Ведь Бог стал Человеком, а не мы. Именно поэтому здесь надо четко поставить предел своей конструктивной любознательности. Человек по-настоящему может знать только то, что он сделал сам. То, что не нами сделано, не нами изготовлено, не с нами было, остается для нас тайной. Поскольку не мы сделали Бога Человеком, а Он Сам пожелал стать Человеком, то положительного ответа на вопрос о том, как абсолютное, вечное и нетленное соединилось с ограниченным, временным и тленным, быть не может, по крайней мере до тех пор, пока мы сами не достигнем цели, про которую Афанасий Александрийский сказал так: «Бог стал Человеком, чтобы человек смог стать богом».
Что остается на долю современных богословов? Проблема состоит еще и в том, что ряд определений Вселенских Соборов сформулирован на языке античной философии. Точнее говоря, на языке позднеантичной школы. Но, во-первых, это язык все-таки изначально нехристианский, языческий. Во-вторых, сегодня он сохраняется только в церковных школах и непонятен вне стен семинарий. Впрочем, и в семинариях понятным делается не столько сам этот язык, сами термины, сколько правила употребления этих терминов в профессионально-богословских текстах. Например, мы говорим, что у Христа одна Ипостась. В Троице – три Ипостаси. Что означает слово «ипостась»? Даже у святых отцов в разные века за этим словом скрывался довольно разный смысл.
В дореволюционной Петербургской Духовной Академии профессор Б. Мелиоранский поднял этот вопрос. К тому времени все богословы уже согласились, что слово «ипостась» точнее всего соответствует такому термину новейшей философии, как «личность». Но такое содержание впервые в это слово вложил святитель Филарет Московский в начале XIX века. Мелиоранский же спросил: можем ли мы, сохраняя верность терминам и формулам древних Соборов, нагружать эти термины другим содержанием – содержанием, которое мы берем из современной философии? Ведь отцы Вселенских Соборов брали его из современной им позднеантичной философии, а можем ли мы, сохраняя верность их догматическим формулам, наполнять эти формулы содержанием современной философской культуры? Отцы утверждали теснейшую связь антропологии и теологии: «Итак, если ты понял смысл различия сущности и ипостаси по отношению к человеку, примени его к Божественным догматам – и не ошибешься» [142]. Но сегодня антропология, философские представления о человеке решительно изменились. Разве могут эти перемены не повлиять на теологию? Вопрос до сих пор остается открытым. Реально это и происходит, хотя и под недовольные причитания богословов [XX].
– Для далекого от богословских дискуссий человека споры о природе Иисуса Христа, о соотношении в Нем Божественного и человеческого нередко кажутся внутренними «разборками» между конфессиями, между течениями в христианстве. Неужели вся эта догматика так важна для человека, который хочет просто любить Его?
– Да, это действительно наши внутренние «разборки», но я не вижу в них ничего плохого и противоестественного. Разве не могут богословы серьезно говорить на своем языке? Почему, например, у физиков есть возможность обсуждать свои проблемы в кругу ученых, а как только богословы пытаются всерьез говорить на интересующие их темы на понятном для соответствующих специалистов языке, они тут же обвиняются в схоластике?
Жителям Бирюлево может быть абсолютно все равно, что происходит с электронами и какому закону они подчиняются, но каждому из них важно, будет ли в его доме гореть лампочка или работать телевизор. А ведь появление и работа этих приборов – прямое следствие дискуссий среди ученых-физиков. То же самое можно сказать и о богословии, потому что последствия споров ученых-богословов очень важны не только для тех, кто в них участвует, но и для всей человеческой цивилизации.
Наша культура очень целостна. Когда стоит красивое здание, то мы видим только то, что находится снаружи: стены, облицовку, рамы и так далее. Но держат все это мощные внутренние опоры, каркас, не видимый нами. Здание нашей цивилизации тоже зиждется на определенных столпах и опорах, создававшихся, в том числе, и в богословских дискуссиях, и если хоть одна опора выходит из строя, то все здание начинает коситься, а сломай их две или три – и здание вообще рухнет.
Я приведу пример подобного, некогда почти состоявшегося, «просчета архитектора». Один из первых споров в богословии был спор о том, считать ли Христа подобным Богу или единым с Ним. Люди, получившие название ариан, утверждали, что Христос Богом не является, что Он не единосущен Богу Отцу. В греческом языке спор шел из-за одной-единственной буквы: единый – «омо», а подобный – «оми». Причем этот последний звук передавался двумя буквами – oi. Так вот, если бы только Церковь вставила в догмат эту самую маленькую, незаметную букву греческого алфавита – йоту (i), то эта новизна опустошила бы все музеи будущей Европы.
Логика была бы следующей: если Христос не Бог, то, значит, Бог к людям не приходил. Он остался по-ветхозаветному непостижим, трансцендентен и невидим. В этом случае мир христианства стал бы миром безликого Бога, и, как в исламе или иудаизме, запрет на Его изображение обрел бы полную силу. Не было бы ни Андрея Рублева, ни Микеланджело, ни Рембрандта; не было бы живописи ни сакральной (иконы), ни светской, как нет ее, например, в Саудовской Аравии или Ираке. Так что все «ненужные» богословские споры, как оказалось, напрямую влияют на жизнь каждого из нас.
Вообще, что такое догмат? Это честная констатация евангельских фактов. Догмат стоит на страже Евангелия, чтобы ничего оттуда не пропало. Одни люди, читая Евангелие, видят во Христе только Бога и не замечают Его человечества, другие люди, читая то же Евангелие, видят во Христе только Сына Человеческого и не замечают в Нем Бога. А догмат говорит: «Нет. Давайте брать Евангелие целиком: Иисус Христос – и Бог, и Человек одновременно. Каким образом? Мы не знаем, а просто констатируем факт, ведь не мы же писали Евангелие».
Многие люди боятся слова «догмат», но с тем же успехом можно испугаться и слова «мощи». Напомню, что с церковнославянского языка это слово переводится как «кости», «скелет». Кстати, Честертон говорил, что призыв освободить христианство от догматики сродни призыву освободить меня от моих костей [XXI].
– Если утверждать, что Христос – Бог, что Он безгрешен, а человеческая природа – грешна, то как же Он мог воплотиться, разве это было возможно?
– Человек грешен не изначально. Человек и грех – не синонимы. Да, Божий мир люди переделали в знакомый нам мир-катастрофу. Но все же мир, плоть, человечность сами по себе не есть нечто злое. А полнота любви в том, чтобы прийти не к тому, кому хорошо, а к тому, кому плохо. Полагать, что воплощение осквернит Бога,- все равно что сказать: «Вот грязный барак, там болезнь, зараза, язвы; как же врач рискует туда зайти, он же может заразиться?!». Христос – Врач, Который пришел в больной мир.
Святые отцы приводили и другой пример: когда солнышко освещает землю, оно освещает не только прекрасные розы и цветущие луга, но и лужи и нечистоты. Но ведь солнце не сквернится оттого, что его луч упал на что-то грязное и неприглядное. Так и Господь не стал менее чистым, менее Божественным оттого, что прикоснулся к человеку на земле, облекся в его плоть.
– Как же мог умереть безгрешный Бог?
– Смерть Бога – это действительно противоречие. «Сын Божий умер – это немыслимо, и потому достойно веры»,- писал Тертуллиан в III веке, и именно это изречение впоследствии послужило основой тезиса «Верую, ибо абсурдно». Христианство – это действительно мир противоречий, но они возникают как след от прикосновения Божественной руки. Если бы христианство было создано людьми, оно было бы вполне прямолинейным, рассудочным, рациональным. Потому что когда умные и талантливые люди что-то создают, их продукт получается довольно непротиворечивым, логически качественным.
У истоков христианства стояли, несомненно, очень талантливые и умные люди. Столь же несомненно и то, что христианская вера получилась все же исполненной противоречий (антиномий) и парадоксов. Как это совместить? Для меня это – «сертификат качества», знак того, что христианство нерукотворно, что это – творение Бога.
С богословской же точки зрения Христос как Бог не умирал. Через смерть прошла человеческая часть Его «состава». Смерть произошла «с» Богом (с тем, что Он воспринял при земном Рождестве), но не «в» Боге, не в Его Божественном естестве.
– Многие люди легко соглашаются с идеей существования единого Бога, Всевышнего, Абсолюта, Высшего Разума, но категорически отвергают поклонение Христу как Богу, считая это своеобразным языческим пережитком, поклонением полуязыческому антропоморфному, то есть человекоподобному, божеству. Разве они не правы?
– Для меня слово «антропоморфизм» – это вовсе не ругательное слово. Когда я слышу обвинение вроде «ваш христианский Бог – антропоморфен», я прошу перевести «обвинение» на понятный, русский язык. Тогда все сразу встает на свои места. Я говорю: «Простите, в чем вы нас обвиняете? В том, что наше представление о Боге – человекообразно, человекоподобно? А вы можете создать себе какое-то иное представление о Боге? Какое? Жирафообразное, амёбообразное, марсианообразное?».
Мы – люди. И поэтому, о чем бы мы ни думали – о травинке, о космосе, об атоме или о Божестве – мы мыслим об этом по-человечески, исходя из наших собственных представлений. Так или иначе, мы всё наделяем человеческими качествами.
Другое дело, что антропоморфизм бывает разным. Он может быть примитивным: когда человек просто переносит все свои чувства, страсти на природу и на Бога, не понимая этого своего поступка. Тогда получается языческий миф.
Но христианский антропоморфизм знает о самом себе, он замечен христианами, продуман и осознан. И при этом он переживается не как неизбежность, а как дар. Да, я, человек, не имею права думать о Непостижимом Боге, я не могу претендовать на Его познание, а уж тем более выражать это моим ужасным куцым языком. Но Господь по любви Своей снисходит до того, что Сам облекает Себя в образы человеческой речи. Бог говорит словами, которые понятны кочевникам-номадам II тысячелетия до нашей эры (каковыми и были древнееврейские праотцы Моисей, Авраам…). И в конце концов Бог даже Сам становится Человеком.
Христианская мысль начинается с признания непостижимости Бога. Но если на этом остановиться, то религия, как союз с Ним, просто невозможна. Она сведется к отчаянному молчанию. Религия обретает право на существование, только если это право дает ей Сам Непостижимый. Если Он Сам заявляет о Своем желании быть все же найденным. Только тогда, когда Господь Сам выходит за границы Своей непостижимости, когда Он приходит к людям, – только тогда планета людей может обрести религию с неотъемлемым от нее антропоморфизом. Только Любовь может переступить через все границы апофатического приличия.
Есть Любовь – значит, есть Откровение, излияние этой Любви. Это Откровение дается в мир людей, существ довольно агрессивных и непонятливых. Значит, надо защитить права Бога в мире человеческого своеволия. Для этого и нужны догматы. Догмат – стена, но не тюремная, а крепостная. Она хранит дар от набегов варваров. Со временем и варвары станут хранителями этого дара. Но для начала дар приходится от них защищать.
И значит, все догматы христианства возможны только потому, что Бог есть Любовь [143].
– Христианство утверждает, что главой Церкви является Сам Христос. Он присутствует в Церкви и руководит ею. Откуда такая уверенность и может ли Церковь это доказать?
– Лучшим доказательством является то, что Церковь до сих пор жива. В «Декамероне» Боккаччо есть это доказательство (на русскую культурную почву оно было пересажено в известной работе Николая Бердяева «О достоинстве христианства и недостоинстве христиан»). Сюжет, напомню, там следующий.
Некий француз-христианин дружил с евреем. У них были добрые человеческие отношения, но при этом христианин никак не мог примириться с тем, что его друг не принимает Евангелия, и он провел с ним много вечеров в дискуссиях на религиозные темы. В конце концов иудей поддался его проповеди и выразил желание креститься, но прежде Крещения пожелал посетить Рим, чтобы посмотреть на римского папу.
Француз прекрасно представлял себе, что такое Рим эпохи Возрождения, и всячески противился отъезду туда своего друга, но тот тем не менее поехал. Француз встречал его безо всякой надежды, понимая, что ни один здравомыслящий человек, увидев папский двор, не пожелает стать христианином.
Но, встретившись со своим другом, еврей сам вдруг завел разговор о том, что ему надо поскорее креститься. Француз не поверил своим ушам и спросил у него:
– Ты был в Риме?
– Да, был,- отвечает еврей.
– Папу видел?
– Видел.
– Ты видел, как живут папа и кардиналы?
– Конечно, видел.
– И после этого ты хочешь креститься? – спрашивает еще больше удивленный француз.
– Да,- отвечает еврей,- вот как раз после всего увиденного я и хочу креститься. Ведь эти люди делают все от них зависящее, чтобы разрушить Церковь, но если тем не менее она живет, получается, что Церковь все-таки не от людей, она от Бога.
Вообще, знаете, каждый христианин может рассказать, как Господь управляет его жизнью. Каждый из нас может привести массу примеров того, как незримо Бог ведет его по этой жизни, а уж тем более это очевидно в управлении жизнью Церкви. Впрочем, здесь мы подходим уже к проблеме Промысла Божиего. На эту тему существует хорошее художественное произведение, называется оно – «Властелин колец». Это произведение рассказывает о том, как незримый Господь (конечно, Он находится за рамками сюжета) весь ход событий выстраивает так, что они оборачиваются к торжеству добра и поражению Саурона, олицетворяющего зло. Сам Толкиен это четко прописывал в комментариях к книге [XXII].
– Какое самое любимое Вами место в Библии?
– Слова Христа:
– В своей книге «Сатанизм для интеллигенции» Вы сказали: «Все слова Христа вторичны»…
– Да, все слова Христа вторичны – по отношению к Нему Самому. Ну что дороже для православного христианина – притча Христа или Сам Христос? Скажем, я – первичен по отношению к своим книгам, мои книги – вторичны по отношению ко мне. Вот так и Христос первичен по отношению к Своим словам.
– Вы говорите, что Христос научает большему, чем можно научить словами. То есть подчеркиваете значение примера жизни в святости. А есть ли в сегодняшней Православной Церкви примеры для подражания?
– Примеров становится больше, потому что становится все больше людей в Церкви. Да, теперь меньше старцев, которые прошли огонь и воду. Но появляется молодежь, и молодежь удивительная. Вот вчера – говорю молодому человеку из вашей (Якутской) епархии, только что закончившему духовную семинарию: «Андрей, пойдешь ко мне на лекцию?». А он не может, потому что день его заранее расписан едва ли не по минутам: он заранее подарен тем больным, которых он должен навестить…
– Кого из ныне живущих Вы могли бы назвать крупным православным мыслителем?
– Совсем недавно еще был с нами митрополит Антоний Сурожский, хотя и жил он в стране Честертона и Толкиена. В России мы можем радоваться тому, что продолжается активная творческая деятельность Сергея Сергеевича Хоружего. Традиция православной мысли не прервалась, не прервалась даже в такой своей поразительной черте, как то, что в России наиболее яркие имена церковных проповедников и защитников – вне официальных церковных институций и учреждений. Начиная от Гоголя и Хомякова через Достоевского, Трубецкого, Бердяева, Лосева, Бахтина, Карсавина, Лосского, русская христианская мысль осуществляла себя не столько в духовных академиях, сколько в мирянах,- то есть не столько в людях, мобилизованных Церковью, сколько в добровольцах. В других православных странах феномена светской христианской мысли не было и нет до сих пор. Подобный феномен можно встретить только во французской культуре, когда появились светские люди, которые защищали христианство перед лицом господствующих агрессивных светских идеологий: Безансон, Экзюпери, Марсель, Мориак, Мунье. И у англичан – к названным мною именам можно добавить еще Клайва Льюиса и Чарлза Вильямса.
– Ваше отношение к Владимиру Соловьеву?
– В целом – очень симпатичное и хорошее. Это один из очень редких философов в России. Не журналистов типа Бердяева, а людей, которые действительно показывают, как они думают, именно логически проводят некую мысль от А до Я. Это прекрасная школа техники философской и научной мысли.
Но его труды, посвященные воссоединению Православия и католичества, написаны слишком энтузиастически. Да и его «София» – дама не из моего романа.
– Чем Вы обычно заканчиваете свои беседы?
– Самый мой любимый и самый простой призыв – помнить, что, входя в храм, надо снимать шляпу, а не голову. Голова может еще пригодиться.
Как говорить с молодыми
– Как объяснять неверующим одноклассникам, почему мы ходим в церковь?
– Когда меня начинают спрашивать: «Где твой Бог, кто вашего Бога видел?» и так далее, я говорю:
– Так, ребятки, быстро внимательно посмотрели на меня. Что вы сейчас видите?
Они начинают шушукаться:
– Вас видим.
Я говорю:
– Ничего подобного, меня вы не видите. Сейчас вы видите только частички моего будущего трупа. Что удивляетесь? Вы можете видеть только мой эпителий – верхний слой моих кожных покровов. Откройте любой учебник анатомии, и вы там прочитаете, что этот слой кожи мертв. Я со временем весь такой буду. Так что пока вы имеете сомнительное удовольствие созерцать частички моего будущего трупа, но при этом вы отчего-то фанатично верите, что за этим трупом еще что-то есть. Так вот, вы меня не видите, но верите, что я существую. Точно так же мы не видим самого главного в нашей жизни. Не видим друг друга, не видим себя, не видим Бога. И, однако, ради этих незримых реалий мы и живем, и действуем. Вот ради незримого Бога мы и идем в видимый храм. Мы Его и там не увидим. Но, может быть, Он проявит Себя в шевелении того, что есть под нашей кожей,- в душе. Душа хочет этого прикосновения и идет просить именно о нем [144].
– Какое место в жизни молодого христианина занимает аскетика?
– А вы думаете, что аскетика – для старцев? Как раз молодому человеку аскетика нужна больше, чем старику.
– А есть какие-то особенности в современной аскетике?
– Мне всегда странно видеть книжки с названием «Грех и покаяние последних времен». В этом я вижу какое-то позерство. Чем наше время в духовном смысле отличается от предыдущего? Ведь Православие обращается к той глубине человека, которая не имеет отношения ко времени и к культурам. Мы все грешим одинаково. Люди не научились грешить иначе, чем в I или X веке. Даже интернет-грехи не исключение. В XVI веке Интернета не было, а «порносайты» были. Подростками всех веков правят гормоны. И если парень сексуально озабочен, что он делал в XVI веке? Матрицу его поведения описал Николай Гумилев:
Как мальчик, игры позабыв свои,
Порой следит за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Всё ж мучится таинственным желаньем.
Пацаны знали, когда и в какую баню пошли девки, и занимали наблюдательную позицию за ближайшим сугробом. В этом смысле ничего не меняется.
Когда говорят, что мы в особые времена живем, это некая форма оправдания. И у человека, который считает, что грешит иначе, чем другие, это уже тонкая форма гордыни – я хоть в чем-то, да другой.
– Как Вы относитесь к тем, кто говорит: «Зачем ходить в церковь, если Бог у меня в душе»?
– Для таких людей у меня есть встречный вопрос: «А как Он туда попал?».
Если бы слова «Бог у меня внутри» сказал преподобный Серафим Саровский – они стали бы честным свидетельством о плоде его подвига. Если бы подвижник сказал, что он приучил себя к непрестанной внутренней молитве и потому отдаленность храма для него уже нечувствительна,- в его устах слова о «Боге в душе» были бы оправданны.
Но когда я слышу такие слова от обывателей, я побуждаю хвастунишку осознать, что же именно он сказал. И тогда я интересуюсь: в результате каких же именно духовных подвигов вы достигли такого успеха? Бог у вас в душе? А вы Его туда звали? Поясните, каким же был путь вашей молитвы? Что?… Вы плохо помните даже «Отче наш»? Хорошо, а какие же плоды даров Духа вы в себе ощущаете? Вот вам подсказка:
Вера в Бога – по христианскому переживанию – это то же самое, что и любовь к Богу. Разве можно любить, не проявляя своей любви во внешних действиях? Хорошо сказал когда-то по этому поводу отец Александр Мень, который на вопрос, можно ли считать христианином человека, не посещающего церковь, ответил так: «Можно, конечно. Как может называться филантропом человек, любящий все человечество, но не сделавший ни одного доброго дела».
Если Чашу с причастием Своей Крови Христос подает нам через царские врата храма – стоит ли нам отворачивать нос и твердить: «Бог у меня и так в душе»? Это значит отвернуться от Христа. А значит, и тот «бог», что в такой душе,- не Христос, а кто-то иной… Мы же, христиане, «имеем ядомого Бога» [145].
– Что такое для Вас православная молодежь?
– Я не встречался с нею. Я знаю конкретно Таню, Васю, Диму. Они все разные. А вот с мисс Православная Молодежь я не знаком.
А если всерьез, то, наверное, это трудно – быть православным и молодым. Потому что это значит – идти против двойного течения.
Быть православным – значит идти против моды своей светской компании. А чтобы быть молодежью на приходе, нужно идти против приходских суеверий. В одном случае господствующее течение антиправославное, в другом – антимолодежное.
У нас на приходах в основном господствует психология бабушек. А ведь у каждого возраста свое переживание веры. Свое переживание у младенцев, которые Боженьку целуют. Свое переживание у детей, свое у подростков, у взрослых и стариков. Старик ищет смысл своей смерти, а молодой – смысл своей жизни.
Для юноши самое главное – радость молитвы. Я и сам, может быть, не дожил до такого возраста, когда всерьез и каждый день думают о смерти и спасении. Для молодости вообще характерно глубокое и беспроблемное убеждение в своем собственном бессмертии. Поэтому молодой человек идет в храм не из страха смерти и не из желания избежать ада. Он ищет смысл. Он ищет избавиться от своего одиночества. Он уже знает свое тело. Теперь ему хотелось бы узнать получше свою же душу.
Но поскольку в наших храмах больше стариков, их переживание Православия оказывается единственным, нормативным, навязываемым, а потому – калечащим молодых людей.
Так что православной молодежью быть сложно. Но именно потому, что разнятся переживания Евангелия в разном возрасте, важно сказать молодому человеку: если ты сейчас проживешь мимо Церкви, то окрадешь самого себя, обеднишь свою жизнь. Знаю, вам, молодым, не нравится старушечье Православие. Но если вы сейчас живете мимо Православия, то обрекаете себя на то, что именно в старушечье Православие вольетесь на старости лет. А попробуйте пережить его иначе, но для этого нужно туда войти сейчас. Чтобы у старика светились глаза, у юноши они должны гореть…
– А в чем различие молодежной и бабушкиной «атмосфер»?
– Новизна радует молодого человека и пугает пожилого. Молодой человек всюду видит возможности, а взрослый – опасности. Молодой ставит вопрос:
– Что я могу сделать?
Пожилой спрашивает:
– А что со мной могут сделать, что оттуда может угрожать мне и моему привычному укладу жизни?
Человек идет по городу, неожиданно ему попадается подворотня. Реакция молодого человека более активная:
– Интересно, что там, пойду посмотрю, для меня открылось новое пространство, которое я могу исследовать и подчинить себе.
Реакция пожилого человека:
– Я лучше перейду на другую сторону улицы, мало ли что тут может на меня обрушиться.
Молодой человек перед каждым новым поворотом думает: «А не войти ли мне?», взрослый же остерегается: «А что оттуда может вылететь на меня?»… Так и в церковной среде. Вместо молодого миссионерского дерзновения – старушечьи страхи: «Ничего нельзя!!!». Вот в этом смысле у меня, наверное, «невзрослое» мироощущение.
Увы, у слишком многих церковных людей какое-то безнадежно-взрослое восприятие христианства. Мера церковности определяется мерой испуганности. Боятся Гарри Поттера и ИНН, Интернета и собак (они, мол, изгоняют благодать из дома).
А ведь наш страх перед новизной (скажем, перед глобализационными процессами) означает нашу заведомую готовность капитулировать, отказаться от созидательной деятельности, перестать быть активными соучастниками и даже творцами истории, превратившись лишь в ее жертв [XXIII].
Если в моем городке построили аэродром – это может означать, что теперь мои сограждане могут стать доступнее для «глобалистской» деятельности иностранных миссионеров. Раз появился аэродром – на него может приземлиться Билли Грэм. Чтобы этого не допустить, я могу все свободное время проводить в саперных работах – время от времени взрывая взлетно-посадочную полосу этого аэродрома.
Но возможна и иная реакция православного человека на «глобализационную» новость: «Раз теперь у меня под боком аэродром, то стану срочно учить английский язык с тем, чтобы улететь в Америку и нанести там Билли Грэму ответный миссионерский удар!».