на вере, но его онтологическое видение мужества, его оценка стремления человека к преодолению своей животной натуры заслуживают самого пристального внимания. Хайдеггер считал состояние страха выражением бытия-в-мире, доказательством заброшенности человека в бытие. Тиллих же утверждал, что именно в мужестве, прорывающемся сквозь пелену неизбежной тревоги, и проявляется наша истинная природа, природа бытия вообще. Думаю, здесь он был прав.

Третий автор — Владимир Янкелевич, чьи труды мы уже цитировали. Мужество потому считается великой тайной, что, находясь в зависимости от разума, оно тем не менее разум превосходит. Рассудок делает выводы, но не решает. Говорит нам, что следовало бы сделать, но не дает приказа к действию. Разум управляет миром идей, а не миром действий. Чрезмерная рефлексия может парализовать человека. „Познание есть состояние просветленной пассивности, которое раскрывает перед нами проблему во всей ее сложности, но не предлагает способов решения“. Именно мужество помогает человеку сделать рывок от мысли к действию, а потому оно по сути творческое и новаторское начало. „Мужество делает выбор в полной темноте, но темнота эта и есть то место, где происходит озарение“. Сделанный выбор означает переход на другой уровень. Рассудительность, благоразумная осмотрительность — неконструктивные качества, ибо располагают к бездействию, к пассивности. Осмотрительность — точное слово, оно показывает, что человек глядит вокруг, но не вперед. Акт мужества похож на решение пловца ласточкой броситься в воду с трамплина. Он совершает plongeon[67], не будучи до конца уверенным в успехе. „Наше мужество, — пишет Янкелевич, — есть мужество неуверенности, вызов зыбкости материи и надежда на то, что угроза не осуществится. Но надежда эта так часто не оправдывается, что смелость становится плодотворным и созидательным началом, противоположным бесплодному покою смирения, готовности к отчаянию. Мужество пролагает себе путь сквозь беспокойство“.

Янкелевич точно описывает проблему, но не предлагает никакого решения. Решение мы найдем у философа-идеалиста Мориса Блонделя, четвертого автора, к чьим рассуждениям я обращаюсь. С ним у меня давно установилась необъяснимая связь. Возможно, ни один философский труд не представлялся мне столь трудным для постижения, как „Действие“: все не удавалось понять, какие же глобальные вопросы ставит перед собой философ. Закончив работу над своей книгой, я предпринял еще одну попытку и, похоже, сумел ухватить суть — это мужество. А значит, название „Действие“ следовало бы заменить на „Мужество“.

Итак, Блонделя занимают те же проблемы, что и меня. Анализируя наше поведение, пытаясь проследить логику поступков, мы натыкаемся на зияющую брешь, необъяснимую пропасть между физиологическими механизмами и психическими предпосылками с одной стороны и волевым действием с другой. Не знаю, остаться мне за письменным столом или спуститься к морю; желания борются друг с другом, но вот решение принято: иду плавать. Только что я сидел в нерешительности — и вдруг сделал выбор, причем не знаю, в какой конкретно момент это произошло. Разноголосица, звучащая в нашем сознании, — стремления, чувства, неоправданные надежды — усмиряется действием. И сомнениям конец. Но кто же наводит порядок? Как? Блондель пытается доказать, что „свобода не противоречит детерминизму, наоборот, она питается им, вырастает из него“. Динамическая сила, исходящая из организма, неиссякаемый источник желаний, подталкивает человека к недостижимой цели. Спонтанный процесс постепенно выкристаллизовывается „в мотивы и стимулы, с каждым разом все более соответствующие истинным устремлениям индивида“. Прослеживая генеалогию решения, Блондель приближается к теме, сходной с нашей. Почему не ослабевает усилие? Как, когда и по какой причине субъект говорит себе: все, я больше не могу? И наоборот: откуда черпает силы бегун-марафонец? Как может он не сходить с дистанции, когда каждый мускул кричит, что пора валиться на землю? Именно сам акт преодоления себя, а вовсе не теоретический анализ, открывает человеку предел его природных возможностей и „необходимость расширить границы своей воли“. Как сказал бы Спиноза, раздвинуть границы могущества. Однако это высшее напряжение сил достигается, только если перенаправить энергию, отданную остальным желаниям, на одно, самое главное. Человек расхлябанный, хватающийся то за одно, то за другое, в результате не добивается ничего. „Потакать всем капризам ребенка, — пишет Блондель, — стараться не огорчать его, не раздражать — значит систематически наносить ему вред, поскольку в конце концов малыш сам запутается в своих желаниях“.

Развивая теорию целесообразности, следуя от бессознательного к сознательному, от детерминизма к свободе, Блондель открывает нам основополагающую роль долга. Обязательства не ограничивают свободу, а, наоборот, расширяют, укрепляют ее. Надеюсь, читатель помнит — ведь надежда умирает последней, — что Платон называл мужество мостом, связующим желание и разум. Блондель утверждает то же самое, хоть и другими словами: „В осознании долга происходит синтез реального и идеального“. Читатель, попробуй заменить словосочетание „осознание долга“ на „мужество“, „реальное“ на „желание“, а „идеальное“ на „разум“, и ты сам увидишь, что труды, между которым пролегли столетия, созвучны между собой. А можно попробовать создать и такой mix: мужество есть синтез реального и идеального.

12. А теперь, опираясь на плечи великих, буду говорить я

Настало время подвести итог всему, что мы узнали о храбрости, и детально показать, как действуют ее механизмы. Сущность отваги совпадает с сущностью свободного поведения. Базовые эмоции у нас те же, что у других млекопитающих, однако разум вносит существенные дополнения в эмоциональную жизнь человека, позволяя ему руководствоваться в своих поступках некими житейскими и интеллектуальными ценностями.

Под житейскими я понимаю те ценности, которые формируются в результате непосредственного эмоционального опыта человека и влияют на достижение поставленных целей. Приятные действия являются желательными и приносят удовольствие; приятные люди пробуждают в нас любовь; возникшие на пути препятствия порождают чувство бессилия и гнева; опасность внушает страх. Это естественные, живые, очевидные движения души — они не требуют обоснований или специального осмысления и автоматически запускают механизмы действия. Страдающему от жажды не надо объяснять, как дорог, как прекрасен, как необходим глоток воды. А вот почечному больному, которого через силу заставляют больше пить, приходится сознательно принуждать себя, не испытывая очевидной потребности в жидкости: приходится делать усилие.

Страх подчиняет нас своей воле, навязывает свою логику. Мужество, напротив, побуждает подвергать чувство страха рассудочному анализу. И если нечто значимое для нас находится под угрозой, мы принимаем решение действовать наперекор боязни. Следовательно, смелость есть явление этического порядка, а не просто психологический феномен. Мужество лежит в личностной плоскости. Обладатель робкого характера может стать смелой личностью. Вот она, тайна свободы.

Жизнь смельчака непроста, ибо отвага требует определенного раздвоения сознания, в котором постоянно присутствуют два побуждения: „хочется“ и „хочу“. Мне хочется бежать, но я хочу остаться. Мне хочется бросить главу, но я хочу довести рассуждения до логического завершения. В нас звучат две мелодии разной тональности, два голоса, два зова. Эмоциональные ценности заявляют о себе из глубин сердца. В интересующем нас случае это ожидание опасности, угрозы, позора, страх боли и неминуемого несчастья. А вот ценности интеллектуальные взывают к человеку из глубин мозга, то есть словно бы извне. Иногда — о счастье! — обе мелодии сливаются воедино, однако меня лично больше занимают те ситуации, когда этого не происходит. Кажется, Фрэнсис Скотт Фицджеральд сказал, что умен тот человек, который способен держать две противоположные мысли в голове и не потерять ее. Так вот, мужествен тот, чье сердце может вмещать два противоположных чувства и при этом не только не разорваться, но и подсказать правильный выбор.

Мужество есть абсолютное проявление свободы. Разум приводит нам здравые доводы, предлагает удачные варианты, разрабатывает хитроумные проекты, но порой, к сожалению, начинает буксовать. „Что толку забегать мыслью вперед, если сердцем ты там же, где был“, — писал Грасиан. Поэтому мне так нравится выражение „смелая мысль“, ведь в нем угадывается двойное значение прилагательного „смелый“ — „отважный“ и „решительный“.

Все это, конечно, прекрасно, но не помогает понять, каким же образом смельчак собирается с духом, чтобы противостоять опасности. Я согласен с Блонделем в том, что свободу следует объяснять не вмешательством какого-то сверхъестественного начала, а скорее специфическим применением детерминистских механизмов, которыми занимается наука. Для ясности обратимся к феномену, многократно описанному в моих книгах. Художественное творчество не есть результат влияния неких чудесных внешних сил, это особое проявление обычных человеческих задатков, ведущее к созданию поистине чудесных творений. То же самое происходит и со свободой. Она возникает не по волшебному мановению чьей-то руки, а является плодом действия детерминистских механизмов во имя чуда освобождения.

Критически настроенный читатель вправе подумать: допустим, некий план зародился у меня в голове и показался привлекательным, однако это вовсе не значит, что я рискну поступить именно так. И он будет прав, не станем с ним спорить. Если бы меня попросили привести пример свободного, отважного, волевого поведения, я бы вспомнил не подвиги героев, а то, что святой Амвросий называл мужеством „в скромных трудах частного подвижничества“. Например, решение сесть на диету и похудеть или твердое намерение бросить курить. Берясь за осуществление таких замыслов, человек делает смелый шаг, совершает доблестный поступок, но до чего же несчастным чувствует он себя в начале пути! Как сказали бы классики, тут вступает в действие наш характер — упорство, постоянство, верность самому себе. Выходит, что мы хотим освободиться от себя, но на себя же и опираемся! Значит, какой-то рычаг мы просмотрели, упустили нечто, совершенно не связанное ни с мотивацией, ни с иглотерапией. Придется потерпеть до следующей главы, чтобы понять, в чем тут дело. Не спеши отложить книгу, читатель.

13. Другие способы обрести свободу

Предлагаю вам немного отдохнуть и совершить путешествие в экзотические страны. А точнее — на таинственный Дальний Восток. Освобождение есть первостепенная задача мужества, и ведут к нему разные пути. Можно не прятаться от трудностей, бросать им вызов, действовать решительно. Но можно также свести их к нулю, не позволяя ни обстоятельствам, ни страху завладеть вашим существом, стремясь к безмятежности. Следовательно, есть два вида отваги: та, что сопротивляется, и та, что ищет покоя. И соответственно, два вида морали. Древнегреческий мудрец хотел освободиться от тирании вещей, чтобы ни обладание ими, ни их отсутствие не смущали его дух. Он проповедовал невозмутимость и бесстрастность, ataraxia и apatheia. Если желания связывают, порабощают, то лучше ничего не желать. Если надежда есть мать разочарования, лучше жить, ни на что не надеясь. Сенека толковал термин стоиков ataraxia как securitas („твердость“), еще больше подчеркивая отсутствие волнения, умиротворенность и душевный покой; Цицерон трактовал euthymia („благое состояние души“) и как animus terroris liber („душа, свободная от страха“), и как securitas („невозмутимость духа“). Сенека дает нам совет, позволяющий сбросить иго страха: „Презирай смерть, и для тебя станет презренным все, что ведет к смерти, будь то войны или кораблекрушения, укусы диких зверей или груз внезапно обрушившихся развалин“ („Исследования о природе“, II)[68]. И действительно, страх смерти мешает людям жить. „Кто боится смерти, по-настоящему и не живет“. Но как же не бояться ее, если нас всюду подстерегают опасности? И мудрец черпал спокойствие именно в отсутствии стабильности: „Если хотите ничего не бояться, помните, что бояться можно решительно всего“.

То же самое стремление ко внутренней автономии и свободе мы находим во многих восточных учениях. Шри Кришна говорит: „Тот, кто живет без тревоги, свободный от желаний и собственного „я“, достигает мира“. Путь, предложенный Патанджали, создателем Йоги, ведет к освобождению человека от его природы, к обретению абсолютной свободы. Непосвященный „одержим“ собственной жизнью, йог же находится вне ее течения. Беспорядочной умственной деятельности, хаотичному мельтешению мыслей он противопоставляет сосредоточенность на одной точке, первый шаг к окончательному отречению от мира вещей.

У стоиков поиск покоя выглядит несколько наигранным. Неискренними кажутся мне слова Сенеки, когда он говорит Луцилию, что, если мудрецу описать „плен, побои, цепи, нищету, тело, терзаемое болезнью или насилием, он отнесет это к числу беспричинных страхов. Бояться таких вещей должны боязливые“[69]. Восточное спокойствие совсем другое, оно является частью целостного видения мира. Это вовсе не та скороспелая успокоенность, которая достигается благодаря заимствованным техникам, вполне эффективным в рамках методик пси-. Говорят, что во Франции растет число приверженцев буддизма, но все они, так сказать, буддисты „выходного дня“, сводящие учение к навыкам релаксации. По-настоящему отречься от своего „я“ — дело иное. Индусы видят в этом не уничтожение личности, а способ истинного приобщения к вечному, очищение сознания. Ошибочно воспринимать подобную позицию как бесстрастный нигилизм, как равнодушие к людской боли, потакающее несправедливости. Это созидательный покой того, кто сумел прикоснуться к истокам.

В принципе, и стоики утверждали нечто подобное, поскольку верили, что мудрость заключается в способности приобщиться к универсальному разуму с помощью разума человеческого и спокойно принимать законы природы, не пытаясь их изменить. Но только Спиноза, сам того не зная, смог ближе всех подойти к восточному мышлению. Возможно, именно поэтому мне он представляется философом будущего. Спиноза утверждает, что познающий единичные вещи и свои аффекты ясно и отчетливо любит Бога. Через познавательную любовь к Творцу человек понимает, что и сам является частичкой Бога и что душа наша по своей сущности вытекает из божественной природы. Таким образом, осторожный полировщик хрупких линз находил смысл даже в самых бездонных глубинах страха.

14. Переходим к следующей главе

Не уподобился ли я мулу, который все ходит и ходит по кругу, не продвигаясь вперед ни на шаг? Отделил этику от психологии, свободу — от чувств, решение — от его физиологических предпосылок, но в конце концов, объясняя механизмы принятия решений, вернулся к характеру, понятию психологическому. В следующей главе, на последнем отрезке нашего долгого пути, мне хотелось бы показать, в какой точке соприкасаются этика и психология.

Глава IX. Хвала отваге и тоска по ней 

1. Чем трудна храбрость

Я уже говорил, что храбрость позволяет нам поставить и осуществить великую задачу: облагородить человеческую природу. Но если так, то положение наше весьма шатко, ибо человек, давно утратив животную безмятежность, так и не обрел безмятежности в своей обновленной сути. Точно эквилибристы, мы стараемся удержать равновесие на тонком канате. Ницше обожал этот образ. Да, стезя мужества нелегка. Сумеем ли мы вести себя мужественно, находясь в тисках страха? Способны ли преодолеть самих себя? Как научиться храбрости? Одно дело досконально исследовать мужество и совсем другое — проявлять его. Ведь знать все о птицах еще не означает научиться летать. Эти проблемы занимают меня уже давно. Помню, в подростковые годы — как раз когда начинаешь задаваться подобными вопросами — на меня произвели огромное впечатление три романа. В первой книге, „Ночном полете“ Антуана де Сент-Экзюпери, говорилось о постижении науки мужества. По крайней мере, так мне тогда казалось. Действие происходит на заре авиации. Главный герой, Ривьер, руководит почтовыми авиаперевозками на территории Латинской Америки и старается привить смелость своим подчиненным, подчеркивая важность их миссии. Второй роман, „Сила и слава“ Грэма Грина, повествует о жизни и смерти пьющего, грешного, трусливого священника, который в период религиозных преследований в Мексике все-таки отказывается от намерения бежать и выполняет свой долг, причастив умирающего. Тема смелости и трусости чрезвычайно интересовала Грина и звучала во многих его произведениях. Скуби, героя романа „Конец одной любовной связи“ и одного из самых ярких персонажей прозы XX века, сострадание и боязнь причинить боль заставили проявить образцовое малодушие. Третьим произведением, которое потрясло меня в отрочестве, стала повесть Камю „Падение“, вещь странная, непосредственно связанная с драматическим периодом почти полной безнадежности в жизни автора, далекая от искрящегося оптимизма „Свадебного пира“. Камю часто задумывался о трусости и отваге. В романе „Чума“ воплощением героизма является доктор Риэ, не покидающий больных несмотря ни на что, а вот в „Падении“ главного героя, Жана-Батиста Кламанса, терзают воспоминания о якобы проявленном им малодушии.

Но все-таки представьте себе человека в цвете лет, наделенного прекрасным здоровьем, разнообразными дарованиями, искусного в физических упражнениях и в умственной гимнастике, ни бедного, ни богатого, отнюдь не страдающего бессонницей и вполне довольного собою, но проявляющего это чувство только в приятной для всех общительности. Согласитесь, что у такого счастливца жизнь должна была складываться удачно[70].

Современники воспринимали это описание как иронический автопортрет Камю. Жан-Батист — человек прямодушный, работает адвокатом, ведет только достойные дела, безупречен в профессиональной и семейной жизни. Однако все меняется в одночасье, когда однажды вечером, возвращаясь с работы, он видит женщину, которая собирается утопиться в Сене. И герой ничего не делает, чтобы спасти самоубийцу.

Я хотел побежать и не мог пошевелиться. Я весь дрожал от холода и волнения. Я говорил себе: „Надо скорее, скорее“, — и чувствовал, как непреодолимая слабость сковала меня. Не помню уж, что я думал тогда: „Слишком поздно, слишком далеко“, — или что-то вроде этого. Я стоял неподвижно, прислушивался. Потом медленно двинулся дальше. И никому ни о чем не сообщил.

С этого момента Жан-Батист становится неумолимым судьей самому себе. Камю говорил, что „Падение“ толкуют неверно. „Я пытался свести воедино свой публичный и свой истинный образ“.

Помню, закрыв книгу, я все думал и думал о том, что сам сделал бы на месте главного героя. Скорее всего, тоже не предпринял бы попытки спасти несчастную. С какой стати мешать человеку сводить счеты с жизнью? Я также не стал бы бросаться в воду, окажись женщина не самоубийцей, а просто безрассудной ныряльщицей из тех, что игнорируют предупреждения об опасности. А вот если бы с моста упал ребенок, тем более мой собственный, я бы прыгнул не раздумывая. Однако же все эти досужие мысли не дали ответа на вопрос: да, прекрасно, но ты действительно знаешь, как повел бы себя в подобной ситуации? К счастью, я не попался на удочку и не стал проверять на деле, как далеко зашла бы моя решительность. Возможно, Камю преподал мне урок благоразумия.

Писатель считает, что случай с Жаном-Батистом отражает общую ситуацию. Человек — существо уязвимое, но не желает со своей уязвимостью мириться. Современный испанский философ Аурелио Артета объясняет этический импульс двумя чувствами: жалостью, то есть сознанием нашей уязвимости, и восторгом, который всегда ощущается от преодоления этой уязвимости. Мы — трусливые создания, мечтающие о смелости. Сущность этического воспитания в том и состоит, чтобы обучать праведной отваге.

2. Непростой шаг от личности к характеру

Итак, мы делаем выбор в пользу мужества; иначе говоря, в пользу свободы, в пользу справедливости. Однако, чтобы сохранить верность такому выбору, нужен особый характер. Я уже говорил, что в некотором смысле это означает возврат к психологии, но к психологии a rebours, наоборот, в направлении, противоположном ее обычной логике: от физиологии к темпераменту и от темперамента к характеру через жизненный опыт, который ребенок и подросток не в состоянии контролировать. В отрочестве характер, как правило, уже почти сформирован. Теперь на его базе возникает личность, и одна из ее особенностей — способность критически воспринимать совокупность черт, давших ей начало. „В двенадцать лет, — писал Сартр, — человек уже знает, будет он бунтовать или нет“. Именно тогда и может сложиться некая индивидуальная направленность, плод работы разума, следствие тех или иных интеллектуальных ценностей. Всю жизнь я трясусь от страха, но мечтаю о смелости. Бывают люди, с рождения свободные от боязни, а бывают и такие, кто вовсе не задается подобными вопросами. Эти случаи меня не интересуют. Мне всегда хотелось выяснить, можно ли поверх характера психологического надстроить характер этический, чтобы с уровня „я такой, какой есть“ перейти на уровень „я такой, каким хочу или должен быть“.

Аристотель самым коварным образом отрицает эту прекрасную возможность. Мы способны выбирать средства, приобретать навыки, но не вольны в выборе целей. Говоря современным языком, наши замыслы формируются под диктовку желаний — неотъемлемой части характера. Тем не менее, утверждает философ, человек не заперт в ловушке. Действия оказывают непосредственное влияние на характер, а значит, могут его изменить. Голос, доносящийся из глубины веков, созвучен тому, что говорят самые здравомыслящие из нынешних психологов: именно действие есть залог перемен — в чувствах, в поведении, в окружающей обстановке и далее, все выше и выше.

Аристотелю это открытие казалось столь важным, что воспитание в целом он сводил к формированию правильного характера и даже в названии своего трактата о морали использовал слово „этика“, от ethos — „обычай“, „характер“. Любопытный факт: Даниэль Голман, психолог, получивший известность благодаря теории „эмоционального интеллекта“, приходит к следующему выводу: „Рассуждая о воспитании эмоций, мы имеем в виду построение характера“. Что ж, все возвращается на круги своя, сплошное déjà-vu.

3. Возвращаясь к понятию характера

Мне представляется настолько любопытным тот интерес, который питают психологи США к характеру, что я частично опишу вам историю вопроса. В 1996 году Мартин Селигман подавляющим большинством голосов был избран президентом влиятельной Ассоциации американских психологов. Селигман прославился в основном благодаря исследованиям так называемой „выученной беспомощности“ и депрессии. Находясь на президентском посту, он попытался изменить общую направленность американской психологии, чересчур сфокусированной, по его мнению, на клинических аспектах и психических отклонениях, что превращало ее в „науку о дефектах“, как будто решительно все мы без исключения страдаем теми или иными нарушениями и не в состоянии обойтись без помощи специалистов. Однако пришло время уделить больше внимания позитивным аспектам личности, придать психологии более оптимистический настрой, заняться изучением человеческих способностей, энергии и счастливых дарований, чтобы помочь людям в их развитии. Счастье, являвшееся раньше исключительно феноменом этического порядка, стало теперь предметом изучения для психологов. И Аристотель, и сторонники „позитивной психологии“ говорили о счастье, но имели ли они в виду одно и то же? Многие полагают, что да, однако я придерживаюсь иного мнения. Сподвижники Селигмана занялись поиском тех сильных сторон человеческой личности, strengths, которые способствуют самореализации. Обычно их именуют добродетелями. Строго говоря, позитивная психология изобрела велосипед. Селигман поручил Кристоферу Петерсону — автору статей о личности и заведующему кафедрой клинической психологии Мичиганского университета — выяснить, можно ли разработать единый подход к сильным сторонам человеческой натуры. Перечитав труды классиков, изучив различные религии и проанализировав около двухсот перечней добродетелей, ученые сделали вывод, что их всего шесть: мудрость, мужество, доброта, справедливость, умеренность и, наконец, духовность.

Повторное открытие добродетели потребовало вновь обратиться к понятию характера в двух его разновидностях: хороший характер — носитель добродетелей — и дурной — носитель пороков. Без сомнения, позитивная психология имела в виду нравственность в чистом виде. Селигман признает, что современные психологи совершенно забыли о роли характера, считая его некой нормативной единицей, не нуждающейся в описании, и противопоставляет такой точке зрения попытку взглянуть на мораль в психологическом преломлении: „Я совершенно согласен: наука должна описывать, а не предписывать. Задача позитивной психологии не в том, чтобы рекомендовать людям оптимизм, духовность, любовь и доброе расположение духа, а в том, чтобы объяснять, к чему приводят эти черты (например, оптимизм ослабляет депрессию). А уж как человек воспримет наши объяснения, зависит от его собственных ценностей и задач“.

4. И снова о добродетели

Есть во всем этом, на мой взгляд, некое рациональное зерно (необходимость вновь обрести понятие добродетели), требующее, однако, предварительных уточнений. Слово „добродетель“ в последнее время утратило первоначальный смысл и практически вышло из употребления, обретя оттенок блаженности, вялости, нарочитой кротости и юродства, что противоречит его исконному значению. Греческое понятие Aretē подразумевает совокупность таких качеств, как энергичность, мудрость, совершенство. Добрый конь мчится точно ветер. Английское существительное strengths — буквально „сильные стороны“ — в известной степени отражает эту многозначность. Евросоюз пытается построить образование на формировании базовых компетенции, определяя их как комплекс знаний, чувств, позиций и навыков, необходимых для удовлетворения „высоких потребностей“. Тут я, конечно, не специалист, но мне кажется, что мы потихоньку начали приближаться к классическому восприятию добродетелей.

Обратимся снова к Спинозе: для него добродетель означала fortitudo et gaudium, силу и радость. Одно неотделимо от другого, ибо сила увеличивает возможности субъекта, его способность действовать, а когда „человек ощущает силу, он радуется“. Созидательная энергия, то есть способность к высоким свершениям, — вот та точка, где сходятся психология и этика, психические механизмы и моральные ценности. Ресурсы психики используются во имя этических целей и тем самым возрастают. Творить означает создавать из обычного великое. Стремление к психологическому комфорту сильно отличается от стремления к жизненным достижениям. Бернар Клервоский, один из самых выдающихся средневековых писателей, возглавивший орден цистерцианцев и совершивший переворот в искусстве и культуре той эпохи, с убийственной иронией критиковал монахов аббатства Клюни, своих бывших единомышленников, которые возлюбили утонченную роскошь паче строгости и воздержания. Капризные вкусы склоняли клюнийцев к чревоугодию и изощренной изобретательности в еде. По словам Барнара, именно они додумались до „кулинарной несуразицы“, которая теперь столь популярна: „Каким только превращениям, а точнее — извращениям, не подвергается у них обычное яйцо (ova vexantur)! Как тщательно его взбивают, перемешивают, подают то всмятку, то крутым, то запеченным, то фаршированным, то без гарнира, то с гарниром, то в виде глазуньи, то в виде болтуньи“. Бернар полагал, что изнеженная и развращенная гедонизмом братия не в состоянии осуществлять свое высокое предназначение.

Хорошая жизнь и достойная жизнь — разные вещи. За любым жизненным замыслом стоит своя психология. Я напомню вам, что такое замысел, на примере из области спорта. Вообще замысел — это определенная цель, важная для человека, а потому требующая напряжения всех сил, сосредоточенности помыслов, концентрации воли. Я хочу играть на пианино и должен часами упражняться, чтобы пальцы обрели новые, доселе незнакомые навыки. Хочу покорить Эверест без кислородных баллонов. Такой замысел нуждается в особой подготовке организма. Надо укреплять мышцы, учиться спать в подвешенном состоянии, надо пожить на высокогорье, чтобы в крови появилось больше эритроцитов, иначе не выдержишь разреженной атмосферы. Тут необходим сплав тренировки, упорства и специальных знаний. Всякий раз, впадая в уныние, я должен вспоминать о своем высоком замысле и питать его надеждой. Пусть воображение как может рисует мне картины удачного завершения проекта. Вот и с этикой то же самое. Помню, однажды, уже собираясь сесть в поезд, я увидел на развале книгу под названием Aretē. А поскольку меня тогда занимали мысли о добродетелях, я поспешил купить ее, даже не пролистав, и, уже сидя в вагоне, с удивлением обнаружил, что говорится в ней о гимнастике. О, гениальные греки! Великий поэт Поль Валери мечтал написать невиданный ранее трактат о творчестве как гимнастике и озаглавить его, если не ошибаюсь, „Гладиатор“. „Моя философия, — говорил он, — и есть гимнастика. Гимнастика в широком понимании. Постоянные сальто от сознательного к бессознательному и обратно“. То есть, выражаясь в наших терминах, переходы от „я“ реального к „я“ идеальному, способному „я“ реальное полностью изменить.

В психологическом смысле добродетель является оперативным навыком. Навык — это способность, приобретенная путем многократных повторений. Он помогает успешному осуществлению той или иной деятельности и, что особенно важно, побуждает к ее осуществлению. Прочно усвоенный навык позволяет нам автоматически делать то, что изначально требовало концентрации воли и внимания. Именно это и имел в виду Валери. Обучение всегда тяжело, а если забыть о поставленной цели, становится просто невыносимым. Только тот, кто действительно хочет научиться танцевать, выстоит часы у балетного станка. Почему я заговорил о балете? Да потому, что он для меня — предмет огромной важности. В юности классический танец сводил меня с ума, я всерьез собирался стать хореографом и поступил на философский факультет, так как тогда там преподавали историю искусства. Постепенно меня начала завораживать одна особенность, присущая не только балету, но и всем прекрасным свершениям человечества: способность превращать усилие в изящество. (Кстати, как замечательно, что Тамара Рохо, восхитительная балерина, выбрала именно эту фразу для своего сайта.) Пот, усталость, боль в ногах, тело, молящее о пощаде, — страдания обретают смысл и кажутся не такими тяжкими, лишь преобразуясь в воздушную легкость и грацию. Все сказанное о балете можно отнести также к этической жизни.

Добродетель является навыком, позволяющим построить модель достойной жизни, систему ценностей, играющую для нас ту же роль, что играют музыка и хореография для танцора. И мы не сумеем станцевать свою партию — то есть прожить достойно, — не развив в себе необходимой сноровки, только не мышечной, не технической, не связанной с чувством ритма. Тут не обойтись без умения делать правильный выбор, без вдумчивости, без умеренности и без мужества, дающего силы начинать и доводить дело до конца. Как читатель, наверное, уже понял, я снова прибег к известной схеме добродетелей, разработанной стоиками, но осмелюсь обогатить ее некоторыми оттенками.

Сравнение с танцорами не должно вводить нас в заблуждение. Этические добродетели не сводятся к простому исполнению уже имеющейся нравственной партитуры, они сами побуждают писать и творить ее. Иными словами, мы своими силами создаем систему ценностей, которую нам предстоит претворить в жизнь, а это чрезвычайно усложняет дело. Ее придется сначала найти или изобрести, потом расширить и обосновать. Придется направлять корабль, полагаясь на ненадежный компас, ведь магнитный полюс то и дело смещается. Без мужества в зыбком океане верный курс не удержать. Вот почему так заманчиво искушение ухватиться за надежные, другими проверенные модели. Не зря же Сократ говорил, что для поиска истины необходима отвага, ибо путь никем не проторен.

Мужество есть созидательная добродетель, она дает силы и умение осуществить смелый замысел. В том ведь и заключается смысл творчества, чтобы благодаря нам появилось нечто, дотоле не существовавшее. И созидатель готов идти до конца, несмотря на трудности и препятствия. Вот она, отвага.

5. Создание замысла

Нам выпало родиться в эпоху этического скептицизма, в котором тем не менее нетрудно заметить некий изъян. Где взять ту модель, что придаст смысл всем нашим действиям, нашим усилиям? Где тот призрачный замысел, который освободит нас из плена ничтожности? Да в тех же эмпиреях, где хранится образ „хорошей картины“ или „хорошей книги“ — в мозгу создателя, ведь именно он использует, адаптирует, критически осмысляет и развивает вековую традицию живописи или литературы. Он является наследником необозримого исторического опыта, обладающим обостренной восприимчивостью, особой проницательностью, способностью продолжить совокупное творчество всего человечества. Обратимся еще раз к Полю Валери: он говорил, что в поэзии его больше всего волнует та мудрость, которую обретает поэт, написав стихотворение. То же самое происходит и со мною при изучении генеалогии этики, при исследовании исторического опыта рода людского.

Это не пустые слова. Когда Аристотель утверждает, будто лишь справедливый знает, что такое справедливость, и что благой человек является критерием, отделяющим зло от блага, он не водит нас по замкнутому кругу. Нет, философ слишком умен, чтобы позволить себе такое. Аристотель хочет показать следующее: исключительно тот, кто сумел воспринять, осознать и обдумать все сказанное и сделанное другими, кто очистил свой ум и сердце, дабы избежать искаженных оценок, кто неустанно, шаг за шагом учился на собственном опыте, — только он может вынести полновесное суждение. Американский философ Джон Ролз говорил то же самое, и я охотно опираюсь на его авторитет. Справедливо лишь решение судьи праведного, понимающего, какого труда стоит объективность, и стремящегося к ней, хорошо информированного, беспристрастного, непредвзятого, смелого и независимого в суждениях. В этическом плане на достойный жизненный замысел может претендовать только личность, которая критически анализирует все попытки человечества разрешить вопросы нравственности, видит взлеты и падения на этом нелегком пути, знает чаяния и нужды своих собратьев, понимает психологические механизмы, учитывает результаты споров в защиту самых разных интересов, умеет встать на место каждой из сторон, предвосхищает и оценивает итоги — и делает все это sine ira et studio[71], соблюдая должную дистанцию, отважно и самостоятельно. Этика не является плодом работы индивидуального разума, склонного находить рациональное обоснование и для эгоизма; нет, этика есть результат разума коллективного, закаленного в спорах, очищенного критикой и выверенного опытом.

Сейчас, когда остались позади тысячелетия драматических поисков, мы пытаемся претворить в жизнь замысел, вобравший в себя труд философов, духовных учителей, великих религиозных деятелей, миллионов простых женщин и мужчин и базирующийся на следующей аксиоме: „Человек есть существо, обладающее чувством собственного достоинства“. Утверждение это нельзя назвать ни научным, ни, строго говоря, истинным. Оно предполагает, что каждый в равной степени ценен независимо от расы, от знаний и даже от поведения. Подобный подход привел бы в ярость наших древнегреческих наставников. Разве можно говорить о равноценности храбреца и труса, невежды и мудреца, хорошего гражданина и гражданина дурного! Да и нам трудно согласиться с этим без оговорок, ибо поведение ближних бывает иногда низким, жестоким, малодушным, коварным, предательским. Но раз уж люди сделали выбор в пользу достоинства, то давайте попробуем действовать так, словно все мы и вправду существа достойные. Следует во что бы то ни стало разъяснять смысл выражения „собственное достоинство“, чтобы не воспринимать его как чисто риторическую фигуру. Тут придется изрядно потрудиться, ведь природе подобное качество чуждо. Природа знает лишь отчаянную борьбу за выживание, когда большие рыбы вынуждены пожирать малых. Мы, люди, воссоздаем себя заново, и только полное обновление способно открыть нам нашу дотоле неведомую сущность, поскольку хорошим танцором можно стать, лишь танцуя без устали. Именно здесь нам понадобятся характер, добродетель и то, что называют мужеством.

6. Характер, необходимый, чтобы обрести достоинство

Из каких добродетелей такой характер должен складываться? Что это за вторая натура, психологически отражающая нашу новую сущность? Для начала, из тех четырех, которые традиционно признавала человеческая культура: стойкости, справедливости, благоразумия и умеренности. Не устаю повторять, что на первом месте находится именно стойкость, то есть мужество, необходимое для того, чтобы начать дело и довести его до конца, не отступая перед трудностями. Добродетелью, ведущей и направляющей жизненный замысел, является справедливость; она не сводится к исполнению некого свода законов, но заключается в создании достойных образцов жизненного поведения, доступных для всех без исключения людей. Справедливость, как известно любому судье, есть общее понятие, которое применяется к частным случаям. То же самое можно сказать и о жизни каждого из нас. Свойство, дающее возможность проецировать общий замысел на конкретные явления, греки называли phrónesis[72], а Аристотель приписывал его собственно человеческому разуму, занятому осмыслением именно частных, а не универсальных истин, познающему не вечность, а исторический опыт. Римляне именовали это словом prudentia. И наконец, как совершенно справедливо отмечали наши великие наставники, ни одной из вышеназванных добродетелей невозможно было бы достичь, находясь в плену у страстей. Значит, эмоции следует укрощать, уравновешивать, держать в узде, но в то же время и не отвергать окончательно, ведь без них мы просто бездушные камни. Эту добродетель именовали умеренностью, искусством соотносить собственные радости с общим замыслом.

К четырем основным добродетелям я добавлю еще две: их всегда высоко ценили, хоть и не включили в основной перечень. Речь идет о жалости и уважении.

Жалость делает нас восприимчивыми к чужой боли и побуждает помогать несчастному, а потому подразумевает также эмпатию и альтруизм. Понимание и великодушие. Если кто-нибудь спросит: „С чего это я должен оказывать помощь какому-то иммигранту, которого вынесло на берег?“, то следует ответить: „Да просто из жалости, ведь ему плохо“. Сострадание не идет вразрез со справедливостью, как утверждают глупцы, напротив, оно прокладывает ей путь. Достаточно окинуть взглядом наш исторический опыт, чтобы понять, что самыми справедливыми рано или поздно признают действия, поначалу продиктованные исключительно состраданием.

Уважения достойно все, что имеет ценность. Уважать — значит восхищаться совершенным, покровительствовать доброму, сохранять гражданскую позицию, проявлять внимание, беречь. Этого чувства особенно заслуживает человеческое достоинство, хотя, как говорил Сартр, не столько в силу того, какие мы есть, сколько в силу того, какими желали бы стать, какими, по нашим представлениям, должны быть.

7. Новая психология мужества

Мне хотелось бы рассмотреть стойкость в свете тех психологических аспектов, о которых мы говорили в предыдущих главах книги. Во-первых, навык основывается на действии, а значит, чтобы противостоять страху, мало анализировать его, необходимо придерживаться определенных правил поведения. Нарциссическая личность поглощена созерцанием собственной красоты, собственной важности или собственного страдания и с помощью психоаналитика упоенно смакует его, удобно расположившись на ложе печали. Requiescebam in amaritudine[73] — так с безжалостной иронией характеризовал подобное состояние святой Августин. Сейчас это высказывание можно было бы перевести как „Двадцать лет с Жаком Лаканом“. Мужество побуждает нас к действию, гонит прочь расслабленность. В нашей власти встать и совершить поступок, не надо ждать, пока изменится характер. Терапевтические методики постепенного приближения основываются именно на таком подходе. Сделайте для начала маленький шаг в нужном направлении, а сноровка выработается постепенно. Франклин Рузвельт в своей „Автобиографии“ вспоминает, что был болезненным и неуклюжим юнцом, крайне озабоченным недостатком решимости. Вот как произошел радикальный поворот в его жизни:

Помню, на меня глубоко повлияла одна книга Фредерика Марриета[74]. В ней говорилось о капитане военного судна, который советовал новичку, как научиться бесстрашию: в первом бою всем боязно, — объяснял капитан, — но надо взять себя в руки и действовать так, словно страха нет и в помине. Со временем притворяться не придется, ты и вправду станешь смельчаком только потому, что вел себя как смельчак, хоть и был напуган. Я взял этот совет на вооружение. Вначале многое внушало мне трепет, однако я вел себя так, будто совершенно спокоен, и постепенно действительно перестал бояться.

Выбирая некую активную жизненную программу, нужно в первую очередь прогнать прочь приятную расслабленность, а сделать это можно, лишь приняв другое важное решение: расширить свои возможности, дерзнуть, почувствовать радость небольших побед. Классики упоминали еще одну составляющую стойкости: терпение, основой которого является не покорность, а упорство. Вопреки общепринятому мнению, терпение всегда казалось мне созидательным качеством, вот и в письме Ван Гога к его брату Тео мы читаем: „Такие слова поистине достойны художника“. О чем это он? О фразе, сказанной Гюставом Доре: „У меня просто невероятное терпение“. И далее: „Я знаю, какие картины должен написать. И буду пытаться раз, другой, третий, сотый. Не отступлюсь, пока не сделаю“. Фома Аквинский давал терпению характеристику, всегда казавшуюся мне странной и ставшую понятной только теперь: „Терпелив не тот, кто не бежит от зла, но тот, кто не дает злу увлечь себя в пучину тоски. Терпение не позволяет унынию сломить наш дух, умалить его“.

Цель человека — величие, а суть величия — достоинство. Человек благородный, осознающий свою значимость, высоко себя ценит. Вот и еще одна опора для мужества: если силы изменяют, спасайся гордостью. Так говорил Ницше, обращаясь скорее к самому себе, чем к читателю. Спасайся гордым ощущением собственного достоинства. Рассуждая о самооценке, психологи бьют точно в цель, но ошибаются мишенью. К чему палить по куропатке на экране телевизора? Неправильно называть самолюбием просто высокое мнение о собственной персоне. Это скорее сознание своей дееспособности (Альберт Бандура) в сочетании с самоуважением. И вот еще что: когда человек сосредоточен на каком-то замысле, его внимание принимает спасительную направленность. Теперь важно то, что снаружи, а не внутри. Страх силен, так как обращает сознание субъекта на него самого — про homo recurvatus[75] писали еще философы-цистерцианцы, — заставляя прислушиваться к каждому движению души, к малейшему телесному ощущению. Помните, что я говорил про ипохондрию? Смелый человек не слишком занят собой, он избавлен от пристального самонаблюдения, а потому может прослыть простодушным. „Я так поглощен собой!“ — жаловался Рильке, пытаясь оправдаться. В противоположность ему Антуан де Сент-Экзюпери воспевал рвение тех, кто долбит камень ради алмаза. Какой разный фокус внимания в первом и во втором случае!

Смелость зовет нас к великим свершениям, а вот страх перед неудачей связывает. Как же вырваться из этой ловушки? И тут на помощь приходит жалость. Мы — хрупкие существа, жаждущие величия. Наша цель превосходит наши возможности, вот почему последователи Выготского говорили о выходе за рамки зоны ближайшего развития, древнегреческие трагики писали о hybris[76], а христиане — о стойкости, дарованной свыше. К жалости я добавил бы и чувство юмора, мягко напоминающее людям об их слабостях, освобождающее от кичливости, взирающее на недостатки с ласковой улыбкой. Видимо, именно эту снисходительную жалость к себе имели в виду схоласты, когда говорили о смирении. В качестве примера мне хотелось бы привести эпитафию, которую сочинил для себя Макс Ауб[77], замечательный писатель, к несчастью для себя родившийся в эпоху гениев: „Он сделал все, что смог“. Трудно найти более удачное выражение для смиренного мужества, поистине достойного восхищения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад