— Да ты о себе скажи, где ты теперь?
Евграф одернулся, волосатое лицо его взъерошилось, он ответил степенно и жестковато:
— А по-прежнему — при анатомии. Благодаренье Матвею Василичу, опять на своем деле, с усопшими.
Матвей засмеялся, сказал:
— Прислал мне письмо, определите, говорит, опять к анатомии, скучно мне на родине, ни одного стоящего доктора вокруг, один фельдшер, а в Питере, слышь, опять хлебом кормят, опять стал народ наживаться. Вот я его и выписал.
— А ведь он меня спас! — воскликнул Никита. — Я тебе говорил, Матвей? Помнишь, Евграф, как в будке-то сидели? А?
— Никто никого спасти не может, — недовольно и все еще жестковато возразил Евграф, — каждый сам себе спаситель.
— Ладно! — перебил его Никита. — У отца бываешь?
Евграф ожил, глаза его залучились, хмелек, видно, докатился до головы, он ответил проворно и с лукавиной:
— Одолел я Василь Леонтьича! Он все говорит — выдержит, а я ему — вре-ешь, не выдержишь, Василь Леонтьич. Перетянули! Аж забранился на меня, смерть как серчает.
В кухню вбежала Ирина, завидя отца и Никиту, крикнула:
— Вон где вы! А вас-то ищут!
— Это — мой дядька, Ирина, знаете? — живо спросил Никита.
Ирина дружелюбно поглядела на Евграфа.
— Знаю. Он все не хочет мне сказать, сколько ему лет.
— А ты попытай, — насмешливо, поощряющим баском отозвался Евграф и вдруг, мотнув на Ирину головой, сказал Никите:
— Вот бы тебе такую дочку, Никита Василич!
Никита вздрогнул, хмурая улыбка сжала его рот, глаза прищурились, точно от внезапной темноты.
— Ну, прощай, Евграф, — сказал он коротко, — загляни ко мне. Знаешь, где живу?
— Люди добрые знают, — ответил Евграф.
— Прощай, — еще короче сказал Никита.
В коридоре, идя следом за Ириной, Матвей говорил брату:
— Ведь что особенно хорошо: русская, настоящая русская душа этот Евграф!
И в его голосе булькала растроганность стареющего человека.
Никита молчал.
Из столовой выходили гости. В узком коридоре теснились, медленно проталкивались в переднюю, там, по пути, заводили разговоры, останавливались, потом шли в гостиную. Нескладный, долговязый и пусторотый человек в смокинге, скаля черные корешки зубов на белых деснах, тыкался от одного гостя к другому, зачем-то таинственно потихоньку твердил:
— Гевалт, гевалт! — и смеялся.
И ему отвечали смехом, замедляя движение, скучиваясь, закупоривая вход в гостиную разморенными, неповоротливыми телами.
В тот момент, когда Никита с братом, Ириной и Арсением Арсеньевичем добрались до передней, над притолокой входной двери дернулся и пружинно задрожал колокольчик. Хозяин стоял около самой двери и — не сделав ни шага — открыл замки.
И тотчас, прямо на него, обсыпанный изморозью, словно выкупанный, запыхавшийся, налетел матрос. На мгновение он как будто смешался, мелькнул взглядом по комнате, но сейчас же обрывисто, на необычный в этом доме лад, сказал:
— Мне надо профессора Карева.
Было похоже на то, что общество, случайно столпившееся в передней, ворвалось в дом к матросу, когда он никого не ждал, и ему не понять: чего хотят от него все эти странные люди?
Матвей Васильич сгорбился, запахнул сюртук.
— Это — я, — ответил он нехотя.
— Вы требуетесь к больному, внизу — машина, — по-прежнему отрубил матрос.
Хозяин ухмыльнулся, качнул головой на гостей, точно хотел сказать: «Что вы порете чепуху, вы же видите!» Тогда матрос, засовывая руку в мокрый карман куртки, подчеркнуто-раздельно произнес:
— Вот бумага. Заболел товарищ Шеринг.
И он медленно обвел глазами переднюю, словно испытывая, какое впечатление произвело это имя Взгляд его скользнул по телефону, упал на снятую трубку, беглая улыбка шевельнула вдавленные, отчетливые уголки его рта, но тут же он заметил Никиту.
С того момента, как он влетел в комнату, прошло не больше полминуты. Гости сразу же приостановились. Те, кто уже протискивался в гостиную, обернулись назад, другие продолжали выходить из коридора в переднюю. Не то что замешательство удержало всех на месте, но как-то вдруг стало очевидно необычайное значение этого визита, когда матрос назвал имя Шеринга, действительно кругом притихло. Однако никто не проронил ни слова, и все как будто ожидали более важного, чем известие о болезни Шеринга.
Никита с первой же секунды, как только матрос заговорил, начал вглядываться в него, понемногу выдвигаясь вперед.
Отдав Матвею Васильичу письмо и вслед за тем увидев Никиту, матрос быстро вскинул брови, и также быстро лицо его передернулось косой, болезненно-трудной гримасой.
— Вы как здесь? — спросил он и, догадавшись, прибавил: — Да, вы ведь — брат.
И он кивнул на Матвея Васильича, который, откинув голову и держа бумагу на отшибе, по-стариковски разбирал письмо.
— Вот, встретились еще раз, — неуверенно проговорил Никита.
Матрос глядел на него с напряжением, словно подавляя в себе какое-то тягостное желание. Ни он, ни Карев, стоявший против него, не двинулись друг к другу, и как знать — чем разрешилось бы смутное, молчаливое ожидание, если бы в это время не вклинились две новые нечаянные и странные встречи.
Матвей Васильевич дочитал письмо.
— Извините, господа, — сказал он гостям, растерянно, со вздохом улыбнувшись, — я должен ненадолго оставить вас.
Но ему удалось это не сразу.
Арсений Арсеньевич, проложив себе дорогу деликатным потрагиванием рукавов и фалд своих соседей, незаметно вынырнул между Никитой и матросом. Взметнув профиль (Арсений Арсеньевич был человеком профиля; качество это далось ему природой и необыкновенно украсило его; замечательно, что с течением лет оно возрастало в нем непрерывно, так что Баха никто не знал иначе, как в профиль; так он становился к аудитории, выступая с докладом, так говорил с друзьями, так покупал в кооперативе ученых селедку — всегда в профиль; в конце концов горбинка на его носу, выпяченный глаз, округлая, высокая лобная кость, мягкий подбородок и линеечка поджатых губ — все это со схематичной наглядностью выразило сокровенную сущность Арсения Арсеньевича), — взметнув свой профиль, он произнес лаконично, в духе классической древности, как если бы сказал: «Deus ex machina»:
— Здравствуйте, Родион.
Тогда в лицо матроса хлынула молодая кровь, наивно расцветила его щеки, и он неуклюже, как школьник, затоптался.
И опять новое классическое «Deus ex machina»:
— Рад вас видеть, Родион.
И суховатая, морщинистая рука, протянутая величаво и добро (не жест, но мание), колыхнулась перед матросом.
И вот, едва Родион дотронулся до руки Арсения Арсеньевича, кажется, пуще всего боясь изувечить ее, и — будто освобожденный — начал приходить в себя, незапертая входная дверь медленно отворилась.
Самая тихая, самая изумительная, необъяснимая минута в каревском званом вечере наступила.
В дверях стояла женщина, стряхивая с пальто растаявшие хлопья раннего, крупного снега. Мокрые следы его залепили вуаль, и женщина осторожно, стараясь не замочить лица, стягивала вуаль с подбородка кверху. Но лицо ее все же запорошилось мельчайшими блестками капель, и, может быть, потому рядом с комнатно-желтыми лицами гостей, намученных ужином, казалась она особенно свежей. Краски лица ее были чересчур ярки, словно ненатуральны, и здоровье ее, бросавшееся в глаза, могло, пожалуй, и оттолкнуть.
— Простите, ради бога, что я врываюсь, — заговорила она так просто, точно отпировала с каревскими гостями весь вечер, — но мне нужен вот этот бестолковый человек.
Она взяла за локоть Родиона.
Он стоял спиной к двери, не выпуская руки Арсения Арсеньевича, и, когда услышал голос женщины, выпрямился и отвердел. Она хотела повернуть его к себе, но он резко отдернул свою руку, шагнул в сторону и прислонился к закрытой створке двери.
— У нас нет ни одной свободной минуты, — сказал он угрюмо, обращаясь к Матвею Васильичу.
— Ах, чудак! — воскликнула новая гостья.
Рассмеявшись, она стала еще поразительней среди вытянувшихся в любопытстве, недоуменных и неловких фигур.
— Что ты прячешься? — продолжала она сквозь смех. — Я видела, как ты сюда подъехал, и решила непременно узнать, куда ты девался. Что за конспирация? Как здоровье Ленки?
Матрос стоял неподвижно, потупясь и сжав крепко рот, так что углы губ вдавились еще больше. При имени Ленки его опять передернуло косой гримасой, и, вдруг подняв глаза, он уставился на Никиту. Взгляд его был тяжел, озлоблен, как у затравленного зверя, и неуловимая, блуждавшая по лицу боль увеличивала это сходство.
— Я сейчас оденусь, — совсем растерянно пробормотал Матвей Васильич и двинулся в коридор.
Тогда, всмотревшись в Родиона и перехватив его взгляд, женщина быстро повернула голову и увидела Никиту.
— Карев! — снова воскликнула она. — Карев! Ей-богу, это — великолепно! Вот не думала! Здравствуйте, ну, здравствуйте же! Господи, какие мы все деревянные! На вас лица нет… Что у вас тут происходит? Зачем примчался сюда Родион? Да говорите же, Карев! Неужели вы так перепугались меня?.. Чудак, право!
— Варвара Михайловна, — с усилием отозвался Никита, — все это вовсе не обычно…
— Да я же о том и говорю, что — великолепно! Только никак не могу понять, почему вы такой деревянный? Вы мне не рады? Я помешала вам?
Она огляделась, на секунду брови ее сжались, усмешка жестко дрогнула на темных веках.
— А-а, — протянула она тихо и тут же, словно перебив свою мысль, еще живее, стремительней и проще заговорила — Это ваша племянница? Ирина, кажется? Ну, познакомьте же меня с ней, Карев!..
Матвей Васильич, грузно влезая в рукава тяжелого пальто, протиснулся из коридора и поощряюще мотнул головой:
— Вы знакомы, Никита? Ну, приглашай раздеться, а я поеду. Простите, господа. Пошли, — буркнул он матросу.
Матрос взялся за дверь.
— Родион! — позвала Варвара Михайловна, отрываясь от Ирины. — Постой, постой! Что же ты ничего не сказал мне?
Матрос тяжело глянул на Ирину, Никиту, потом на Варвару Михайловну, медленно разжал рот и, уже выходя за дверь, наклоняясь всем телом вперед, точно падая, обезображенный гримасой, хрипло выдавил из себя:
— Дрянь!
Матвей Васильевич подтолкнул его и с силой захлопнул за собою дверь…
— Ну, познакомьте же меня с вашей племянницей, Карев, — повторила Варвара Михайловна так же просто, с прекрасной, немного пугающей улыбкой, как будто никакого матроса и не было в этой комнате, еще гудевшей от захлопнутой двери.
— Познакомьтесь, Ирина, — бездушно, одними губами сказал Никита.
Варвара Михайловна протянула руку, плавно качнулась к Ирине и, глядя прямо в ее глаза, не изменяя улыбки, сниженным голосом назвалась:
— Шерстобитова.
И, глядя прямо в глаза Варвары Михайловны не моргнув, преодолевая темноту набегавших слез выросшая и больше обычного похудалая, Ирина, заложив свои руки за спину, не торопясь, нарочно сдерживая, напрягая себя, повернулась и пошла в гостиную.
Ей дали дорогу, расступившись почти в испуге.
Тогда Варвара Михайловна внимательно, в подробностях рассмотрела застывшее лицо Никиты и вдруг громко, оглушающим взрывом расхохоталась и бросилась вон, к дверям.
Через мгновение ее смех отголоском докатился с лестницы и замер.
Никита стоял неподвижно. Голова его, высоко поднятая, в углубившихся тенях морщин, казалась неживой.
Гости бестолково, с деликатным оживлением заговорили о театре, об уровне воды в Неве, о норд-весте и тяготах докторского быта.
Глава третья
Прежде Шеринг не замечал, что диван неудобен. Диван служил постелью, каждую ночь по нескольку часов Шеринг проводил на нем в забытьи, похожем на сон. И постель исполняла свое назначенье: она была просторна, не жестка, хорошо согревалась. Каждый вечер диван оказывался накрытым простыней и одеялом, на кожаном широком валике лежала свежая подушка, и — оторвавшись от стола — можно было, не думая, скинуть башмаки, раздеться и лечь. Никаких неудобств Шеринг не замечал.
Но это было наваждение, какой-то нелепый, бессмысленный самообман.
Диван никуда не годился, его следовало бы давно выкинуть, продать, как барахло, татарину, — может быть, он нашел бы ему применение в каком-нибудь кабаке или черт знает где!
Но лежать на этом диване, — да что там! — спать на нем каждые сутки, отдавать ему редкие, спасительные часы отдыха — какое издевательство над здравым смыслом!
«Завтра же велю выкинуть, — подумал Шеринг, — и куплю кровать. Велю купить кровать. Надо поберечь здоровье. Нельзя».
Диван был короток. Ступни упирались в кожаный валик, подушка страшно давила на плечи, как будто Шеринг нес поклажу в неудобной корзине. Ощущение было именно такое: в плечи врезывался упругий, слегка треснувший на выгибах переплет прутьев.
Матрасик, подложенный под простыню, был слишком тощ, и холод диванной кожи проникал сквозь него.
Но самая большая беда — спинка дивана: она мешала протянуть левую руку, рука ныла, ей нужен был покой, удобство. Спинка не пускала рук. И потом — боль в левой лопатке. Не поймешь — что от чего? Может быть, все дело в лопатке? Если бы можно было лечь на бок! Этот проклятый лед, нагроможденный в ногах! Может быть, вовсе и не надо льда? Разве положишься на такого доктора, как этот юноша? Этакий вопрос:
— Товарищ Шеринг, можете ли вы не дышать?
Да ведь в том все несчастье, что невозможно дышать, что нет дыхания, что товарищ Шеринг не дышит!