Эрвин Штритматтер
Солдат и учительница
Солнце не заходит. Мы давно знаем, отчего у нас на земле наступает вечер. И сами себя обманываем, уж очень приятно это звучит: солнце
В городе вроде как праздник. Поток машин на шоссе, переходящем в улицу, разбавлен пространством, расстояния от радиатора одной машины до заднего бампера другой и от бампера до радиатора следующей больше обычного. Меньше шумят улицы. Отчетливее различается стукотня поездов городской железной дороги и грохот дальних поездов. Солдат сравнивает рельсовые пути с венами и артериями: люди, словно кровяные тельца, движутся в городском организме с самыми разными целями, преодолевают расстояния, изменяют окружающее. Он насвистывает себе под нос какой-то марш. Звуки этой губной флейты ускоряют его шаг.
Учительница выходит из предместья на другом конце города. К стенам домов лепятся сероватые сумерки. Неоновые огни, рассеянные вдалеке, кладут светлые заплаты на угасающий день.
Воскресенье. Она идет гулять. На каждый шаг тратит сегодня больше времени. В будни путь ее лежит по прямой: от своей комнаты до школы. Она быстро покрывает его, сверяясь с золотыми часиками. Сегодня учительница разглядывает витрины, заранее радуется вещам, которые приобретет со временем или когда наконец все-таки выйдет замуж. Она дает волю своим желаниям, мечтам. Стекла ее «учительских» очков без оправы взблескивают, когда на них падает голубоватый неоновый свет.
Там, где шоссе, вливаясь в центр города, как бы раздвигает его, стоит дом с колоннами; он не вздымается вверх, а, как большой бурый пес, упирается растопыренными лапами в тротуар. Меж колонн шатаются парни, волосы у них длинные, как у сказочных принцев, а сами они грязны, точно бродяги былых времен. За спинами этих бездельников, в тени, отбрасываемой колоннами, молчаливые пары репетируют объятия, пробуют поцелуи, будто дегустируют вина.
Помещение внутри дома разделено на множество уютных и неуютных уголков, где, с переменным успехом, приближаются друг к другу люди противоположных полов. Заданную температуру воздуха поддерживают специалисты из гостиничного объединения, согласно секретным рецептам. Гастрономия.
Ну как же не войти туда бледной, субтильной учительнице, с задумчивым взглядом из-под очков без оправы, застенчивой, но жаждущей понять, что такое мужчины, и в первую очередь художники? Как знать, не сидит ли здесь один из них, делая зарисовки?
Хмельные испарения поднимаются от пивных кружек и, оттолкнувшись от стен, вновь клубятся в воздухе, смешиваясь с сизым туманом, который для развлечения устраивают посетители, сжигая засушенные листья, обернутые тончайшей бумагой.
Солдат сидит неподалеку от двери, тут ему виднее, кто входит и кто выходит, вернее,
Туберкулезные палочки осаждают человека, сидящего слева от прохода к туалетам. Он громко провозглашает: «Ваше здоровье!» Остатки волос на его висках и над ушами завиты. Семь кружек пива способствуют отличному настроению. Только господу ведомо — врачи узнают это позднее, — что ему суждено скоро умереть.
Пятеро усердных музыкантов механически сотрясают воздух, они дудят, колотят, палками гонят его с эстрады. Сотрясение, сквозь дым и шум, проникает в уши посетителей и превращается в музыку. До глубоких ниш, где тоже сидят гости, доходят разве что обрывки звуковых волн: высокие тона скрипки, жизнеутверждающие трубные звуки, приглушенный войлоком гром ударных инструментов. Пропитые голоса поют шлягеры — песни, сочиненные людьми-роботами.
Прежде чем пить, люди сближают бокалы, стеклянные пригоршни, вместимостью в пол-литра, бокалы звенят.
Пенье, разговоры, топот и шарканье танцующих, музыка и снова пенье кажутся шумом машин. То это стук дизеля, то локомотив, трактор или клепальный молоток. Среди сменяющихся рабочих процессов, заодно с прочими экспериментами, здесь силятся склепать людей в пары.
Солдат и учительница танцуют. Серое военное сукно и благоухающий дедерон трутся друг о друга, как носы лапландцев во время приветственной церемонии. От подошв черных полуботинок и узеньких лакированных туфелек отделяются мельчайшие частицы кожи и, застревая в щелях паркета, вступают в новые отношения с мастикой и стоптанными паркетинами.
Они танцуют несколько танцев, так называемых «туров», с помощью сложных телодвижений преодолевают сегменты, прямые линии, отрезки пути.
Он начинает танец не очень уверенно, но уже после второго тура чувствует себя заслуженным мастером в этом виде спорта. Он еще не знает, что она учительница.
А она? Конечно, этот солдат не художник. Но ей приятно, что он приглашает ее уже четвертый раз. В конце концов нельзя же корчить из себя недотрогу, ведь равноправие на поприще танца существует только на вечере в «Бальном зале Клерхен», который в соответствии со специально провозглашенными правилами зовется «белым балом».
Благоприличие (изобретатель такового давно отошел к праотцам) требует, чтобы туры не проходили в молчании. Рекомендуется бубнить себе под нос: «О, бэби, бэби, та-ла-ла…» или: «Все только началось…» Солдат не знает слов этих песенок. Всю неделю он зубрил детали автомата. Учительнице на курсах повышения квалификации пришлось делать сравнительный анализ «современного отчуждения личности» и дадаистской литературы конца двадцатых годов.
Итак, необходимо (слава изобретателю благоприличия!) разговаривать друг с другом. Они и разговаривают: о температуре в помещении и на улице, о прогнозе погоды, о служебных делах; разговорами, как улитка рожками, прощупывают атмосферу.
Большая стрелка позолоченных часов на черном от волос запястье буфетчика совершила два полных оборота. Градуировка на кружках теперь не более как свидетельство точной работы наших славных стеклодувов. В человеке, слева от прохода к туалетам, по-домашнему устраивается туберкулез. Не надо бы им чувствовать себя так уверенно! Исследователи уже обнаружили какие-то бактерии на Венере. Человек вытягивает ногу. Изобретатель благоприличия хмурится в гробу: негоже вытягивать ногу в помещении, освященном присутствием других людей.
Учительница переступает через вытянутую ногу. Человек шепчет: «Стрекоза, прелестная, хрупкая».
Учительница опешила. Уж не поэт ли встретился ей? Солдат теснит ее к стулу. Он наконец-то нашел слово, с помощью которого можно поддержать разговор.
— Здесь как в курятнике, — говорит он.
Она удивленно оборачивается. Он спешит исправиться.
— Как в курятнике, где слишком много петухов.
— А я, значит, клуша, — говорит она.
Силы небесные! Должно же что-нибудь такое быть на небе (об этом свидетельствуют и космические полеты), если люди тысячелетиями взывают к нему, а не к земле. Силы небесные! Он уже знает, что она учительница. И еще знает, что сморозил глупость, и в разговоре с кем? С учительницей! Нос у него большой, крючковатый, глаза ошалелые, он похож на сову, вспугнутую средь бела дня. Необходимо загладить допущенную бестактность. Солдат предлагает учительнице пойти прогуляться.
Опять это гулянье! Тем не менее она соглашается. Еще раз бросает взгляд на человека слева от прохода к туалетам. Он скрестил руки на столе, голову с завитыми остатками волос уронил на руки. Силы небесные! Опять эти небеса! На сей раз небеса учительницы. Они уходят.
Идут молча, не взявшись под руку, — даже не пытаются разговорами подперчить прогулку — и все-таки находят вкус друг в друге. Ему нравится, что очки блестят у нее перед глазами, большими, как пуговицы жакетки. Прекраснейшее украшение для ученой женщины!
Ей нравится его румянец и милая застенчивость. Возможно, они могли бы произвести на свет здоровых гармоничных детей. Нет, это в ней заговорили первобытные инстинкты, деторождение — не главное, и пока что нежелательно. Он солдат, она учительница, а что еще можно сказать о них?
Итак, вниз по широкой улице до того самого места, где она дает себе передышку от прямизны, необходимой для правильного городского движения. Шестьдесят три вразброс посаженных дерева, среди густого кустарника несколько полукруглых клумб. Фонтан с каменными ящерами, выплевывающими воду.
Все редко поставленные скамейки заняты. Солдат молчит, словно язык проглотил.
Она должна его расшевелить. Силы небесные, на то она и учительница! Опять небеса!
Она экзаменует его по физике, обществоведению и географии. Не так дотошно, как в школе. Спрашивает:
— А в Тобольске вы бывали?
— Один премированный товарищ из нашего сельскохозяйственного кооператива ездил туда с делегацией активистов, — отвечает он.
— Как?
— В Сибирь ездил.
Сибирь — это ей очень интересно. Она тоже не была в Тобольске, но разве самое слово Тобольск не тает на языке, словно персик?
— Так точно. — Солдат тоже это чувствует.
Шар луны, красный, как физиономия пьяницы, потайным светом озаряет городской чад. Кузнечик задними ножками бьет по крыльям — отбивает ритм своих кузнечиковых стихов. Учительница, хитро притворяясь дурочкой, экзаменует солдата по ботанике. Никогда в жизни она-де не могла понять, как люди узнают возраст сосен.
— Да очень просто, по этажам веток, — отвечает он.
— Правильно! — восклицает она, выдавая себя, быстро меняет тему и уже говорит об инфузориях, зверюшках, которые оживают, стоит только сбрызнуть сено тепловатой водой, и так далее. Прежде, в донаучные времена, полагали, что они самозарождаются.
Он силится представить себе, каким образом в ее маленькой головке укладываются Тобольск, старые сосны и оживающие зверюшки: на кинопленке, на перфорированной ленте или в виде научно-популярной книжечки издательства «Реклам»? У него тоже имеется книжечка из цикла «Вселенная», и еще тридцать книг той же серии. Сколько же порожнего места остается в его круглой крестьянской голове? Он рассматривал в зеркале этот резервуар часа два назад, когда тщательно делал пробор, собираясь в город. Словно тропинку прокладывал в чаще. Шаром на воротном столбе показалась ему его собственная голова.
О да, свет учительницы разгорается все ярче. Солдат робеет. Ему бы хоть спичку засветить. Может, заговорить о шнуре «За отличную стрельбу», что дугою висит у него на груди? Ему выдали знак отличного стрелка только на прошлой неделе. Будь он индейцем, он носил бы его на голове, как орлиное перо. Надо надеяться, плетеный серебряный шнур за умение отлично стрелять не станет предварительной наградой за умение убивать. Разве не может случиться в нынешнее тревожное время, что черный кружочек мишени превратится в сердце или голову врага? Враг представляется ему Конго-Мюллером, разоблаченным на экране телевизора. Если в бою им придется столкнуться лицом к лицу, все будет зависеть от того, кто скорее выстрелит. Он, конечно, хотел бы опередить Конго-Мюллера. Но все ли враги выглядят, как Конго-Мюллер? Он не уверен, что позволительно задать такой вопрос. Надо еще подумать.
В ней опять заговорила учительница — ничего не поделаешь.
— А знаете ли вы, что речь здесь идет не о самозарождении?
Он пугается, но тут же отвечает:
— Всякое зарождение есть самозарождение, разве не так?
Она упорхнула вперед на три шага и обернулась. Три шага — это расстояние между кафедрой и первым рядом парт.
— Вы, по-моему, были невнимательны.
— Так точно, — соглашается он.
Молекулы воды на листьях сливаются, становятся видимыми каплями — наглядно показывают, как образуется роса. Солдат и учительница уже много раз прошли парк вдоль и поперек. Основательнейшим образом изучили сосны, платаны, кусты таволги и бересклета, изучили и ящеров на фонтане. Квадрат они превратили в круг, парк — в карусель.
Учительница вонзает левый мизинец в суконный рукав солдатского мундира. Это нервирует, но приятно. То ли щекочет, то ли царапает. Солдату нравится, что она задает ему вопросы. По крайней мере не надо искать щепок, чтобы поддержать чуть тлеющий огонек беседы.
Ей нравится, что он охотно и неглупо отвечает, и еще, что он — хорошо сложенный мужчина. Ее мизинец глубже зарывается в сукно, и вдруг она целует солдата, будто показывает опыт на уроке физики. Дважды этот опыт ему показывать не нужно.
Прогулка окончена. Они останавливаются, довольствуясь позицией диаметром в один метр. Она выбрала эту позицию, он с ее выбором согласился. Магическая позиция! На ней не предусмотренное таблицей склонения «Вы» с большой буквы переходит во второе лицо единственного числа.
Ночной покой гравия на одном из пятачков парка потревожен. Раздавленные камешки распадаются на песчинки. Пробил их час, чтобы изменить форму бытия, им недоставало только веса целующейся пары.
Стрелки двух наручных часов давят на сознание влюбленных. Подошел срок. Он называет его «отбоем», она «полночью».
На улице они продолжают заниматься тем же, чем занимались в парке: петляют, удлиняя свой путь, среди уличной толчеи забираются в палатку для двоих, сотканную из нежности, — ведь это даже модно.
В последний раз этим вечером они целуются под землей. В поездах противоположного направления уезжают друг от друга. Оба врозь тщатся себе представить, как впредь будут проводить вместе частички дня, им принадлежащие.
Несколько лет назад, еще в сельской школе, он влюбился, как только четырнадцатилетний подросток может влюбиться в женщину. Его соученики чего только не ставили в вину своей учительнице; за очки в черной оправе прозвали ее «похоронкой». Он же считал ее немыслимо прекрасной.
Дело дошло до потасовок с одноклассниками. Он не всегда выходил победителем. Однажды он явился в класс растрепанным. Она одолжила ему свою гребенку. То было до ужаса прекрасное мгновение. Он твердо решил, что лучше забыть его. Ему это не удалось.
Только на уроках рисования он не всегда выполнял то, что хотелось фрейлейн Камилле. Однажды классу было предложено нарисовать деревья своей родины. Он набросал их несколькими штрихами. Неужели недостаточно, ведь сразу видно: это — березка, а это — дуб? Но фрейлейн Камилла потребовала, чтобы он точно воссоздал и форму листьев. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Потом и она и он покачали головой.
В остальном они ладили. В школу он ходил не менее охотно, чем другие в кино. Но после летних каникул его последнего школьного года она не явилась в класс. «Получила новое назначение», — услышал он.
Неведомая и могучая рука спутала его жизнь. Сняла с доски шахматную фигуру и зашвырнула в неизвестность.
С тех пор фрейлейн Камилла стала для него эталоном, который он всегда носил с собою, носил и под солдатской гимнастеркой, не расставаясь с ним ни днем, ни ночью.
А как же учительница, новая его знакомая? Может, на перфорированную ленту в узкой ее головке тоже нанесен человек-эталон?
Она уже много лет назад решила стать учительницей, рассказывать тем, кто ничего не знает, то, что знает сама. Человек должен иметь призвание!
Она была очень прилежна, учила и учила все, что заведомо нужно было для ее работы: физику, химию, математику, географию, педагогику и психологию. Любая наука — особый раздел, особая ветвь понятий рядом с другой ветвью, как то и быть должно. Она всматривалась в каждую из них, покуда та, в свою очередь, не начинала разветвляться, делаясь достоянием узких специалистов. Но это-то и не давало ей покоя. Должна же существовать точка, где знание перестает разветвляться, а, напротив, сливается воедино. Она подозревала об этом, слушая музыку, чуяла это, читая романы, и полагала, что ясно ощущает, вглядываясь в произведения живописи. Она зачитывалась жизнеописаниями прославленных художников, в чьих мастерских, как ей казалось, становится единой наука о жизни, расколотая людьми на мелкие частицы.
Время проходит. Даже если мы недвижно стоим на одном месте, оно течет у наших ног! Дни и ночи, времена года — мгновения, вспомогательные понятия. Жизнь отдельного человека угасает. Земля старится. Время стоит там, где стояло, когда мы впервые заметили, что предмет отбрасывает тень.
Солдат и учительница стали на две недели старше. Они встречаются снова. Идут в другой кабачок. Садятся рядом. Он уже не проходит долгого пути сомнений, прежде чем пригласить ее на танец. Оба растягивают удовольствие. Ей кажется само собой разумеющимся, что он танцует только с ней. Они мало говорят друг с другом, но уже по иной причине, чем две недели назад. Мешает шум и присутствие чужих людей. Им никак не удается воскресить очарование первой встречи. Кроме имен, которые человек изобрел, чтобы одно отличать от другого, на свете нет ничего абсолютно похожего.
Долгими неделями плывут они к кратким воскресеньям. Меняют места встреч: Зоологический сад и озеро Штёриц, Мюггельтурм и Плентервальд. Смотрят друг на друга то в одной, то в другой местности, в различном душевном состоянии и при различном освещении. Тайком сопоставляют друг друга со своими человеческими эталонами и в растерянности душат мечты поцелуями и объятиями.
Не посетить ли им его родную деревню? Это желание высказывает она. Он и подумать не смел, что для нее что-то значит песок, на котором он вырос, словно гриб без корней.
Его деревня по-прежнему ютится среди возделанных полей и валунов. В свое время в озеро гляделись сытые гладкие лица ее домов, теперь она старая, морщинистая, никому не нужная — скопище романтических уголков, увядающее прошлое. У ее подножия озеро и болота, в лесах озера и болота — памятки, оставленные ледниковым периодом.
За полем мелькают побеленные дома соседней деревни. На солнце сверкает листовой алюминий новых амбаров и скотного двора. Деревню нашего солдата «развитие обошло стороной, но зато основательно приложило руку к соседней деревне», — писала окружная газета. «Развитие», видно, сделалось новой богинею, смахивающей на ту, античную, с рогом изобилия.
Они перепрыгивают через лужи на деревенской улице и кажутся пестрыми птицами, которые вот-вот взлетят. Он чувствует себя неуверенно, она улыбается. Для нее деревня все еще связана с обветшалой романтикой, почему и он перестает стыдиться родного гнезда. Над соседней деревней новая богиня держала свой рог изобилия несколько наклоннее.
Его родители. Оба работают в этой предпочтенной деревне. Отец — тракторист, мать выращивает в теплицах шампиньоны и розы.
Родители не так простодушны и непосредственны, как обычно. Учительницу привел, надо же! Они не очень-то любят вспоминать своих учителей. Не хочет ли барышня картофельный салат на закуску? Вот подливки к жаркому, конечно, многовато, не по-городскому.
Чрезмерным количеством материала для беседы родители не располагают. Мать говорит, что иной раз прямо-таки не терпит своего бригадира. Ей иногда кажется: он только об одном хлопочет, чтобы его в газете похвалили. Вот тогда он доволен, тогда он весь светится, как свежеподжаренный шпик.
Барышня-гостья весь ее рассказ сплавляет в одно слово:
— Идиосинкразия, — улыбаясь, произносит она, и все. Тут кто хочешь потеряет охоту рассказывать.
Отец спешит укрыться в нейтральной зоне: вот и у нас наконец взялись за строительство водопровода.
А учительница находит, что доставать воду из колодца, обнесенного живой изгородью, «просто очаровательно». Сельским фильмам это придает своего рода «coleur locale».[1] Разве романтика совсем уж passé?[2]
Родители обмениваются снисходительными взглядами. В общем-то, они довольны, что после обеда сын собирается на прогулку с ученой барышней.
Они идут по деревне. Из обветшавшего молельного дома выходят восемь старух; под присмотром мужчины в черном сюртуке они битый час возносили молитвы своему богу, богу, которого уже почти никто в деревне не знает. Петух-флюгер на колоколенке склонил голову набок, словно ждет от облаков невесть каких озарений. На самом же деле он инвалид. В последнюю войну ему прострелили шею.
Колокола на колокольне, шланги, развешанные для просушки в пожарном депо, — одна достопримечательность сменяет другую. Красное кирпичное здание — школа, построенная на стыке нынешнего и прошлого веков на средства побежденных французов. Вон там, у первого окна, стояла некогда фрейлейн Камилла.
Теперь у него своя учительница, и ее никто никуда не вправе перевести. Он идет с ней в дальний уголок деревни, заросший крапивой и кустами бузины. Здесь он сидел на песке среди впадинок, вырытых курами, в пахучей тени бузины, и с тоскою смотрел на аистов, угнездившихся на крыше теперь уже никому не нужной риги крестьянина-богатея. Им достаточно было расправить крылья, чтобы оказаться в дальних-дальних странах. Было это в ту пору, когда фрейлейн Камиллу перевели отсюда.
Болота возле деревни все еще не осушены, тритоны и лягушки все еще испуганно таращатся из трясины на аистов — заклятых своих врагов.
Аисты! Учительница в восторге. Ее восторг подстегивает солдата. В его родной деревне можно увидеть больше, чем она предполагает.
На опушке леса стоит дом художника Вейнгарда. Обыкновенный дом, маленький, приземистый, как все дома за околицей. Стены побелены, ставни выкрашены в красный цвет. Домишко обступает высокоствольный лес с густым своим подлеском, в любую минуту готовый поглотить его.
Учительница хлопает в ладоши.
— Какая я счастливая, что это вижу!
Все ярче разгорается свет солдата. Ведь он доставил ей эту радость!
Художник Вейнгард в светло-желтой рубашке окапывает штокрозы в углу сада, мелькает меж кустов, как большая бабочка-лимонница. На щеках учительницы выступают красные пятна.
Она вскрывает крокодиловое брюхо своей сумочки, вытаскивает оттуда кусочек картона и шариковую ручку.
— Дает он автографы?
Солдат не знает.