Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4 - Владимир Галактионович Короленко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— За обиду, что ль? — сказал он. — Так ведь я пошутил…

— А, когда пошутил, тогда другое дело. Я тоже пошутил. Наливай, Гавря, воду…

Этот маленький обмен шуток произвел самое благотворное действие: передо мной опять был простодушный бисеровец, говоривший просто и толково. Он рассказал мне, между прочим, что урядника вызвали нарочно в стан и он сказал при этом, что, может быть, проедет и к исправнику в Глазов. Наклонясь ко мне, так чтобы Гавря не слышал, старшина прибавил:

— Об тебе начальники будут спрашивать… Сам небось нахлопал чего ни то… Не любят тебя…

Видя, что я придаю очень мало значения любви Дурафея, он перешел к другим темам и рассказал мне о новых проделках Левашова, того самого дворянина, высланного по желанию отца, о котором я говорил ранее. Это тот самый Левашов, который катался по всей волости на земских лошадях, предъявляя на станциях объявление придворных поставщиков чая братьев К. и С. Поповых с государственными гербами на печатях.

Теперь я узнал от старшины, что Левашов затеял судьбище с Михаилом Поповым, политическим ссыльным, жившим прежде в Починках. Он обвиняет его в оскорблении дворянского звания, а в числе свидетелей вызываюсь и я… И действительно, в пакете, в котором я получил свою корреспонденцию из волости, находился, между прочим, вызов меня на такое-то число в камеру мирового судьи. Я понял: дворянин Левашов затеял нарочно шуточное дело, чтобы дать и мне случай проехаться на земских лошадях в волость и повидаться с товарищами. Я тогда к таким вещам относился довольно щепетильно и не был обрадован этим случаем…

Впрочем, до наступления срока разбирательства моя судьба изменилась, и мне не пришлось воспользоваться любезностью дворянина Левашова за счет земских ямщиков. Впрочем, я успел все-таки познакомиться с новым политическим ссыльным, так как Михаил Павлович Попов вместе с Поплавским приехали тайно из Бисерова, и мы повидались у Улановской.

Старшина, привезший мне бисеровские новости, уехал, но газеты, которые он привез мне, заключали много новостей из другого, широкого мира. Они были полны отголосками близкого двадцатипятилетнего юбилея Александра II. По обыкновению, ко мне сошлись кое-кто из ссыльных, чтобы послушать газеты, и при этом произошел интересный разговор о русском государственном устройстве. Двадцатипятилетний юбилей «царской службы» возбудил в народе оживленные толки: останется ли царем Александр II или его не утвердят «на вторительную службу» и он передаст престол наследнику. Разговоры такого рода я слышал еще в Глазове. Как-то осенью я сидел на берегу реки Чепцы и удил рыбу. Ко мне подошел вотяк, порядочно говоривший по-русски, и предложил мне вопрос, как знающему и бывалому человеку: «На сколько лет выбирается наш царь?» Я услышал этот вопрос с величайшим удивлением и ответил, что царь у нас не выборный, как их сельские старосты, а наследственный, «служит» до конца жизни, а когда умирает, то престол опять без выбора переходит к сыну. Эти толки, очевидно, были связаны с отголосками юбилея и, пожалуй, указывали на зачатки недовольства царствованием «Освободителя». Теперь в глухих Починках я услышал те же толки: останется ли царь «на вторительную службу» или нет? Вопрос был предложен Санниковым и горячо подхвачен Кузьминым. Общее желание было — чтобы Александр ушел, передав дела более молодому наследнику. Когда я опять указал на то, что у нас наследственная монархия и никаких сроков для царской службы нет, то со мной не согласился даже умный и довольно развитой Несецкий. С авторитетностью бывшего солдата он решительно заявил, что я ошибаюсь. Царь тоже «утверждается» на срок, причем Александр II поступил на службу по николаевским правам, то есть на двадцать пять лет. А его наследник поступит уже по новым правам, то есть на восемь лет… А потом?.. Могут его утвердить или не утвердить. Это мнение решительно восторжествовало. Когда же я спросил, кто же у нас утверждает царя, то Несецкий не так уж уверенно ответил, что это делают «господа сенаторы».

Прошел Новый год, миновало крещение, подходил февраль. У нас все шло по-старому, но в России совершались крупные события. Об одном из них мне пришлось узнать при следующих своеобразно починковских обстоятельствах.

В один из холодных вечеров с сильной метелью к нам приехал старик Молосный. За смертью сына обязанности местного старосты перешли пока, до выбора нового старосты, к нему, и бедный старик покорно нес их, развозя по починкам разные официальные приказы и мирские распорядки. Он вошел к нам, поздоровался, посидел на лавке и уже собрался уходить. Я подумал, что он заехал на раздорожий погреться, и несколько удивился, что между ним и Гаврей как будто нет никаких родственных разговоров. Мне казалось даже, как будто Гавря избегает разговоров о новом положении своей дочери, и только Лукерья часто ездила к Молосным и проводила у них немногие, свободные часы. Посидев недолго со мной, причем Гавря даже не слез с полатей, старик остановился перед уходом и сказал, обращаясь на полати:

— А тебе, Гавря, завтра везти бревно…

— Ну-к што. Коли так, то и повезу я…

— Вези в воскресенье.

И старик двинулся к выходу без дальнейших объяснений, но я остановил его. «Везти бревно…» Я знал, что это значит. В селе Афанасьевском прихожане строили новую часовню (или даже церковь — теперь не помню). Лес доставлялся всем приходом. Это была известного рода натуральная повинность, которой не избегли и Починки. От них должно быть доставлено известное количество бревен, и по разверстке одно из этих бревен падало на Гаврю. Повинность была не особенно трудная: Гавре предстояло отправиться в Афанасьевское, где-нибудь поблизости от этого села срубить бревно и приволочь его к церкви. Все это было мне понятно. Но почему именно в данное воскресенье?.. Обыкновенно это предоставлялось на усмотрение самих хозяев. Я остановил старика и спросил у него объяснения.

— Черемиця приказал… Чтобы, бает, непременно был от вас кто-нибудь… Молебствовать будут. Ну, а Гавре все одно надо бревно везти. Пущай едет.

Для Гаври, значит, к обязанности везти бревно присоединялась другая: заодно представительствовать от Починков на молебствии…

— Постой, постой, старик! — остановил я опять Полосного. — А молебствие по какому случаю?

Он оглянулся от порога и сказал:

— Там, слышь ты… в царя, что ли, палили… Так приказано молебствовать… — И с этим Молосный вышел.

Так я услышал в первый раз о покушении на Александра II, произведенном посредством взрыва на Николаевской дороге.

Близкие предметы закрывают в перспективе предметы отдаленные. Бревно Гаври и необходимость везти его именно в данное воскресенье совершенно заслонило в глазах Гаври и старика Молосного интерес к мировому и потрясающему, но далекому событию…

Совсем иное впечатление произвело оно на ссыльных, особенно на ходоков. Ко мне то и дело заходили и братья Санниковы из Афанасьевского, и Федот Лазарев, и Богдан, и Кузьмин, и Несецкий узнать, не пришли ли столичные газеты.

Наконец сильно запоздавшие газеты пришли. В избе стало тесно от собравшихся ссыльных. Братья Санниковы подошли вплоть ко мне, жадно заглядывая в газетные листы. Меня особенно интересовало впечатление этих двух стариков, настоящих коренных крестьян. Что скажут они о людях, так святотатственно посягающих на основной столп крестьянского миросозерцания. Наконец среди общего жадного молчания я раскрыл газету, если не ошибаюсь, «Молву».

К сожалению, я не имею теперь возможности дословно воспроизвести репортерскую заметку, воспроизводившую по свежим следам условия покушения и первые шаги расследования. Но вся картина этой темной починковской избы, наполненной жадно слушающими мужиками, все их замечания и отдельные слова так ярко запечатлелись тогда в моей памяти, что и теперь, почти через сорок лет, я все это вижу и слышу так ясно, точно это происходило недавно.

Газета сообщала о том, что перед приходом царских поездов в Москву порядок их следования был изменен: прежде впереди шли вагоны со свитой, а царские в середине. Но перед Москвой этот порядок был изменен: царь проследовал ранее, а свита за ним. Взрыв последовал тогда, когда царь уже был на станции, и силой этого взрыва вагон со свитой был поднят и поставлен поперек рельсов. Тотчас же кинулись обследовать ближайшую местность. Полиция вбежала в дом, занимаемый мещанами — мужем и женой Сухоруковыми. Скоро стало ясно, что именно отсюда руководили взрывом. Домик стоял недалеко от полотна железной дороги. В заборе, его окружавшем, было прорезано четырехугольное отверстие. Отсюда, очевидно, следили за проходящими поездами и был подан сигнал для закрытия тока.

Все эти технические подробности были малопонятны слушателям. Но дальше шло описание того, как следственные власти и полиция вошли в самый домик, и на этом сосредоточилось все внимание моей аудитории. Когда я кончил, один из Санниковых попросил прочесть еще раз и стал слушать, сдвинув брови, стараясь не пропустить ни одной подробности.

— «В комнате Сухоруковых обстановка была чисто мещанская. В углу перед иконой теплилась лампадка…»

— С именем божиим, значит, — сказал старший Санников. — Ну читай, читай дальше.

— «В комнате стоял буфет… На буфете сидел большой серый кот…»

Лицо Санникова оживилось.

— Что же они… взяли его?..

— Кого?

— Да кота-то…

— Да зачем им кот?.. — удивился я.

Лицо седого мужика приняло лукавое выражение.

— Да ведь это он самый и был… Котом обернулся!.. Не догадались!.. Колдовство…

— Да что вы, Санников! Какое тут колдовство!

— Да уж я тебе говорю… Верно это — без колдовства дело не обошлось! Прочти еще раз насчет иконы…

Я исполнил его желание.

— Ну — кончено его дело! Шабаш!

— Чье дело?

— Лександры-царя. Видишь: с именем божиим за него принялись. Против царя с нечистою силою ничего не возьмешь. Сказано: помазанник! А уж коли с именем божиим против него пошли, помяните мое слово, — обратился он к другим слушателям, — тут уж ему, раньше ли, позже ли — несдобровать… Тут выйдет толк.

Я был озадачен этим неожиданным рассуждением, и озадачен довольно неприятным образом. Весь наш кружок не разделял террористических приемов, к которым силою вещей склонялось русское революционное движение. Я попытался и на этот раз отстоять свои взгляды.

— Никакого толку тут не выйдет, — сказал я. — Дело не в том или другом царе, а в тех или других порядках. Убьют одного царя — будет другой, и еще неизвестно — лучший ли…

Санников посмотрел на меня.

— Другому без манифеста не короноваться…

— Ну так что же?

— Ну… — И он привел известную поговорку о собаке и клоке шерсти.

— Верно, — подхватили слушатели. — Будет манифест, авось и нас отпустят…

Эту сентенцию высказал богобоязненный седой мужик, и такие же мужики ему сочувствовали. Читатель сильно ошибется, если припишет такой резкий переворот в мужицких головах моей «зловредной пропаганде». Очень может быть, что до последнего времени Санниковы думали о царе иначе: царь и рад бы, да не дают господа и начальство. Но если это и было так до последнего времени, то окончательный поворот мог совершиться под влиянием яркого рассказа Федора Богдана: он подал просьбу в руки царю — и очутился в Починках. Это был факт, и этот факт, а не чьи-либо коварные комментарии уронили в этих мужицких головах обаяние царского имени… Да, это была отдельная струйка, но сколько таких струек просачивалось уже тогда в народном сознании под влиянием бесправия и бессудности русской жизни… Административный порядок, примененный к крестьянским делам, доставлял народной мысли все новые и новые факты в этом роде…

XIV. Мне предлагают жениться и осесть в Починках

Около этого времени я задумал переехать в другой починок. В избе Гаври появилась зыбка-качалка, и стал часто слышаться крик ребенка. Стало беспокойнее. Мне надоела копоть черной избы, и, кроме того, я достаточно насмотрелся на порядки в семье Гаври. Во мне чаще и чаще стало просыпаться стремление к писательству. Я уже говорил ранее о той полоса своего настроения, когда я решил отказаться от своих литературных замыслов, так как скоро должны явиться «писатели из народа», и это будут настоящие писатели, тогда как мы с своей «односторонней культурой» можем только извращать литературу[2]. Теперь у меня все чаще являлись позывы к перу и бумаге. В свободные минуты, особенно по вечерам, я присаживался к столу. В светце светила лучина; от нее то и дело отламывались угольки и с шипением падали в корытце с водой… А я сидел и писал, под храп с полатей или под плач ребенка. И порой мне хотелось пожить где-нибудь, где было бы меньше суеты и суматохи, чем в семье Гаври.

Такое место скоро нашлось. Не помню теперь, как звали моего нового хозяина. Знаю, что рядом помещался починок Васьки Филенка, который я успел срисовать из окна своего нового жилья, и оба починка стояли близ самого берега Камы. С семьей Гаври мы расстались дружески. Парнишки, Петрован и Андрийка, запряглись в салазки, куда я взвалил свою нехитрую «лопоть», и я переехал в починок над самым берегом Камы.

Семья оказалась тихая, немногочисленная и приятная. Молодые муж и жена, паренек лет семи и маленькая девочка по второму году. Муж — один работник, очень старательный. Сын уже немного помогал отцу, и оба они целые дни ковырялись на дворе, что-то прилаживая и устраивая. Он только недавно поменялся с братом усадьбами, перенес сюда свою прежнюю избу, и у него было много работы над ее устройством. Жена хлопотала со скотиной и тоже часто отлучалась из избы. Тогда мы оставались вдвоем с девчонкой. Мать пристраивала ее на полатях, но девочка предпочитала сидеть прямо на полу, и у этого крохотного существа были на это свои очень основательные причины. Она то и дело подползала к брусу и просила знаками снять ее, что я охотно исполнял.

Дело в том, что на полатях ее в буквальном смысле ели тараканы, которых было здесь неимоверное количество. У Гаври их тоже было много, как, впрочем, и всюду в Починках, да, пожалуй, и во всей деревенской России. Но у Гаври их вымораживали каждую зиму. Для этого мы на две недели переселились в летнюю избу, а зимнюю оставили нетопленой. Тараканы от холода подымались по стенам все выше и выше, потом взбирались на потолок, собирались для тепла большими кучами, замерзали и сваливались на полки, на полати, на лавки, на пол. Отсюда эти мертвые тела выметали метлой.

В моем новом жилище этого почему-то сделано еще не было (кажется, не было еще другой избы), и тараканов было неимоверное количество. Изба была белая и довольно теплая, но на полу было все-таки холоднее. На полатях же они кишели кишмя. Когда бедная девочка засыпала, они взбирались на ее личико, расползались радиусами в уголках губ, у глазных впадин, в ушах и ели ее, поводя своими длинными усами. Постепенно отступая, они оставляли целые участки объеденной верхней кожицы, что заставляло бедную девочку сильно страдать. Я то и дело отгонял их, но они тотчас же сбегались опять. Поэтому бедняжка предпочитала днем сидеть на холодном полу. Засунув пальчик в рот, она целыми часами смотрела, как я работаю на своей седухе у окна или пишу у стола.

Между тем я все больше сживался с Починками. Начальство было далеко, может быть, уже забыло обо мне, и я мечтал о том, что, когда придет весна, начнутся работы и предо мной откроются новые стороны этой жизни… Я уже получал предложения сняться с места и попытаться пройти отсюда лесами на вольный широкий свет. Но пока определенно я еще об этом не думал…

Однажды взрослые, но не женатые сыновья Микеши предложили мне и Федоту сходить на посиделки. Я согласился.

Мы с Федотом пришли, когда вечерка уже началась. В просторной белой избе ярко светила лучина. Под стенами сидели на лавках парни и девушки, по большей части парами. Когда мы вошли и Федот приветствовал собравшихся какой-то фабричной шуткой, мы тоже уселись на лавке. Парни и девушки сошлись вместе, взялись за руки, запели песню, которую я теперь забыл, и стали кружиться, притопывая в лад. Это и был, очевидно, починковский хоровод. Все было как-то чинно, степенно, флегматично. «Северное веселье», — подумал я, вспомнив украинскую пляску. Когда песня и хоровод кончились, все опять сели по местам, парами. Я заметил Феклушу, дочь Микеши, и двух ее взрослых братьев. У парней были пары, у Феклуши не было. Девушки, смеясь, толкали ее по направлению к нам. Она прошла через горницу, подошла ко мне, села ко мне на колени и поцеловала в губы. Очевидно, это было принято. Феклуша была белобрысенькая, как и отец, девушка лет восемнадцати, с круглым простодушным, довольно миловидным лицом. Когда я бывал у Микеши и мне случалось читать книжки, она всегда внимательно слушала и выказывала мне расположение. Мы разговорились.

— Скажи, Феклуша, тут нет ли твоего жениха?

— Нет-то, — сказала она, тряхнув головой, и прибавила, потупясь: — Не пойду я замуж…

— Что ж так?.. Или нет тебе никого по сердцу? Она посмотрела прямо на меня своими простодушными глазами и сказала:

— За тебя вот пошла бы я. Я засмеялся.

— Что ты это, Феклуша… За ссыльного-то! А что тятька скажет?

Я счел это объяснение шуткой. Оказалось, что Феклуша не шутила. В первый же раз, как я после этого посетил семью Микеши, он отозвал меня в сторону и заговорил ласково и душевно. Я кажусь ему человеком хорошим и умным. Даром что ссыльный, а лучше иного жителя. Если бы я посватался, он не прочь бы отдать за меня дочь…

Я был тронут этим полупредложением. Семья Микеши была местом, куда я приходил часто, чтобы отвести душу от суровых починковских впечатлений, и всегда уходил отсюда освеженный. Я мог бы причислить этого славного мужика к тем искоркам-самородкам, о которых говорил выше. В нем откуда-то залегло начало общественной нравственности, и он был признанным авторитетом при разрешении всяких споров. Однажды, незадолго до моего приезда, вышел такой случай. Двое починовцев решили поменяться землей и усадьбами. Эти мены, как читатель заметил еще с вожделения «заседателя» поменяться со мной сапогами, вообще сильно развиты в той местности. Для таких крупных обменов, как обмен усадьбами, существует известное обычное право: собирается группа домохозяев, меняющиеся заявляют об условиях обмена, и общественное мнение как бы утверждает сделку. На этот раз один из менявшихся оказался человеком неосновательным и вздорным и раздумал меняться после того, как мена уже вступила в силу. Вышел спор. В начале зимы предстояло свезти с земли спорщика стожок сена, накошенного уже новым владельцем. Вмешалось общественное мнение, и вместе с новым хозяином к стогу выехало несколько починовцев, присутствовавших при обмене, в том числе Микеша. Спорщик, узнав об этом, прискакал навершной с ружьем и, став у стога и исступленно сверкая глазами, божился, что он застрелит первого, кто тронет сено. Мужики струсили и готовы были отступиться. Но тут выступил Микеша и сказал спокойно исступленному человеку:

— Дурак, ты, Иванко, дурак… Чем пугать вздумал. Что ж, пали, коли такой твой нрав… Аль у меня не на кого семью покинуть? Слава те господи! Два сына работники, хозяйство справное, баба умная: сыновей женить, дочь выдать замуж есть кому… Пали, коли охота.

И, спокойно подойдя к стогу, он первый воткнул вилы. Его речь произвела такое впечатление, что Иванко опешил, подавленный его спокойным самообладанием, и — стог был свезен, то есть утвержденная общественным мнением сделка состоялась.

Приведенный выше мой разговор с ним произошел после одного небольшого случая. Не помню, по какому поводу мы своей ссыльной компанией решили устроить праздник и попросили у Микеши позволения попировать у него. Он охотно согласился. Собрались тут мы с Федотом, ходоки Санниковы, Богдан и Кузьмин, из уголовных ссыльных Несецкий и, кажется, еще Лизунков. Семью Микеши мы пригласили тоже. Распорядителем пирушки был Федот Лазарев. Он устраивал ее, по-видимому, по своему калужскому ритуалу — с песнями и величаниями. Пили поочередно за здоровье участников, причем пели величание, и в конце Федот предложил «ура». Когда дружное «ура» в первый раз огласило избу, это на починковскую семью произвело совершенно неожиданное действие: все ее члены в страшном испуге кинулись на печь и на полати, ожидая, что ссыльные сейчас кинутся на них. Один Микеша остался на месте, хотя и он смотрел на нас с недоумением и легким испугом. Когда дело объяснилось, все стали смеяться, и дальнейшие величания всех по очереди, в том числе хозяина и хозяйки, уже не вызывали испуга. Пирушка шла чинно и спокойно. Пели песни и плясали, пили очень умеренно, и все это очень понравилось семье Микеши, сильно опасавшейся вначале нашего сборища.

Не помню, в тот самый вечер или несколько спустя Микеша и завел со мною разговор о сватовстве. Вообще наши нравы, очевидно, пришлись Микеше по душе, особенно после того, как оказалось, что даже недавняя гроза Починков, Несецкий, перестал совсем пьянствовать и вел себя в нашей компании примерным образом. Микеша и решил, что звание ссыльного, где есть такие люди, как Санниковы, Богдан, Кузьмин и я, не может служить препятствием для союза. Меня же они все полюбили.

Тронутый словами Микеши, я объяснил ему, что глубоко признателен за его отношение, что очень ценю его семью, что Феклуша очень хорошая девушка, но дело это не может сладиться. Я вернусь в свою сторону…

— Нет, брат, напрасно, — сказал Микеша с убеждением. — Попадали к нам с чужедальной стороны. Тоже баяли: ненадолго, мол, а вот и живут годы… Разве убегёшь… Так уже это что и за жизнь беглого…

— Нет, Микеша… Это все дело другое… Кто сослан по суду, тому нет срока. А мое дело, дело Федота, Богдана, Санниковых — такое: переменится начальство, и нас могут вернуть… Что ж мне тогда делать с женой…

Микеша задумался. Отношения мои с этой семьей остались хорошие до тех пор, пока мое предсказание не исполнилось и политические течения в России опять подхватили мою утлую лодочку и вынесли ее из бисеровских лесов.

XV. Опять дорога. — Блюститель закона. — Как я узнал о взрыве Царского дворца. — Верноподданная Россия

Это случилось вскоре после нашего разговора с Микешей. Как-то ночью, когда я спал крепким молодым сном, я почувствовал, что кто-то тормошит меня.

— Вставай ино, Володимер. Вставай… Приехали за тобой, — говорил мой хозяин.

Я раскрыл глаза, но долго не мог сообразить, в чем дело. В избе ярко горела лучина. У стола стояли два жандарма в походной форме, с шашками и револьверами. Моя маленькая приятельница проснулась и смотрела на них широко открытыми испуганными глазками. Хозяйка слезла на пол и с серьезным, печальным лицом возилась с чем-то у печки, чтобы что-нибудь делать.

Жандармы оказались из Вятки. Один из них, очевидно «старшой», предъявил мне предписание: доставить немедленно политического ссыльного такого-то в губернский город. Он был заметно пьян и вел себя развязно и грубо.

— Покажите свои вещи и бумаги. Я произведу обыск.

Я посмотрел в предписание. Там ничего об обыске не говорилось.

— Вы умеете читать? — спросил я у старшого.

— Я унтер-офицер, — заявил он надменно.

— Так посмотрите предписание. Где тут сказано об обыске?

— Ваше дело не рассуждать! — И он двинулся к моему ящику.

— Постойте, — остановил я его. — Вам известно, что при обыске должны по закону присутствовать понятые. Слушай, друг, — обратился я к хозяину. — Сбегай, пожалуйста, к Филенку, к Гавриным, еще к кому-нибудь из соседей и зови их сюда. А до прибытия понятых, — обратился я к жандармам, — не смейте трогать мои вещи.

Хозяин тотчас же убежал исполнять мою просьбу или мое распоряжение, и через четверть часа в мою избу стали входить один за другим рослые и неприветливые починовцы. Угрюмой толпой они сгрудились у порога, глядя выжидающе на меня и на жандармов. У меня были свои причины действовать таким образом. Кроме постоянной склонности не уступать незаконным притязаниям, я вспомнил, что в моих бумагах есть начатое письмо к брату, не назначенное для полицейского просмотра, а в заметках о починковской жизни тоже есть кое-что, что не надо было читать администрации. Когда в избе набралось достаточно народа, я обратился к мужикам и сказал:

— Ну, добрые люди, приходится мне от вас уезжать… Не поминайте лихом.

— Чё лихом поминать, — сказал кто-то из знакомых мужиков. — Жил не худо…

— Теперь еще вот что: за мной приехали вот эти люди. Это жандармы. Один из них, вы видите, пьян. Он хочет непременно сделать у меня обыск и читать мои бумаги. Но в предписании нет никакого распоряжения об обыске… Вот слушайте.

Я прочел бумагу.

— Так вот, если он будет упрямиться, я составлю протокол, а вы дадите руки…

— Для чё не дать, — сказал тот же мой знакомый. Жандармы сильно присмирели. Младший из них, которого я впоследствии описал в одном из своих очерков, человек более разумный и умеренный, отозвал старшого и стал что-то говорить ему. Тот сдался.

— Не надо понятых, господин. Обыска делать не станем.

Дорогой этот младший жандарм признавался мне, что эти починки в темных лесах и вид этих угрюмых людей, так охотно исполнявших мои распоряжения, нагнал на них сильную робость, хотя… весь секрет был в моем уверенном тоне, и если бы они сами держались увереннее, то еще неизвестно, кого бы послушались эти робкие люди.

— Ну вот, так бы сразу, — сказал я и опять обратился к починовцам: — Так как жандармы отказываются от своего незаконного требования, то вам больше делать тут нечего. Спасибо, что пришли. Теперь прощайте. Скажите Федоту Лазареву, Несецкому, Гавриным и Микеше, что меня увезли в Вятку, а может быть, и дальше, и что я им кланяюсь.

— Дай бог счастливо, — послышалось в толпе, и, тесно столпившись у порога, мужики ушли один за другим, а я принялся укладываться. Старшой захрапел в углу, младший вышел зачем-то к саням, и я успел передать хозяевам кое-что неудобное для полицейских глаз. Хозяева были искренно опечалены. На глазах у хозяйки виднелись слезы, когда я на прощание поцеловал ее маленькую дочку.

Наконец мы вышли. Ночь была тихая, темная. С противоположной стороны Камы несся знакомый мне протяжный шум бора. Старшой подошел к повозке, порылся в ней и приставил ко рту бутылку. Послышалось бульканье водки, и он тотчас же завалился в сани. Младший предупредительно расчистил мне место и сам сел напротив, на козлы. Сани спустились на Каму и поползли меж стен бора.

— Ты знаешь дорогу? — спросил я у ямщика.



Поделиться книгой:

На главную
Назад