Я указал боевые участки частям, и они, нерасторопно развертываясь, цепями пошли по окопам.
Был тихий, знойный майский день. Время тянулось томительно медленно. В бинокль было видно, как на опушке дубняка показывались и исчезали австрийцы. Они тоже как будто окапывались.
В двенадцать часов далеко за рощей ударила пушка, и бело-оранжевым мячиком разорвалась шрапнель несколько дальше окопов с ополченцами. За нею сейчас же другая, третья, четвертая. Две батареи австрийцев с того берега Днестра сосредоточили огонь по окопам. И было видно, иго он не наносил нам вреда, потому что трудно было попасть в еле приметную линию окопа.
— Смотрите, смотрите… ополчение… Ах, подлецы, — услышал я взволнованный крик на перроне.
Длинная цепь серых рубах поднялась из окопа и, колеблясь в солнечных лучах, быстро шла к станции. Не помня себя, я вскочил на лошадь и в сопровождении бравого черкеса-урядника поскакал к ним.
— Что вы делаете! назад! в окопы, в окопы!
— Шалишь, ваше превосходительство, вишь, как палит. Рази ж можно! — проговорил бледный широкоплечий мужик, подходивший ко мне.
— Назад! Великий князь за вами! Как вам не стыдно! Негодяи! Не помню уже, что я кричал им. Но кричал что-то и о присяге, и ближайшие повернули назад.
— Господа офицеры, вперед!
Вся цепь повернулась и пошла в окопы. Я постоял на поле, пока все не легли в окоп. Мне предстояла более трудная задача — шагом уехать назад. Так требовали долг и приличие военной службы. И выучка помогла в этом. На перроне ожидало приятное известие. Юзефович прислал конно-горную батарею. Звуки ее выстрелов скоро ободрили ополченцев. Но наше горе было в том, что снаряды горных пушек не долетали до австрийских батарей, а пехотных целей не было видно. Я сообщил об этом Юзефовичу по телефону.
— Сейчас посылаю 17-ю конную батарею. Прошло около часа. Из ополченческих окопов все время неслись по телефону жалобы, что ополченцы не могут держаться. У них появились раненые и убитые. Я посылал к ним пешком полковника Мерчуле и князя Грузинского успокаивать их, но понимал, что лежать в окопах, когда вас безнаказанно обстреливают артиллерийским огнем, — не легко.
Во втором часу дня показалась и конная батарея.
Остановив орудия за станционным зданием, на ржаном поле, командир батареи выехал ко мне, чтобы получить задачу.
Очень жаль, что память не сохранила фамилию этого лихого, типичного русского конноартиллериста. Стройный, худощавый, с маленькой черной бородкой, со смелыми, умными глазами, изящно одетый, он явился с уставным рапортом о прибытии «в распоряжение».
Я указал ему, что для того, чтобы удержать ополченцев в окопах, необходимо остановить огонь австрийских батарей.
Блестки выстрелов австрийских пушек были отчетливо видны. Командир осмотрелся. Выезжать приходилось открыто, но маленький лог давал возможность поставить батарею, по два орудия, в двух местах.
Едва батарея показалась из-за станции, как противник сосредоточил по ней огонь. И здесь я своими глазами увидел то, о чем читал когда-то и учил в русской военной истории и что многие считали теперь невозможным. Под сосредоточенным огнем австрийских батарей, осыпаемые шрапнельными пулями, как на каком-то лихом смотру мирного времени, пыля и гремя, полным карьером понеслась вперед батарея, разворачиваясь на два взвода. Видно было в облаках пыли и в дыму низко рвущихся неприятельских шрапнелей, как круто заворачивали уносы, чисто равняясь, и прыгали за ящиками наклонившиеся пушки. Слезали на ходу номера.
Сверкала в пыли на воздухе чья-то шашка, подававшая знаки, и сейчас же тяжело, веско грянул выстрел, загудел наш снаряд и разорвался над австрийской батареей.
Австрийские пушки примолкли, и только наши грозно гремели, заставляя неприятельскую орудийную прислугу прятаться.
Между наших орудий валялись убитые лошади, от них рысью отходили передки и коноводы с лошадьми номерных, я несколько солдат несли накрытые палатками тела убитых командира батареи и фейерверкера первого орудия.
Прочно лежали ободрившиеся окончательно ополченцы.
«Сам погибай, а товарища выручай». Этот принцип был в Русской армии прочно усвоен. Войска щеголяли друг перед другом, соперничая во взаимной поддержке, а прекрасная выучка частей делала то, что и невозможное становилось возможным.
До пяти часов дня на позиции было спокойно. В брошенном станционном буфете согрели кипяток и заварили чай. Как раз в это время на станцию, в сопровождении Юзефовича, приехал Великий князь Михаил Александрович.
Статный, в светло-серой черкеске, с белым башлыком за плечами, в великолепной серебристой, кавказского курпея, папахе, на крупной темно-гнедой, задонской, лошади, он красивым галопом скакал по полю, и за ним, растянувшись, скакали ординарцы-черкесы. У станции он слез.
— Ну, как у вас? — приветливо глядя большими глазами, спросил он.
Я доложил обстановку. Великий князь прошел на перрон. Кто-то из офицеров, Ингушей, предложил Великому князю чаю. Он охотно согласился. В окопы передали, что Великий князь находится на позиции, и офицеры-ополченцы сейчас же ответили:
— Спасибо, что сказали. Это известие подняло наш дух; трудно лежать в бездействии. Юзефович, отведя меня в сторону, сообщил, что сейчас подойдет бригада из 3-го и 4-го Заамурских конных полков, и тогда мне станет легче.
Великий князь сидел на перроне, его угощали чаем, когда в голубом небе, со стороны неприятеля показался германский аэроплан, с четко видными черными крестами на крыльях, и быстро приближался к станции.
«Сейчас бросит бомбу», — мелькнуло в голове, и не за себя был страх, а за Великого князя.
Аэроплан выпустил дымовой сигнал и стал делать круги над станцией. В воздухе тяжело загудел снаряд, разорвался левее и несколько сзади станции, бросил громадный столб дыма, я загудели и зашлепали по земле раскаленные куски чугуна и стали.
Все помыслы были направлены к тому, чтобы уговорить Великого князя уйти со станции, вокруг которой, то не долетая, то перелетая, падали и разрывались снаряды тяжелой артиллерии.
Но Великий князь и слушать не хотел о том, что ему нельзя оставаться на станции. Он так же понимал свой долг, как понимали его остальные, и считал, что он не может показать людям, что боится снарядов. Он был в том возбужденном настроении, в котором бывают смелые люди, редко бывающие под огнем. Он побежал вперед с фотографическим аппаратом к тому месту, где только что упал снаряд, и снял столб дыма под его осколками. Он поднял большой осколок и, подавая его мне, сказал:
— Горячий еще, только держать. Я сохраню его на память. Думаю, снимок удался, это будет редкий снимок. Дайте, я и вас сниму на станции.
Обстрел станции продолжался около часа. Австрийцы выпустили за это время до шестидесяти снарядов. Ни один, однако, не попал в станцию, и у нас было только несколько раненых у кухонь ополченцев. Великий князь все время оставался на станции. Он пил с офицерами чай, снимал офицеров я Туземцев, шутил, смеялся. Его присутствие имело огромное нравственное значение. Ингуши и Саратовское ополчение лежали крепко, и уже совестно было ям говорить, что они не могут оставаться в окопах, что противник «так и засыпает, так и засыпает их артиллерийским огнем», когда по станции, действительно засыпаемой тяжелыми снарядами, ходили шутил с офицерами и ординарцами брат Государя.
В шесть часов вечера противник, вероятно считая, что на станции никого не осталось и что командный пункт нашей позиции уничтожен, прекратил обстрел, и мне удалось уговорить Великого князя уехать в Тлусте. Почти сейчас после его отъезда прибыл генерал Черячукин[13] и сообщил, что сзади подходят 3-й и 4-й Заамурские конные полки, всего восемь сотен, примерно по сто человек в сотне. Я приказал ему оставить шесть сотен в версте за станцией Дзвиняч в балке, а две сотни спешить и удлинить ими левый фланг Ингушей. К Залещикам Заамурцы должны были отправить конные разъезды.
Летний день догорал. Красное солнце громадным прозрачным шаром опускалось к Днестру. В темнеющем небе не было ни облачка. На позициях была полная тишина.
Я отдыхал от жары и волнений на скамейке станции, когда адъютант Ингушского полка, ротмистр Баранов тихо доложил: «Черкесы ушли из Залещиков».
«Как ушли?»
«Около двух часов тому назад у них случилась паника, они сели на лошадей и ускакали. Говорят, они уже за Тлусте».
«Не может этого быть!»
«Уверяю Вас».
В смутном предчувствии чего-то непоправимо тяжелого я пошел со станции к тому месту, откуда видны были поля, примыкающие к Залещикам.
Оттуда, оставляя за собою облака пыли, скакал солдат. Это был рослый, могучий подпрапорщик Заамурского полка. Он круто осадил свою маленькую белую лошадку и, прикладывая руку к фуражке, громким голосом доложил:
— Ваше превосходительство, от Залещиков цепями отходит наша пехота, за нею идут австрийцы. Их без конца.
— Вы сочиняете! — крикнул я, чтобы хотя бы на мгновение парализовать то страшное впечатление, которое произвел на всех доклад подпрапорщика.
— Никак нет, — начал было подпрапорщик, но я грубо оборвал его: «Этого не может быть! Лошадь!»
По словам подпрапорщика выходило, что австрийцы массами шли нам во фланг и тыл, что от них до нас было не дальше двух верст, и до Тлусте, где совершенно беспечно стоял штаб 2-го кавалерийского корпуса и где был Великий князь, все обозы, все тяжести, было всего семь верст. Один час, какое? — полчаса — и там будет паника, и Великому князю придется, бросая все, бежать на автомобиле. Кровь бросалась в лицо. Этого не могло быть. Этого быть не должно.
— Вы ошибаетесь, подпрапорщик, — сурово сказал я, садясь на лошадь, которую бегом подал вестовой.
Я поскакал. Ветер бил в лицо. Перед глазами, вдоль полотна железной дороги, прямая, чуть поднимаясь на холм, шла мягкая, пыльная дорога. Горизонт был закрыт этим холмом. Скакавшие сзади далеко отстали. Проскакав немного больше версты, я поднялся на гребень. Отсюда стала видна вся долина Днестра и показались сады Залещиков. Поля полого спускались к отрывистому берегу, и на том берегу зеленели далекие нивы, позлащенные последними лучами солнца. День умирал, а с ним умирали моя честь и доброе имя. В эти минуты ясно было, что жизнь ничто в сравнении с честью.
Едва я выехал на гребень и остановил лошадь, как ощутил посвистывание пуль. Вправо, за каменной будкой, прятался Заамурский разъезд. Несколько человек из него лежали по гребню. В полуверсте, неся ружья на плечо, быстро шли ополченцы. Они не стреляли. Сзади, постреливая на ходу, шли австрийцы. Одна, две, три, четыре… пять цепей, и поднимались от Залещиков еще и еще. Зеленое поле, поросшее низкою пшеницей, ячменем и овсами, сплошь было покрыто стреляющими, нагнувшимися, горбатыми от ранцев фигурами.
Положение было серьезное. Нечего было и думать скакать к ополченцам и останавливать их. Их было так мало и так много было австрийцев.
Спасти могла только конная атака.
Я повернул лошадь и помчался на станцию. В голове ураганом неслись мысли. Я считал время: «Минуту я скакал туда, полминуты там, минуту обратно. Им идти не менее пятнадцати минут. Мало… мало времени. Как-то скоро раскачаются Заамурцы».
У станции толпились ожидавшие меня, встревоженные офицеры. Я увидел генерала Черячукина. Это был мой старый товарищ по службе, и я с ним был на «ты».
— Александр Васильевич, — крикнул я ему, — садись на лошадь.
Ко мне подошел полковник Мерчуле.
— Из штаба дивизии по телефону спрашивали, что у нас. Там уже знают о бегстве Черкесов. Там тревога. Что сказать?
— Скажи, что все хорошо. Мною приняты меры. Я еду на разведку и донесу, когда сам все точно узнаю.
Генерал Черячукин подъехал.
— В чем дело?
— Скачи со мною… Это что за лошадь у тебя? — Нарочно задал я ему посторонний вопрос.
Мы поскакали по дороге к его полкам.
— Посади четыре сотни на коней, — сказал я, когда мы увидели в балке густые толпы людей и белых лошадей.
— В чем дело? — снова спросил меня Черячукин.
— После узнаешь.
Я ничего не говорил. Я знал, что сказать, что будет конная атака — это вызвать колебания, сомнения, расспросы, а время было слишком дорого. Сердце отбивало каждую его секунду, и хотя часы говорили, что прошло всего пять минут, казалось, что прошла целая вечность.
— Оставшиеся две сотни, готовься к пешему строю. Идти цепями вдоль шоссе, правый фланг по полотну железной дороги. Направление на запад. Встретите ополченцев. Остановить их, залечь вместе с ними и окопаться, — отдавал я приказания стоявшему передо мною пожилому ротмистру.
— Понимаю, ваше превосходительство. Конные сотни выезжали из оврага на Шоссе.
— Командуй «Строй взводы», — сказал я Черячукину.
Он уже понял, в чем дело, и не расспрашивал. Лицо его стало бледно, и красиво выделялась на остром подбородке черная борода.
— Рысью! Марш!
Заамурцы потянулись по шоссе.
— В резервную колонну — марш!
— В линию колонн — марш! — подавал я команды.
На западе, на высоком берегу Днестра, точно чьи-то страшные очи, очи смерти, открылись, блеснули, один за другим, двенадцать пушечных выстрелов и двенадцать снарядов с глухим воем понеслись нам навстречу.
«По нам, — подумал я и сейчас же сообразил, — по пыли». Над полком, на сухом поле, поднималось громадное облако пыли. Снаряды пронеслись над головами и с треском лопнули сзади нас.
— Строй фронт, — сказал я. — Строй фронт, — скомандовал Черячукин. Как на смотру, раздвинулись сотни. Вторые ряды придвинулись вправо, третьи и четвертые влево, и сплошная линия шла за нами.
— Передняя шеренга в лаву галопом! Задняя на триста шагов сзади. Вдоль шоссе. Направление на Залещики.
Обгоняя нас, вырывались серые монголки. Слышны были команды сотенных командиров:
— Шашки к бою, пики на бед-ро… Мы поднимались на гребень. Артиллерия противника била беглым огнем большими очередями, и снаряды гудели над головами непрерывным гулом. Но все давали перелет.
Я услышал команду «марш, марш» и громовое «ура».
Несколько Мгновений как бы туман застилал мои глаза: страшная трескотня ружей продолжалась по всему полю. Свистали пули. И вдруг все стихло. Точно кто-то как пламя свечи задул, — задул эту трескотню. И стих артиллерийский огонь. Где-то далеко трещал еще пулемет.
Кругом было поле. Там и сям виднелись отдельные всадники. Какой-то солдат на окровавленной лошади ехал навстречу. Он рыдал. Он посмотрел на меня потухшими, но не злобными глазами и сказал плачущим голосом:
— Все погибло, ваше превосходительство. Никого в живых не осталось!
— Да ведь ты жив! Он тупо посмотрел на меня.
— Я жив, — продолжал я.
Он смотрел на меня и перестал плакать.
— В самом деле, — сказал он.
— Поезжай за мною!
Маленькая группа Заамурцев вели большую группу пленных. И по виду этих пленных, и по торжественной тишине темнеющего поля, где все чаще и чаще раздавались стоны, я понял, что победа полная.
Проехав еще, я встретил генерала Черячукина, ехавшего с двумя трубачами. Я подъехал к нему, поздравил с победой и приказал трубить сбор.
— Собирай полк, выясняй потери и число пленных и веди полк к станции, а я поскачу на телефон. Надо успокоить штаб.
Я посмотрел на часы. С того момента, как мне сказал подпрапорщик о прорыве фронта, прошло всего восемнадцать минут.
В два часа ночи на станцию приехал на автомобиле толстый, старый генерал. Это был начальник 2-й Заамурской пехотной дивизии. Развернув карту, он, при бледном свете зарождающегося утра, расспросил меня о позиции и со своим начальником штаба стал составлять приказ.
Веско звучали произносимые слова:
«5-й полк одним батальоном займет линию от шоссе на Тлусте до оврага, другой будет наступать для овладения лесом и селением Жезовой…»
В восемь часов утра пехота окончила смену, и мы пошли через Тлусте на новую, более легкую позицию, по берегу Днестра.
Веселое, ясное солнце заливало золотыми лучами цветущие поля пшеницы и ячменя, у дороги цвели колокольчики, белая ромашка и алые маки были раскиданы среди полей, голубели там и сям зацветающие васильки, и жаворонки звенели в прозрачной голубой вышине.