— Ты хотел знать, где я? Вот я!
Это Оле и сам видит, но где Антон был раньше?
Антон, никем не узнанный, долгое время работал в других краях, торопил то большое время, что назревало для маленьких людей. Но однажды его узнали, схватили и увезли.
— На отдых, — подчеркнул Антон. — «Сила через радость»,[31] сказать что-нибудь другое мне не позволяет чувство справедливости.
Сейчас Антон «условно» отпущен на работу. Полевой жандарм, управляющий, фогт, бургомистр, районный лесничий — более двадцати глаз неусыпно наблюдают за ним. Антон огляделся кругом. Потом присел и спустил штаны.
— У тебя есть что мне сказать? Тогда говори скорее!
— Теперь я понял тебя, Антон.
— Докажи это! — И посыпались короткие фразы, обрывки слов, завуалированные поучения — целая лекция на эзоповом языке, длившаяся не более одной минуты.
В кустах что-то хрустнуло. Вскрикнула сойка, Антон повернулся голым задом в ту сторону, откуда послышался шум, Оле, растянувшийся в зарослях черники, был невидим.
Взвод Оле взял в плен партизанку: гордая девушка — в глазах отвага, на бледном грязном лице решимость. Девушку привели к командиру роты, юному лейтенанту. Лейтенант прищурил один глаз.
— Раздеть! — Партизанка не поняла, чего от нее хотят. Ефрейтор сорвал с нее одежду.
Девушка, нагая, изможденная, стояла перед солдатами. Они рылись в ее одежде. Зачем? Искали спрятанное оружие или стремились удовлетворить свое вожделение? Лейтенант смекнул, в чем дело. Он плюнул ей в лицо.
— Думайте об отечестве!
Взгляд девушки скользнул по Оле. Ему почудилось, что на него смотрит Антон Дюрр.
Лейтенант приказал отвести голую девушку на полковой командный пункт. Оле поднял ее одежонку с земляного пола. Когда они вышли из укрытия, он отдал ее девушке. Командир отделения сделал вид, что ничего не заметил. Быть может, он уже не был уверен в себе? Девушка благодарно взглянула на Оле. Но разве довольно того, что он сделал? Ее отвели на командный пункт, к полковому командиру. Больше никто ее не видел.
На следующую ночь Оле должен был нести службу у звукоуловителя на передовой. Отправляясь туда, он сунул под свой овчинный полушубок несколько пустых консервных банок. На месте выложил их в окоп. Это была сигнальная установка. Нельзя, чтобы молодой лейтенант, командир и враг Оле, застал его углубленным в размышления.
Ветер воет. Скрипит снег. Оле сидит на своем посту, он — настороженное ухо отечества, серое ослиное ухо. Ветер воет вкруг ослиного уха, и оно свертывается от мороза, закрывается, вместо того чтобы слушать.
Юный лейтенант идет сквозь метель, проверяет свой участок, стараясь захватить часовых врасплох, и проходит вперед, к Оле. В окопе он натыкается на рассыпанные консервные банки. Они гремят. Лейтенант вполголоса изрыгает проклятия. Оле пугается. Пугается очень сильно и очень явно. Испуг ударяет ему в руки. Руки хватают лопату и взмахивают ею среди крутящегося снежного вихря.
— Мама, мамочка! — кричит лейтенант и вдруг становится маленьким и жалким.
В окопах объявлена тревога. Оле пытается выпрыгнуть на бруствер. Его хватают, тащат обратно.
Допрос у полкового юриста. До сих пор он считался «хорошим солдатом». Что с ним стало?
— Мне показалось, что противник меня обходит.
Одни говорят: «Возможно». Другие: «Сомнительно, очень сомнительно».
Оле отвозят в тыл. Там ему выносят приговор: крепость.
Путь домой начался из тюрьмы в Нижней Силезии. Советская Армия приближалась. Арестантов гнали по шоссе. Рядом с Оле шел матереубийца, впереди — его друг Герхард Френцель, позади — «свидетель Иеговы». Обмороженные пальцы божьего свидетеля торчали из рваных башмаков на деревянной подошве. Господь сотворит свой суд!
Матереубийца рыдал в приступе безумия и умолял отца, которого давно не было в живых, простить ему убийство матери. Его вопли заглушало рычание полицейских собак.
Герхард Френцель считал шаги.
— Это придает силы. За счетом забываешь боль!
— Один только бог дарует силу, — бормотал «свидетель Иеговы».
Из Нижней Силезии их пустилось в путь пятьсот человек. До Нидер-Лаузица дошло двести полумертвецов.
Они расположились лагерем на берегу Нейсе в ожидании дальнейших приказов. Таковых не воспоследовало. На другом берегу виднелись игрушечные окопы и танковые заграждения фольксштурмистов. Конвоиры нервничали. Арестантам разрешено было окапываться на ночь. Во время рытья окопа силы оставили Оле. Он, поваливший столько деревьев в лесах барона фон Ведельштедта, теперь сам лежал как поваленное дерево.
Копая, они наткнулись на брюкву и снова забросали песком эти прозрачно-белые плоды земли. Ночью Герхард сунул Оле в рот разжеванной брюквы. Оле проглотил, и его тут же вырвало.
Лагерь был разбит на лесной опушке. Конвой на ночь устраивался у костров. Собаки, непрерывно носившиеся вокруг арестантов, образовывали невидимую границу между теми, кто грелся, и теми, кто замерзал.
Изрядно хлебнув коньяку, конвоиры затеяли спор. Образовались две партии. Партия унтершарфюрера стояла за то, чтобы прикончить всех арестантов. Другая ратовала за доставку их на родину. Родиной они именовали землю за Нейсе. Маленькой стала их родина. И они тоже.
— Давай-ка бросим жребий!
Унтершарфюрер так и взвился:
— Из-за этих преступников жребий бросать!
Одноглазый солдат, непрестанно ходивший вокруг костра, пробормотал:
— Преступники, преступники, а ну как нагрянут русские?
— Уже в штаны наложил? — Унтершарфюрер сплюнул. — Ладно, давайте бросать жребий.
Арестантский пост подслушивания отступил со своих позиций. Герхард Френцель предложил: каждому взять по дубинке.
Среди арестантов не нашлось ни одного, кто счел бы себя слишком слабым, чтобы орудовать дубинкой. Даже от «свидетеля Иеговы» отступился его кроткий бог.
У костра бросали жребий.
— А ну, затяни песню, — приказал унтершарфюрер. Никто ему не повиновался. Слышно было, как потрескивает огонь. Наконец кто-то запел:
Вдруг одноглазый остановился. Прислушался, не доносится ли шум из лесу, и отошел подальше.
— Может, еще кто-нибудь хочет поплакать одним глазом? — издевался унтершарфюрер.
Глухой грохот за лесом. Тарахтение моторов. Почва начинает содрогаться.
— Русские танки! — кричит какой-то ефрейтор. Караульное подразделение вскакивает. Начинается стрельба.
Арестанты задыхаются от волнения. Неужто свобода близка?
— Пропустить танки! Соблюдать осторожность, — предостерегает Герхард Френцель.
Затрещали автоматы. Засвистели пули. Взвыли снаряды. Герхард Френцель упал.
Оле уже готов был бежать к нему, упасть на траву рядом с умирающим другом, но взглянул на товарищей, — проблеск надежды привел их в полное смятение. Оле «принял командование».
Унтершарфюрер протиснулся сквозь толпу арестантов.
— Камрады, переплывем Нейсе — там наша родина!
— Его родина — не наша родина! — крикнул Оле.
Дубинка «свидетеля Иеговы» хватила по башке унтершарфюрера.
Советские танки пробились к реке. На противоположном берегу в окопах фольксштурма затрещали выстрелы. Один из арестантов, привязав красный лоскут к своей дубинке, пошел среди свистящих пуль прямо на танк. Это был Оле.
Весна еще только начиналась. Оле нашел где-то солдатскую шинель и надел ее поверх своего подбитого ветром арестантского платья. На голове у него красовалась серая шляпа. Эта шляпа в чистом поле подкатилась ему под ноги. В такой не зазорно было бы разгуливать и коммерсанту.
От Блюменау остался разве что скелет деревни. Балки домов без крыш, точно костлявые руки, вздымались к небу. Крысы выходили на разбой еще до наступления темноты и копошились на куче перьев в саду у пастора.
Сквозь прореху в облаках солнце посылало на землю прощальный луч. Белый мотылек слетел с неба на покореженный стальной шлем и забил крылышками.
Оле искал людей. И нашел шестерых советских солдат: как мартовские козлята, они весело и мирно возились под липой. При виде Оле лица их стали серьезными. Он торопливо расстегнул шинель и показал им свое арестантское платье. Суровость мигом сошла с их лиц.
— Ты из лагеря?
— Отец, мать, жена есть?
Ему нечего было ответить на этот вопрос. Он не знал, что его ждет на родине. На этот вечер Оле и советские солдаты стали единой семьей: молодой отец и шестеро сыновей. Они ели, пили, свертывали цигарки из махры и газетной бумаги, пели: «Тайга, тайга, кругом снега…»
Оле побледнел. Его желудок отказывался праздновать возвращение. Шатаясь, он поднялся, тут же повалился на кучу мякины и спал, спал…
Проснулся он на столе в ратуше. Новые друзья прикрыли его одеялом. Подушкой ему служили папки с делами. «Продовольственное положение в Третьей империи» — было выведено на них канцелярским почерком.
За окном сияло щебечущее, весеннее утро; мычание коровы вдруг ворвалось в этот щебет. Радостное мычание, сигнал жизни.
Корова стояла под окном, нетерпеливо топчась от прилива молока.
Оле стащил с себя арестантскую куртку, засучил дырявые рукава фуфайки и вышел на крыльцо.
Первые глотки молока он пил из своей серой шляпы. Они показались ему живой водой. Новая жизнь Оле пускала первые корешки. Начало было как в сказке: шесть сыновей пригнали корову больному отцу…
Оле стоял на истерзанной снарядами лесной опушке, возле развалин родительского дома. Фруктовые деревья в их скудном садике чернели, мертвые и обугленные. Одна из отцовских голубок вдруг вынырнула из низко нависших облаков — белый комочек над чернотою пожарища. В клюве она несла травинку для гнезда в расселине сосны.
Опять вьешь гнездо, белая голубка? Оле огляделся вокруг, но ничего не увидел, кроме молчащего простреленного леса и белого пятнышка в небе. Голубь Ноя принес оливковую ветвь. Голубь Оле — травинку для гнезда после всемирного потопа.
Оле расчистил от мусора обгорелую дверцу погреба. Уж не думал ли он найти сокровища в ханзеновской лачуге?
В погребе он нашел труп. Пауль Ханзен лежал, подкарауливая кого-то, у самого входа. В руке старик сжимал карабин. Смерть нежданно застигла его.
Пауль Ханзен, человек без зацепки в жизни, перышко в вихре чужих воззрений, — вот он лежит здесь, направив дуло ружья на своих освободителей. Жизнь раба окончилась, карабин папаши Пауля был нацелен и на родного сына.
Когда Аннгрет вернулась издалека с рытья окопов, Оле возводил стены из межевых камней и дважды обожженного кирпича над старым погребом. Аннгрет вышла из леса с мешком за плечами, как лесовичка в сказке. Оле ее не узнал.
— Вам кого, матушка?
Мешок Аннгрет полетел на землю.
Медленно, шаг за шагом приближались они друг к другу, силясь разглядеть, что еще осталось в каждом от знакомых черт. Потом они целовались в палисаднике под сенью обгорелых деревьев. Поцелуй Оле был приправлен солью рабочего пота. Поцелуй Аннгрет отдавал горьким потом грузчика, согбенного под тяжестью ноши. Некоторое время они стояли обнявшись. Затем обрадовались, что хоть руки-то у них есть, и расцепились.
— Ну, а теперь подумаем, что будет дальше, — сказал Оле, весь он жил уже в будущем.
Голубоватый свет зимнего утра струится в комнату. В плетях дикого винограда ссорятся воробьи. Оле проснулся. Вчерашнего хмеля как не бывало. Только тело болит и ноет, словно на него набросились осатанелые шершни.
Из хлева слышится мычание, блеяние. Воинственные домашние шумы! Кобыла ржет, мерин нетерпеливо бьет копытом в стену конюшни.
Аннгрет, видно, нет дома. Оле старается восстановить в памяти вчерашний день. Он скатывается со своего ложа и, обессилев, остается лежать на овчине перед кроватью. Правая нога у него неподвижна. Потом он кое-как поднимается, раскидывая руки, и вприпрыжку, как журавль с подрезанными крыльями, ковыляет вон из комнаты.
Заходит в гостиную, в кухню, ищет Аннгрет. Страх охватывает его. Он берет кухонный нож, плетется к лестнице на чердак и, цепляясь за перила, тащится наверх.
Обыскивает весь чердак: мешки, рассыпанное зерно, голенища разрезанных сапог, висящие на балке, запах ржи и вонь мышиного помета… А вот и мешок, на котором вчера сидела Аннгрет.
Он испускает тяжелый вздох, отшвыривает в сторону нож и, ковыляя на одной ноге, спускается вниз. Ничего она с собой не сделает, нет, нет, не так она глупа! Лестница скользит под ним. Ступени колышутся как волны…
Придя в сознание, Оле ползком добирается до спальни, до кровати и лежит не шевелясь. Его кровать — остров, мычанье, блеянье, ржанье во дворе — рев прибоя.
Полдень. Аннгрет входит в дом. Запах зимнего дня струится с ее платья; улыбаясь, она склоняется над Оле.
— Дорогой мой муж!
Значит, сапожная распря забыта!
Аннгрет ощупывает избитого мужа.
— Этого ты Рамшу не спустишь!
Он улыбается. Он возьмет оглоблю и вздует Рамша. Месть иной раз сладка как мед!
Аннгрет сурова и неумолима.