Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: "Кинофестиваль" длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке - Олег Георгиевич Битов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Олег Георгиевич Битов

«Кинофестиваль» длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке

Выражаю искреннюю признательность сотрудникам «Литературной газеты» Александру КАРЗАНОВУ, Ольге НОСОВОЙ, Кириллу ПРИВАЛОВУ, Александру САБОВУ и бывшему собственному корреспонденту АПН и «ЛГ» в Лондоне Сергею ВОЛОВЦУ. Только с их помощью и можно было найти и воспроизвести иллюстрации, ставшие теперь, как мне представляется, органической частью книги.

Автор

ОТ АВТОРА

Споры, самые разные, в редакционной практике вспыхивают каждый день. Для настоящей большой газеты они, по-моему, просто необходимы, вроде смазки или заточки инструмента на заводе. В прежние, как принято теперь выражаться, застойные времена такие споры отчасти возмещали невозможность высказаться в полный голос на газетной странице, а отчасти и помогали найти способы высказаться, невзирая на многоярусные запреты. Сегодня, когда запреты тают и, похоже, скоро истают совсем, первая функция должна бы утратиться, вторая — выпрямиться и заостриться: не окольные же тропы нынче искать! Но в жизни все, как всегда, оборачивается сложнее.

Кажется, в конце декабря 1987 года, вскоре после того как я довел эту книгу до эпилога и, прежде чем нести издателям, сложил лист за листом в папку — пусть вылежится, — на глаза мне в одной из тассовских сводок попалось крошечное сообщеньице: в турецкой тюрьме при неясных обстоятельствах умер Аслан Самет. Вы, естественно, вправе не помнить, кто он такой, но, заверяю вас, двумя годами ранее его смерть вызвала бы мировую сенсацию и не нашлось бы газеты, которая не напечатала бы это сообщение на самом видном месте. В конце 87-го он едва-едва удостоился нескольких строк.

Но я-то помнил кто это! На меня от этого имени полыхнуло взрывом ассоциаций, и я предложил начальству дать в ближайший номер заметку-комментарий.

Начальство, правда, не вдруг, тоже сумело вспомнить Аслана Самета. И, вспомнив, призадумалось:

— Это что же, придется пересказывать все, связанное с ним, заново? И про Иоанна Павла II, и про «серых волков», и про римский процесс?

— Все не все, но какие-то основные вехи несомненно. Ведь один за другим, как по расписанию, отправляются на тот свет все, кто реально соприкасался с подготовкой «преступления века». А затем либо не был допрошен вообще, либо допрошен при закрытых дверях. Такая цепочка смертей просто не может быть случайной!..

— Ну и что?

— Удивительно, как еще Агджа держится в живых, — не унимался я. — Впрочем, в итальянских газетах мелькнуло сообщение, что у него обнаружился туберкулез. В острой форме…

— Ну и что? — повторило начальство, ничуть не загораясь. — Это темы вчерашнего дня. Агджа, «преступление века», козни спецслужб — все это теперь неактуально. Вышло из моды…

Не могу пожаловаться на особую робость перед начальством. Но бывают начальственные суждения, волей-неволей повергающие если не в немоту, то в оторопь.

— Выходит, события, как тряпки, делятся на модные и немодные? Модное наденем и разукрасим, а немодное выбросим?

Начальство слегка рассердилось.

— У вас тридцатилетний газетный стаж, не заставляйте объяснять вам азы профессии. Любой номер, любая заметка привязаны к дате выхода, и иначе быть не может. Неизбежно приходится что-то выбирать и от чего-то отказываться.

Тут, однако, собеседнику припомнились известные факты, относящиеся ко мне лично, и настроение у него смягчилось. Выйдя из-за стола, он полуобнял меня за плечи.

— Понимаю, как не понять, что у вас эта тема болит, до сих пор болит. И все же постарайтесь от нее отрешиться. Не поблагодарят нас сегодня, ох не поблагодарят, если мы сызнова потащим на газетные страницы «серых волков» и все, что с ними связано. Насчет моды, конечно, вышло неловко, но вы сами знаете, что я имел в виду…

Да, к сожалению, знаю. Знаю, что на протяжении десятилетий газетные полосы формировались — не всегда, но часто, — исходя из «ценных указаний». Знаю, что у газетных администраторов — не у всех, но у многих — ожидание указаний и готовность незамедлительно следовать им вошли в привычку и что нынче, когда указания стали редкостью, администраторы чувствуют себя неуютно и по инерции продолжают придумывать ограничения, которых никто не налагал. Знаю, что газетная профессия, как никакая другая, была подвержена чисто оруэлловскому двоемыслию (разговор о замечательном английском писателе Джордже Оруэлле в этой книге неизбежен и состоится). И что избавление от двоемыслия, когда «для себя» думают одно, а пишут другое, потому что «так надо», — насущнейшая, настоятельнейшая для каждого газетчика задача.

Очевидно, мой собеседник этой задачи для себя еще не решил. А я? Бог весть. Комментарий на смерть Аслана Самета остался ненаписанным.

Но разве дело в Самете! Не брат он мне и не сват, в глаза я его не видел и не увижу. И можно было бы, никто не запрещал, пойти к другому начальству, повыше, настаивать, доказывать и даже, не исключается, доказать. Но одолевшая меня оторопь не проходила, напротив, час за часом ширилась и разрасталась. Что, если критика с тех же позиций уготована не какому-то чахлому комментарию, а только что законченной книге? Что, если ее тоже объявят неактуальной, обветшалой, вышедшей из моды?

Невозможно же не замечать, что за последние три года публицистика, освобожденная от оков показухи-обязаловки, развивалась стремительно, как никогда прежде. Статьи, подготовленные месяц-два назад и почему-либо не опубликованные «с колес», сплошь и рядом представляются уже устаревшими: можно бы сказать больше, острее, точнее. Толстые журналы, в силу сроков производства, оказываются в положении и вовсе не завидном: если автор не сумел заглянуть вперед, изложить свои мысли «с запасом», статья выходит в свет словно бы выцветшей, обезжизневшей до рождения. Горькая участь! А тут не заметка, не статья — целая книга. Книга, которую я готовил не месяцы — годы. Притом на немодный, как мне разъяснили популярно, сюжет. Есть от чего оторопеть…

Но, с другой стороны, бессмысленнейшее в мире занятие — попрекать себя тем, что жизнь сложилась так, а не иначе. Не стал бы я журналистом, а инженером или актером… Не женился бы на блондинке с карими глазами, а выбрал бы брюнетку с зелеными… Не закончил бы книгу вчерне к декабрю 87-го, а сочинил бы нечто отдаленно на нее похожее полутора или двумя годами ранее… Все это домыслы примерно одного достоинства, но в случае с книгой не предполагаю, а утверждаю с уверенностью: получилось бы гораздо хуже.

Репортажи, одноименные с этой книгой, появились в «Литературной газете» в октябре 1984 года. Как и предшествовавшая пресс-конференция, они вызвали бурю откликов, самых разноречивых, и у нас в стране и за рубежом. Но сколько-нибудь длительного удовлетворения мне не принесли. Довольно быстро я отдал себе отчет, что всеобщим вниманием, интересом мировой печати, потоком читательских писем я обязан небывалой теме своих выступлений, и только ей. Что с точки зрения профессиональной гордиться нечем: логика рвется, язык беден, да и глубина осмысления фактов оставляет желать лучшего.

Единственное, что нравится мне в тех репортажах безоговорочно, — их конец. Самое последнее слово. Каким уж чудом я нашел его, сам не пойму, но финальным во всей серии было слово «гласность». По-видимому, оно вырвалось непроизвольно, как просьба пить у больного, как потаенная молитва, пришедшая на смену симоновским строчкам, которые служили мне ту же службу в дни «кинофестиваля». Если так, то молитва «сработала»: слово набрало силу, какая мне и не снилась, вошло сегодня без перевода во все языки Земли.

Книгу, которую вы сейчас взяли в руки, я писал уже в условиях гласности. Должен сказать, задача моя от этого не упростилась, а усложнилась. Мне ведь и тогда, в 1984-м, извне никто ничего не диктовал. Это не кто-то мешал — это я сам не смел дойти до сути вещей, сам выступал себе цензором, сам себя останавливал: ну опомнись, разве о таком пишут? разве такое разрешат?! Казалось бы, после пережитого какие могут остаться страхи, где им угнездиться, — но нет, многолетние профессиональные привычки пережили даже психотропный плен, мышление оставалось, во-первых, самоограничительным, а во-вторых, прямолинейно конфронтационным.

Дав книге «вылежаться», я перечитал ее. И показалось, заметил, как от главы к главе избавлялся от нерешительности, половинчатости, предвзятости, а заодно и от брани в адрес противников, может, и извинительной в описываемых тяжких ситуациях, но по большому счету бесплодной. Достиг ли я желаемого? Вероятно, нет, какие-то следы прежних приемов, видимо, сохранились. Временами, перечитывая, я грезил, что вот-вот выявлю эти следы до единого, вытравлю, выскоблю, заменю наиновейшими, наисмелейшими понятиями. Потом до меня дошло, что цель поставлена ложно и недостижима: покуда я чищу рукопись, гласность снова уйдет вперед, я потянусь следом, и так до бесконечности, сказка про белого бычка… В итоге я ограничился тем, что в отдельных местах, где было вовсе невтерпеж, сделал несколько вставок, честно выделив их как «дополнения 1988 года». И сдал рукопись издателям. А дальше будь что будет.

В одном совершенно уверен, да что там уверен — убежден: правда не делится на модную и немодную, своевременную и несвоевременную, желательную и нежелательную. Правда о застое и конфронтации, о начале 80-х, необходима ничуть не меньше, чем о противоречивых и страшных 30-х или грозовых 40-х. Любая иная постановка вопроса тянет нас назад в прошлое, от которого мы еле-еле оторвались. Так что будем последовательны и постараемся по крайней мере не отступить от достигнутых рубежей гласности, какими бы ссылками на текущую политическую конъюнктуру нас порой ни пугали.

По счастью, в редакции «Литературной газеты», сотрудником которой я имею честь состоять, администраторы, привычные жить по указанию, а не по убеждению, составляют сегодня категорическое меньшинство. Иначе газета просто не сумела бы удержать популярность, не достигла бы в нынешней суровой конкурентной борьбе четырехмиллионного тиража. Но и раньше, в условиях, далеких от гласности, она не раз дерзко нарушала чиновные табу, подавала примеры подлинной журналистской смелости, настойчивости и принципиальности. Собственно, один из таких примеров и вырос в конце концов в эту книгу. А можно сформулировать то же самое по-другому: единственный положительный герой моего повествования — газета. Моя газета.

Чтобы не затягивать предисловия, затрону напоследок тему важную и вместе с тем самостоятельную. Памятливый читатель обратит внимание, что по сравнению с репортажами 1984 года в книге появилось немало новых имен, дат, адресов, подробностей. Откуда они взялись? Достоверны ли? Не подогнал ли я теперь, когда все позади, факты под результат?

Ответ состоит из двух частей. Во-первых, я всячески старался накинуть на себя узду, ничего не подгонять и ничего не выдумывать. Выдумки в отличие от правды почти всегда чересчур правдоподобны и торчали бы из текста, как плохие протезы.

Во-вторых, узда для меня — понятие не фигуральное, а вполне осязаемое и материальное. Все дни и месяцы, что я работал над книгой, на моем столе рядом с пишущей машинкой лежали девять магнитофонных кассет — мои «западные» дневники общей протяженностью, если сложить дорожки, почти два километра, тринадцать часов звучания. Как я вел их в условиях непрерывной, технически изощренной слежки, как ухитрился сохранить, — разговор особый, потерпите до соответствующей главы— узнаете. Для прямой публикации они не годятся, да и велись не для этого, но как подсобный, справочный материал незаменимы. И подтасовка исключена: дневники были сданы первым же советским представителям, с какими я встретился, и вернулись ко мне лишь после доскональной проверки, то есть значительное время спустя. Имена, адреса и прочее — оттуда.

Итак, книга перед вами. Надеюсь, равнодушных она не оставит.

Июнь 1988 года

ВМЕСТО ЭПИГРАФА

Жди меня, и я вернусь. Только очень жди. Жди, когда наводят грусть Желтые дожди, Жди, когда снега метут, Жди, когда жара, Жди, когда других не ждут, Позабыв вчера. Жди, когда из дальних мест Писем не придет, Жди, когда уж надоест Всем, кто вместе ждет. Жди меня, и я вернусь, Не желай добра Всем, кто знает наизусть, Что забыть пора. Пусть поверят сын и мать В то, что нет меня, Пусть друзья устанут ждать, Сядут у огня, Выпьют горькое вино На помин души… Жди. И с ними заодно Выпить не спеши. Жди меня, и я вернусь Всем смертям назло. Кто не ждал меня, тот пусть Скажет: «Повезло». Не понять не ждавшим им, Как среди огня Ожиданием своим Ты спасла меня. Как я выжил, будем знать Только мы с тобой, — Просто ты умела ждать, Как никто другой.

Эти стихи настолько широко, всенародно известны, что можно, кажется, не указывать имя автора — другому их не припишут. Менее известно, что Константин Симонов чуть было не посчитал их устаревшими. Вот что он сам написал об этом в своих воспоминаниях:

«После того, как «Жди меня» было напечатано, я читал его сотни раз и во время и после войны. И наконец через двадцать лет после войны решил было никогда больше не читать этого стихотворения. Все, кто мог вернуться, — вернулись, ждать больше некого. А значит, и читать поздно. Так я решил про себя. И больше года не читал, пока не попал на Дальний Восток к торговым морякам, рыбакам и подводникам, уходившим из дому в море на много месяцев, а иногда и больше.

Там на первой же встрече от меня потребовали, чтобы я прочел «Жди меня». Я попробовал объяснить, почему я решил не читать его, но моих объяснений не приняли. Уже по-другому, чем когда-то на войне, стихотворение все еще продолжало отвечать душевной потребности людей, имевших на это свои причины. И я отступил и снова стал читать его…»

Такова судьба всех истинно талантливых строк: новые поколения находят в них новое содержание. А в данном случае это просто неминуемо, потому что, хотя стихи посвящены женщине, одной женщине, самый их настрой, светлая вера в торжество жизни «всем смертям назло» адресуют их шире — Родине, России.

ВЕНЕЦИЯ. КИНОФЕСТИВАЛЬ БЕЗ КАВЫЧЕК

Поэма из воды и камня

По давней традиции, чем острее сюжет, тем медлительнее, неспешнее должно быть начало. Первые строки желательно посвятить пейзажу или погоде. Ну что ж, не вижу причин отступать от традиции. Тем более что начало действительно было если не медлительным, то, во всяком случае, ничем — почти ничем — не омраченным и бурных событий вроде бы не предвещало.

Погода 1 сентября 1983 года стояла чудесная, ласково-золотая, что утром в Москве, что к вечеру в Венеции. Правда, на пересадке в Милане небо чуть прихмурилось, посерело, и минут пятнадцать покрапал мелкий ленивый дождик. Но он миновал, в небесной канцелярии вновь возобладало хорошее настроение, и вторая половина пути (половина — если считать по времени, а не по расстоянию) выдалась просто идеальной, безоблачной и нежаркой.

Это и впрямь было нелишним и даже удачным обстоятельством, поскольку из Милана в Венецию мы добирались поездом. Я-то мог бы позволить себе и самолет, необходимая сумма в лирах была мне отпущена. Однако мой попутчик, корреспондент из другой центральной газеты, упросил не бросать его одного, и я, признаться, пожалел его: робок, языков не знает, пересадки сложные — пропадет… Может, и не пропал бы, а только ведь как не спросить тех, кого осенило послать его в «одиночное плавание»: о чем думали? Куда смотрели — в анкету? Так и в анкете, надо полагать, в графе насчет языков — прочерк. Или вранье?

Полтора года спустя я не удержался, взял подшивку его газеты и нашел сочиненную им статью по итогам 40-го, юбилейного Венецианского кинофестиваля. И поразился: все так гладко, интеллигентно, информативно, и названия фильмов даны без ошибок, и содержание лент пересказано правильно. Нипочем не догадаешься, что на венецианских, да и на некоторых других «престижных» фестивалях русский синхронный перевод не предусмотрен, что статья писана с чужих слов и по рекламным проспектам, что ее можно бы без ущерба для смысла составить, не выезжая из Москвы. А автор к тому же принимает — и выдерживает! — позу очевидца. Тоже искусство своего рода…

Да что я прицепился к попутчику? Как образчик «выездной породы», будто специально выведенной в 70-е годы, он не самый типичный и тем паче не худший, а как человек — даже не лишен обаяния. Согласитесь, робость куда симпатичнее, чем настырность и бравада. И за совместное путешествие поездом могу лишь благодарить: по крайней мере, видел Верону и Падую хоть из окна вагона. А в самом вагоне — ожившие кадры неореалистического кино. Вот провинциальная матрона — сто килограммов живого веса, сто слов в минуту — с многочисленным сопливым семейством. Вот компания франтоватых молодых солдат, небрежно жующих жвачку и явно не возражающих задрать штатского, коль подвернется. И монахиня в элегантной рясе, с тяжелым серебряным распятием на груди и очень, очень грешными глазами. В самолете вся эта публика, может, и полетела бы одним рейсом, но неизбежно потерялась бы в нивелирующем пространстве салона, за высокими спинками кресел.

Последний короткий перегон от Венеции-Местре до вокзала Санта-Лючия. Местре — промышленный пригород Венеции, где живет сегодня народу побольше, чем в островной, исторической ее части. Если бы все знаменитые города мира имели возможность отселить фабрики и новостройки, радиомачты и автомашины «на материк»! И вот все это уплывает за рамку окна, уходит в небытие, разбегаются в стороны полчища уродливых, аляповато раскрашенных нефтехранилищ. Поезд вкатывается на дамбу. Открывается залив не ахти какой красоты, с бурыми космами водорослей, рассыпанными там и сям парусами и легкой радужной рябью, живо напоминающей прописные истины об охране окружающей среды. Но впереди уже маячат контуры и высвечивают купола…

Замечательно точно сказал Борис Пастернак: «Итак, и меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живою личностью». Цитата из повести «Охранная грамота». Бесспорно, что читал я повесть до кинофестиваля, но полагаю, что этих слов тогда не запомнил или не осмыслил. Зато в Венеции сразу же воскликнул про себя: «Пастернак!..» И когда вернулся, целую вечность спустя, то знал без колебаний, что цитату надо найти, и знал, где искать.

Что же там так завораживает? Что высекает в душе искру, похожую на любовь с первого взгляда? Святой Марк, Дворец дожей, Мост вздохов? Именно этот «кусок застроенного пространства» славит Пастернак, но фокус в том, что со ступенек вокзала Санта-Лючия ничего этого не видно. Первое свидание с Венецией по необходимости кратко: от вокзала до пристани на Большом Канале — сто шагов, не более. А все-таки и их довольно, чтобы личность неповторимого города взяла над тобою власть, просочилась в кровь, как сладкая отрава, чтобы искра внезапной, неодолимой любви полыхнула ошеломляюще и уже не гасла.

Я ленинградец, а Ленинград, как известно, нередко сравнивают с Венецией. По-моему, это несправедливо по отношению к обоим городам. Пусть себе киношники снимают с успехом венецианскую натуру на Мойке. Кино воздействует лишь на зрение и слух, и два чувства обмануть проще, чем все пять разом. Аромат у каждого из городов неповторимо свой: Ленинград — город северный, Венеция — южный. Оба — поэмы из воды и камня, но написанные в разной манере и на разных языках.

Прежде всего Ленинград просторен, а Венеция тесна. Знаменитая пьяцца, площадь Святого Марка, в Ленинграде показалась бы скромным двориком. Глянцевые виды на Кампаниллу (с голубями) или на Лагуну (с гондолами), на мой вкус, лишь визитные карточки, представляющие имя и звание, но не характер того, кому посвящены. И суета торговых рядов на мосту Риальто и рядом с ним характерна не в большей мере, чем любое людское торжище. Чтобы ощутить чары венецианской поэмы, надо дать заманить себя в сторону, в какую угодно сторону, в переулочки и проулочки, проходики и проходные дворы (где двор, где улица — не поймешь, да и несущественно это). Постоять или посидеть, если скамейка сыщется, у какого-нибудь канала или канальчика, желательно безымянного, не только не судоходного, а и не «гондолоходного» даже. Нырнуть наобум во мрак узкого-преузкого лаза меж облупившихся, а то и заплесневелых стен — и снова вынырнуть в пятне света над тинистой стоялой водой, и снова увидеть тугие или провисшие веревки с бельем, флагами расцвечивания перечеркнувшие квадратик неба. (Считается, что это неаполитанский колорит, но и венецианский в не меньшей степени.) Короче, надо позволить себе заблудиться, благо заблудиться в Венеции никак нельзя: она, повторяю, тесна, и в тот самый миг, когда почудится, что заблудился, хитросплетение улочек и канальчиков обязательно выведет на бесспорный, всемирно известный ориентир.

У Лукино Висконти есть фильм «Смерть в Венеции». Возможно, его включали в программы кинофестивалей, но если да, то задолго до 1983 года. Основное действие там происходит на острове Лидо. Но когда герою становится плохо, совсем плохо, камера переносит его и нас в лабиринты исторической части города. Дует знобкий осенний ветер (забыл название), арки и щели дворов-улиц наваливаются справа и слева, спереди и сзади, кренятся, давят, душат, падают, и смерть приходит как избавление.

Ну а при чем тут чары? — спросите вы. Во что влюбляться? Что это за поэма, которая норовит обернуться кошмаром? Погодите, не выносите поспешных приговоров. В первых числах сентября не было стылых осенних ветров, а был легкий ласковый бриз. Ничто ниоткуда не наваливалось, кроме извечной, независимой от страны пребывания, беды — нехватки времени. И запах водорослей и свежей рыбы — запах моря — смешивался с запахами кофе и специй — запахами юга, и вся эта гамма дробилась и множилась в плавильне прогретых солнцем стен, а поверх коктейля ароматов, как терпкая вишенка, лежал специфический венецианский дух. Может, это и не запах или не только запах, но за неимением более точных слов я определил бы его как запах тления.

Это же, увы, неоспоримая истина: Венеция разрушается, приходит в упадок. Разные силы тому причиной, природные и рукотворные, климатические и социальные, не стану их перечислять. В Соединенных Штатах мне рассказывали, что среди проектов спасения города сокровищ встретился и трагикомический: некий миллиардер-меценат пожелал завещать венецианцам все свое состояние при условии, что… Венеция будет разобрана по кирпичику и перенесена за океан, к берегам Флориды: там, мол, и климат вполне подходящий, и туристов не убавится, и вообще американские инженеры подведут под Дворец дожей железобетонный фундамент, рассчитанный самое малое еще на тысячу лет. К счастью, сие предложение никто пока серьезно не рассматривал, но все же: как добиться, чтобы чудо не утонуло, как его уберечь?

Вот та мысль, до конца не додумываемая и даже отгоняемая, которая делает пребывание в Венеции пронзительно памятным, а обаяние ее неотразимым: завтра или послезавтра всей этой красоты может уже не быть. Не требуется ни гидротехнических, ни архитектурных и искусствоведческих знаний, чтобы углядеть на стенах и потолках патину сырости, ощутить усталость и рыхлость разъедаемой влагой кладки. Не нужно ни путеводителей, ни гидов, чтобы посетовать, как небрежно, спустя рукава сберегается то, что еще вполне можно было бы сберечь: каналы не чистятся, фасады не штукатурятся, под замшелыми причалами у некогда гордых палаццо качаются, пованивая, вороха разноплеменного мусора. «Плавучая галерея на клоаке» — это тоже о Венеции, и это тоже Пастернак. Да простится мне дерзость, но я подытожу его впечатления по-своему: многие, кто с весны до осени зачарованно бродит по этому невозможному городу, не столько встречаются, сколько прощаются с красотой.

В самом первом из одноименных своих репортажей в «Литгазете» я, помнится, как бы переложил на Венецию часть вины за то, что приключилось со мной потом: слишком-де заворожила, заставила потерять бдительность. И я-де в ослеплении забыл то, о чем следовало бы помнить: что именно мировые туристские центры с их многолюдьем привлекают пристальное внимание специальных служб Запада и создают особо благоприятные условия для их, с позволения сказать, деятельности. Насчет пристального внимания спорить не приходится, и тем не менее тезис нуждается, как считаю теперь, в уточнении.

Во-первых, сама-то Венеция, дело ясное, ни в чем не виновата. Ни в том, что ее выбирали и выбирают местом действия разных «шпионских» фильмов (в том числе джеймсбондовского «Из России с любовью»), ни в том, что на белом свете, и без того обремененном множеством тяжких забот, джеймсы бонды обретаются не только на экране, но и во плоти. И во-вторых, независимое от «во-первых», но примыкающее к нему: забыть можно лишь то, что знаешь, а я до Венеции и с экранным-то вариантом темы был знаком еле-еле.

Ну а в-третьих, и это главное: что, собственно, понимать под бдительностью? Шараханье от собственной тени, безвылазное сидение в четырех стенах гостиничного номера? Кое-кто так и делает, покидая добровольное заточение лишь ради пресловутого «отоваривания». Но с журналистской миссией такое сверхосторожное поведение просто несовместимо, а кроме того, я органически не понимаю людей, которые — при любом характере поездки — не нашли в Софии двух часов подняться на Витошу или в Кёльне посетить собор во время торжественной службы. И есть немало городов — Прага и Будапешт, Вена и Париж и наверняка другие, в которых не был, — где двумя часами не обойдешься, где обязательно надо побродить с планом в руке и, пусть за счет отдыха, за счет сна, остаться с историей наедине. А то вернешься из дальних странствий, сдашь положенные документы — и что в итоге? Новые штаны?..

На просмотрах и около

Кинофестиваль по традиции проводился на курортном острове Лидо, длиннющем наносном бугре, отделяющем Лагуну от Адриатики, в трех расположенных по соседству зданиях — Дворце кино, казино и отеле «Эксельсиор». Вот почему наша первая прогулка по Венеции была столь недолгой — от вокзала до пристани, где швартуются пароходики — «вапоретто», к которым как нельзя лучше применим стародавний термин «речной трамвай». До сих пор помню номера пароходных маршрутов: от вокзала Санта-Лючия — второй, от Святого Марка — шестой. Пристань назначения называется пышно: Санта-Мария-Элизабетта. Хотя «двойка» затем еще и заплывает в глубь Лидо, к самому порогу казино.

Но нам на первый раз туда было не надо. Прежде всего следовало отыскать свои отели: до «Эксельсиора» мы ни по рангу, ни по командировочной смете не доросли. Это мы выяснили еще по дороге: моему спутнику — в отель «Кристалло», мне — в «Бьязутти» на виа Энрико Дандоло. Еще одного коллегу поселили в «Вилле Отелло». Отели, правда, недалеко друг от друга, но всех советских, кроме официальной делегации и одной именитой супружеской кинопары, разделили по разным гостиницам. Зачем? Казалось бы, разделение, противное всякой логике. Неорганизованность — или?.. Хотелось бы думать, что все-таки без «или», что никакого заговора, тем более с участием дирекции фестиваля, еще не существовало.

От тенистой виа Дандоло до Дворца кино и «Эксельсиора» — немногим более километра. Можно идти по виа Лепанто, как бы копирующей историческую Венецию, по набережной тихого внутреннего канала с тусклой водой под горбатыми мостиками. А можно и иначе — выйти на море. Тогда налево расстелется Адриатика, белый ухоженный пляж и на нем шеренги разноцветных кабинок, островерхих, как рыцарские шатры, словно выбежавших из реквизита какой-нибудь киноленты по Вальтеру Скотту. Ну а направо — колоннада отеля «Де бен», где Висконти поселил героев «Смерти в Венеции». Такие вот, будто нарочно подобранные, киноподступы к кинопразднику.

Вообще-то фестиваль ощущается в Венеции слабо. Ни афиш на каждом углу, ни парадов-алле, ни билетного ажиотажа (хотя перед отдельными премьерами очереди во Дворец кино все же выстраивались). Фестивалями, вернисажами, громкими именами этот город не удивишь. А Лидо — и подавно. Лидо — аристократ, и не дряхлеющий, как фасады на Большом канале, а вполне современный, играющий в теннис и уделяющий главное свое внимание банковским счетам. Лидо — это прежде всего особняки и виллы, раскинувшиеся не по-венециански просторно, утопающие в зелени, а в сентябре нередко уже пустующие: купальный сезон, по мнению владельцев, миновал, а кинофестиваль их интересует мало.

Но вот и «Эксельсиор». Пресс-центр. Огромные окна, устремленные в адриатические дали, заливают зал солнечным светом — хоть начинай тут же съемку, и не надо юпитеров. Любезнейшая Марина Мартинетти, сотрудница пресс-центра, вручила нам под небольшой денежный залог ключи от журналистских боксов, раздала фестивальные карточки-пропуска. Ее заботами всем советским корреспондентам достались карточки высшей категории— «адзурра» (голубые), дающие самые широкие права, вплоть до посещения конкурсных просмотров и премьер. Формально почти никто из нас на подобную честь претендовать не мог, она предусматривалась лишь для ежедневных газет, но что тут скажешь? Одно-единственное: спасибо за внимание…

Тем не менее на фестивальных премьерах, кроме, кажется, одного-двух случаев, я не бывал. Твердо помню один. Шел фильм Алена Рене «Жизнь — это роман». Яблоку негде было упасть, с трудом отыскал местечко на галерке. А стоил того фильм? Сомнительно. Салонная, путаная история о том, как некий светский лев задумал, а его потомки осуществили постройку «храма счастья» — не то религиозно-гипнотического центра, не то фешенебельного дома терпимости. Сюжет петляет и дробится, актерам, в сущности, нечего играть. Странный фильм, тем более странный, что поставлен автором знаменитой, вошедшей в современную киноклассику картины «Хиросима, любовь моя»…

В том-то, однако, и соль, что публике, набившейся во Дворец кино, фильм в принципе понравился. Многим «престижным» фестивалям, особенно на премьерах, свойственна специфичная, довольно искусственная атмосфера, когда самое смелое платье привлекает интерес гораздо больший, чем лучший фильм. В каком-то смысле получается даже, что чем хуже, тем лучше: ленты подлинно новаторские, напряженные, сложные требуют от зрителя определенных душевных усилий, сопереживания, встречной отдачи. А если сопереживать нечем и отдавать нечего? Понимание праздника, интеллектуально, социально и нравственно, может быть очень, очень различным, и мне почему-то кажется, что я понимаю его неодинаково с иными завсегдатаями премьер.

Первый просмотр для прессы (а мы предпочитали просмотры именно этой категории — обстановка попроще) тоже разочаровал. Разочаровал художественно, хотя и навел на раздумья. Вне конкурса был показан американский фильм «Возвращение Джедай» — очередная и вроде бы заключительная серия из отшумевшего к тому времени цикла «Звездные войны». Головокружительные трюки, высочайшая техника комбинированных съемок, истинно голливудский размах — и что еще? А еще проповедь насилия, внушаемое зрителю исподволь убеждение, что оно, насилие, было, есть и пребудет с человечеством во веки веков, обретая все новые, все более совершенные технические обличья, пока не достигнет звезд. Тогда, в 1983 году, мало кому приходило в голову, что недалек день, когда термин «звездные войны» перекочует с киноафиш на газетные полосы, обретет высоких покровителей в вашингтонской администрации, станет камнем преткновения в мировой политике. Но надо полагать, что в затененной тиши лабораторий такие планы уже вынашивались. И если «Макдоннелл — Дуглас», «Рокуэлл» и прочие военно-космические «киты» не принимали участие в финансировании «Джедай» и предшествующих серий цикла, то по справедливости им бы следовало это сделать. Почву для затяжной риторики вокруг СОИ эти космические боевики унавозили усердно.

Несчастье наше, что в беспощадном XX веке фантастические пророчества — и в первую очередь, увы, «черные» пророчества — сбываются скорее, чем мы в состоянии их переварить, психологически к ним подготовиться. Если бы Герберту Уэллсу в 1914 году, когда он впервые описал ядерный взрыв, сообщили, что до реального воплощения его фантастической идеи осталось каких-то три десятилетия, он бы просто не поверил. А ведь ему довелось дожить до Аламогордо и Хиросимы. То же, к примеру, и Алексей Толстой: скажи вы ему в конце 20-х годов, что гиперболоид — штука совершенно реальная, хотя конструктивные принципы должны отличаться от его чертежика, — он взглянул бы на вас, как на выходца из третьего тысячелетия, если не из сумасшедшего дома. А лазер был открыт в начале 60-х…

Но ни Уэллсу, ни фантастам следующих поколений не хватило бы цинизма, чтобы составить сценарий разведывательно-политической интриги, связанной с самолетом рейса 007 Нью-Йорк — Анкоридж — Сеул. В то самое утро 1 сентября, когда мы вылетели из Москвы в Милан, он уже был сбит над Сахалином. В те самые часы, когда ехали поездом из Милана в Венецию, плыли на «вапоретто» на Лидо, устраивались по отелям, знакомились с пресс-центром, в военно-политических штабах Запада уже созрело решение перевалить вину за происшедшее целиком и полностью на нашу страну. Вы, вероятно, помните, как было дело: самолет злостно нарушил воздушное пространство Советского Союза, углубившись в него на 500 с лишним километров. На запросы он не отвечал, приказам приземлиться на советский аэродром не подчинился. Не сомневаюсь: если бы наше командование хоть на секунду заподозрило, что до подобной наглости может дойти рейсовый самолет с пассажирами на борту, трагедии не случилось бы. Вскоре выяснилось, что наглость была куплена на деньги ЦРУ: самолет был оснащен не только точнейшим навигационным оборудованием, исключавшим всякую возможность нечаянной ошибки, но и хитроумной «специальной аппаратурой».

Тем не менее в обстановке кинофестиваля на острове Лидо, обстановке суматошной и слегка искусственной, где отрыв от текущих политических событий как бы входит в программу, а вопрос «Что новенького в мире?», обращенный к сотрудникам пресс-центра, показался бы, подозреваю, просто неприличным, — в этой обстановке мы ничего не знали ни о рейсе 007, ни о шумихе вокруг него. Узнал я об этом лишь 6 сентября в Риме, а мои коллеги — еще на два дня позже от меня. В Венеции ведь нет ни одного советского учреждения, и «Правда» в отеле «Эксельсиор» не продается.

Что же запомнилось из фестивального репертуара со знаком «плюс»? «Ханна К.», фильм мастера политического кино Коста-Гавраса, рассматривающий с прогрессивных позиций сложный узел ближневосточных проблем. «Завтрак пахаря» английского режиссера Ричарда Айера — о молодом сотруднике Би-би-си, поставившем себе целью сделать карьеру любой ценой. «Дезертир» итальянки Джулианы Берлингуэр — очень скупой по выразительным средствам и очень сильный фильм о неприятии войны и фашизма. Наконец, «Зелиг» американца Вуди Аллена, уморительная комедия в стиле ретро.

По поводу фильма Аллена можно бы сделать несколько оговорок, но стоит ли? Все эти ленты, и «Зелиг» в том числе, давно разобраны по косточкам киноведами, а я поневоле отстал. К тому же это давний и нелегкий спор: стоит ли подвергать разбору кинокартины, книги, пьесы, если известно заведомо, что читатель их и в глаза не видел? Да, меня послали в Венецию именно ради такого разбора (были и другие задания, о них в следующей главе). И все же считаю, что у спора есть единственное достойное завершение: больше доверять читателю-зрителю, больше издавать и показывать — а уж вслед за тем и поспорить можно, если возникнет охота. Хорошо, очень хорошо, что развитие нашей духовной жизни в таком направлении и идет.

На том я, пожалуй, и прерву рассказ о кинофестивале без кавычек и перейду к другим событиям, тем более что они не заставили себя ждать.

РИМ. НАЧИНАЕТСЯ ДУРНОЙ ДЕТЕКТИВ

Поездка в Рим решилась неожиданно. То есть она входила в план командировки, но логичнее было бы удрать с фестиваля пораньше и провести в «вечном городе» последние дни перед отъездом домой, благо обратный билет был выписан не из Милана, а из Рима. Если бы так и произошло, все, быть может, сложилось бы по-иному. И эта книга, вероятнее всего, тоже не состоялась бы.

Однако расписание просмотров было составлено так, что на самый канун отъезда, 10 сентября, планировалась премьера нового фильма Федерико Феллини «И корабль плывет». Мало того, на тот же день был назначен показ советского конкурсного фильма «Мать Мария», и игнорировать его представлялось, естественно, невозможным. А 6 и 7 сентября не предполагалось вроде бы ничего особенно интересного.

Очень обеспокоилась Марина Мартинетти, даже встревожилась, когда я упомянул в середине дня 5 сентября, что хочу уехать на пару дней. Принялась допытываться, отчего да зачем. Сослался на задание редакции, что было правдой. И утаил еще одну причину, подстегнувшую решение поступить именно так и немедленно: ни с того ни с сего разболелась нога, и надо было показаться врачу. А ближайший и единственный в стране советский доктор находился в Риме.

В транспортном агентстве меня талантливо надули, взяв за спальное место в полтора раза больше, чем следовало. Откуда ж мне было знать, что итальянскими железнодорожными уложениями допускается продажа двухместного купе одному пассажиру с оплатой по особому тарифу. Такие не то смешные, не то досадные неожиданности подстерегают, в общем-то, почти в любой загранкомандировке, никакими инструкциями и подготовкой их не предусмотришь. Спрос на билеты был в тот день, по-видимому, не слишком велик, и кого ж заставить за это расплачиваться, как не простофилю-иностранца…

Зато по крайней мере выспался. И прямо с вокзала, едва забросив чемодан в отель «Люкс Мессе», где был заказан номер, поехал в советское посольство. Оттуда на машине в жилой городок, достаточно отдаленный. Побывал у врача и вернулся обратно в посольство. В общей сложности я провел «на территории СССР» что-то около четырех часов, и в мыслях не держа, что каждый мой шаг регистрируется, хронометрируется и истолковывается, мягко говоря, весьма своеобразно. Из телепередачи Би-би-си, подготовленной после моего возвращения на Родину, стало известно, что итальянская тайная полиция установила за мной неотступную слежку с минуты, когда я прилетел в Милан, а в Риме к местным шпикам прибавился еще и «хвост от ЦРУ». И выезд в Рим плюс эти четыре часа были интерпретированы ими простенько и безвкусно: «получал инструкции».

В середине дня — визит к патриарху итальянского кино Чезаре Дзаваттини, вечером — к писателю Луиджи Малербе. Если я не вдаюсь в подробности и не воспроизвожу диалогов, то лишь потому, что через несколько глав они сами скажут о том, какими запомнили эти встречи и как их расценили. Малерба передал мне свою новую книгу и две-три рукописи для возможной публикации в «Литгазете». И, стоя с ним на балконе-террасе, откуда открывалась широкая панорама римских огней, я опять-таки не задумывался, в мыслях не держал, что вокруг, в расселинах ближних улочек, притаились «машины сопровождения», а в придачу еще и пешие соглядатаи.

На встрече у Малербы присутствовал собственный корреспондент Агентства печати Новости Александр Бангерский. Именно там и тогда я узнал от него о трагедии рейса 007. В разговор включились хозяева, знакомые с существом дела лишь по буржуазной печати, и у меня возникла возможность сразу же сопоставить две версии, две системы оценок. На следующее утро я купил «Интернэшнл геральд трибюн» и журнал «Тайм» («Правду» так и не нашел, в одном киоске предложили августовскую, где на эту тему, конечно же, не было ни строчки). Да, не пожалели красок господа комментаторы, чтобы живописать «зверскую атаку» советских истребителей на беззащитный «боинг»! А ведь истинные факты, если не все, то многие, уже вскрылись и были обнародованы…

Но то было наутро. А пока что, когда мы распрощались с Малербой, Бангерский любезно покатал меня по ночному Риму. На систематическую экскурсию, вопреки собственным правилам, времени у меня так и не хватило — а все-таки побывал и у Колизея, и у Пантеона, и на площади Республики, и на площади Испании. Закончили мы маршрут у всемирно известного фонтана Треви, того самого, где в «Сладкой жизни» Феллини купалась молодая Анита Экберг и куда каждый гость «вечного города» обязан по обычаю бросить монетку. Я не бросил — не пожадничал, а просто заговорился с Бангерским и запамятовал, а он не напомнил. Выходит, в Риме мне больше не бывать.

7 сентября, в среду, за мной в «Люкс Мессе» заехал поэт Джузеппе Фьюмара и повез меня в Ватикан. С Джузеппе в отличие от Малербы и Дзаваттини мы были знакомы и раньше, встречались в Москве. Я ведь на протяжении пяти лет заведовал в газете отделом зарубежной культуры — что ж удивительного, что в любой стране, даже если я приезжал туда впервые, обязательно находился кто-то, к кому можно обратиться по праву знакомства.

По такому же праву я мог, да и пытался, обратиться еще к одному человеку — к Альберто Моравиа. С прославленным писателем мы встречались дважды, притом совсем незадолго до Венецианского фестиваля. Он и выступал у нас в «ЛГ» в августе 1983 года дважды, в том числе с прелестной сказкой-притчей «Когда мысли замерзали в воздухе». Героем сказки был морж, живший на полюсе, где было так холодно, что замерзали даже мысли и облачком витали над головой, если она имела неосторожность о чем-то подумать. И все привыкли к тому, что если уж думать, так только что-нибудь хорошее, иначе злые мысли сами себя разоблачат.

Если б только передвинуть сказочную выдумку в наши дни да воплотить в действительности! Насколько же проще стало бы жить в мире, истерзанном подозрительностью и ложью! А что до меня лично, то и я увидел бы замерзшие, висящие в воздухе грязной тряпкой мысли своих негаданных преследователей, и они, если не ослепли, убедились бы во вздорности своих подозрений.

Но, увы, сказка сказкой, а реальность реальностью. Для моржа, кстати, дело кончилось тоже не лучшим образом. Сплавал в иные страны, убедился в том, как несладко живется, когда не видно, кто обманщик, а кто злодей. Вернулся к себе на полюс, глядь, а климат-то изменился и там, мысли больше не прочтешь. И загрустил морж, тоскуя по временам, когда жить в условиях первобытной честности было много-много проще.

Однако не ради моржа, сколь угодно симпатичного, хотел я потревожить Моравиа в Риме. Как все, почти без исключения, выдающиеся люди планеты, он не пожелал оставаться безучастным свидетелем того, как мир сползает к ядерной катастрофе. Он посетил Хиросиму и, решительно потеснив на своем рабочем столе моржей и прочих милых зверюшек, написал «письмо другу», публицистический документ большой силы под заголовком «Атомная бомба и мы». Вот о чем хотелось побеседовать с прозаиком и мыслителем — о проблемах не литературных, а общечеловеческих, хотя не исключаю, что и о тех и о других, ведь они переплетены так тесно. Думаю, что Моравиа не уклонился бы от разговора, только личный его телефон, который он собственной рукой вписал мне в блокнот в Москве, не отвечал…

Итак, мы двинулись с Джузеппе Фьюмарой в Ватикан, к собору Святого Петра, и не подозревая, что тащим за собой длиннющий «хвост», пришитый нам заботами двух разведок-контрразведок. В упомянутой уже телепередаче Би-би-си это утверждается с абсолютной уверенностью — и с особым акцентом как раз на нашу совместную ватиканскую прогулку.

А была, подчеркиваю, среда. И, как всегда по средам, папа римский давал традиционную публичную аудиенцию. Огромное пространство, замкнутое справа и слева крыльями собора, было заполнено разноязыкой толпой богомольцев и туристов, казалось, собор притянул их к себе, обнял крыльями, как руками. Но до того, как попасть в эти объятия, надо было преодолеть перегородившие площадь барьеры и пройти досмотр. Карабинеры выворачивали сумки, оглаживали магнитными искателями спины и бока входящим — страховали его святейшество от злоумышленников. Помост, где он находился, охраняли картинные швейцарские гвардейцы. Земная юдоль святого отца выглядела торжественно, но как-то не очень прочно.

Мы видели первосвященника метров с пятидесяти, ближе было не подобраться. Но голос его, усиленный мощными репродукторами, разносился над площадью так отчетливо, что слышалось даже, как он переводит дыхание. Сама по себе его проповедь была краткой, минут на десять, но он повторил ее последовательно на пяти языках. И она стоила повторения.

Он говорил о мире. О бренности всего сущего, еще более очевидной в век компьютеров и ракет, когда человек дерзнул могуществом своим поспорить с господом. И о том, что не на господа, а прежде всего на себя следует уповать, если хочешь, чтобы мир не сгинул в геенне ядерной смерти: отец небесный даровал нам прекрасный общий дом, но теперь, уязвленный гордыней нашей, ниспослал нам страшное испытание, подведя вплотную к апокалипсису. Выдержим ли мы испытание, зависит только от нас, и, если нет, творцу останется лишь скорбеть…

Это, разумеется, не цитата. Не записывал я Иоанна Павла II на магнитофон, да и возможно, что запись возбранялась. Это смысл, к тому же в вольном пересказе: повторить стилизованно высокую, отшлифованную веками католическую терминологию, да еще с переводом, да еще столько лет спустя, не возьмусь. Но смысл передаю с ручательством за точность.

И занятное дело, стилизация не снижала воздействия проповеди на разношерстную аудиторию, а, пожалуй, наоборот. Неподалеку от нас стояла группа молодежи неопределенного пола и национальности, какую лет десять назад отнесли бы к категории хиппи. Нечесаные, но в серьгах, утонувшие в каких-то немыслимых хламидах, демонстративно безразличные ко всему на свете, кроме самих себя. И эти-то дети сумерек, самозваные изгои, не признающие ни бога, ни дьявола, вдруг перестали жевать и смотреть себе под ноги. Потому-то и национальности было не определить, что они молчали. Они слушали.

Наименее отзывчивой частью толпы оказались, как ни парадоксально, пилигримы-богомольцы. Счастье лицезреть наместника божия застило им глаза и уши, и с ними папа мог бы говорить хоть по-древнегречески, хоть на суахили. Эти воспринимали лишь сам факт, что слышат его, — на то, чтобы услышать, внимания уже не доставало. Ну да бог с ними, пусть, как говорится, разбираются в своем кругу…

Потом мы с Фьюмарой посетили еще и Ватиканский музей. К сожалению, времени оставалось мало, да и жара донимала. В Риме в отличие от Венеции было жарко, даже музейные стены не спасали. По возвращении в центр города встретились с советской писательской делегацией, прилетевшей в тот день в Италию. Потом Фьюмара сел вместе с новоприбывшими в автобус и укатил в сторону Неаполя, а мне на прощание передал для редакции интереснейшую, по его словам, книжную новинку — «Тот кегельбан над Тибром» Микеланджело Антониони. Ни она, ни рукописи Малербы в редакцию, увы, так тогда и не попали.

В отеле «Люкс Мессе», у себя в номере, я первым делом открыл чемодан, чтобы уложить книжку. И присвистнул: рылись! И не только рылись, но и не скрывали, что рылись. Вообще-то заметить постороннюю руку в собственном чемодане можно при минимальной наблюдательности даже тогда, когда рука старается выскользнуть незамеченной. От хозяйского глаза все равно не укроется ни рубашка, сложенная чуть иначе, ни какие-то мелочи, чуть сдвинутые с привычных мест. Это не говоря уже о специальных приемах, с которыми нынче каждый знаком по детективным романам и фильмам, об условных нитках и кусочках сахара под ковром.

Нет-нет, никаких чудес под ковром у меня припасено не было. Просто в чемодане все вверх ногами, носильные вещи скомканы, бумаги рассыпаны веером. В возмущении кинулся вниз, к портье, а тот оказался в осаде новых гостей, крутился как ошпаренный и только отбрехивался: «Сию секундочку! Сейчас-сейчас!..» Пока ждал, перекипел: да провались вы в тартарары! В конце концов ничего же не пропало…

Вышел вечером, когда жара спала, прогуляться по городу, да и лекарство надо было купить, какое доктор порекомендовал. На виа Венето заметил, что за мной неотступно следует какой-то тип — и опять-таки не только сопровождает, но и не скрывает, что сопровождает. Приостановлюсь — он тоже, прибавлю шагу — он тоже, присяду — он пристроится на соседней скамейке или уткнется в витрину. Так и ходил за мной по пятам и сгинул, лишь когда я повернул на виа Вольтурно, где расположен «Люкс Мессе». Настроение изгажено, в номере духотища, на улице адский шум — впечатление такое, что более шумного города нет на свете, и чем позже, тем шум интенсивнее. И телефон у Альберто Моравиа не отвечает по-прежнему…



Поделиться книгой:

На главную
Назад