Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хлеб той зимы - Элла Ефремовна Фонякова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да не трусь ты! Иди ближе — я что сказать хочу…

Три шага вперед.

— А… вы кто такой?

— Да елки-зеленые, раненый я! Госпиталь тут. Вход с другой улицы. А я в умывалке, она во двор выходит… Иди скорей, пока меня не застукали. Мне вставать нельзя…

Раненый! Это совсем другое дело. Раненых я не раз видела — мы ходили со своим классом в госпиталь, концерт самодеятельности давали, я свои стихи про весну читала… Раненые — добрые, приветливые. Я подбегаю к амбразуре, пытаясь в сумраке рассмотреть говорящего. Наголо бритая голова яйцом, складки возле губ, блестящие глаза.

— Тебя как звать, сестренка?

— Ленка!

— Ленка — это здорово! У меня подружка была — Ленка тоже. На вот тебе, Ленка, держи…

Желтые пальцы с бледными отросшими ногтями протягивают мне через ячейку решетки брусочек пиленого сахара.

— Спасибо!!!

— Кушай на здоровье! А меня Петром звать. Петрушей.

— Спасибо, дядя Петруша.

— Какой я дядя? Молодой еще! Побитый только шибко, а так — молодой.

Ну, все, беги, сестричка, беги, Ленка. Поговорить хотелось. Так хотелось!

Один я тут — ни родных, ни знакомых. Придешь еще ко мне?

— Приду!

Мы уславливаемся с Петрушей о свидании через три дня. Я взволнована — у меня есть своя тайна! По вечерам я долго не могу уснуть, раздумывая, чем бы порадовать своего знакомого раненого. Я решаю сшить ему кисет для махорки из кусочка замши, которую видела у мамы, и подарить новенький желтый карандаш марки «Кохинор» — его как-то дал мне дядя Коля. И еще я соберу на баррикаде несколько одуванчиков. Чем не букет?

Мы встречаемся с Петрушей как старые друзья. Я опять получаю угощение — круглую узорчатую печенину. Петруша бесконечно тронут моими подарками. Мы долго беседуем через решетку. Я рассказываю о нашей коммуне, он — о себе.

Петруша из-под Пскова, там у него остались мать и сестры. И та самая подружка — моя тезка. Псковщина под немцем. Петруша о своих ничего не знает. Живы ли? Ранен он нехорошо, в живот, вставать ему не разрешают, но надоело лежать, и плевать — будь что будет! — он все же иногда, тайком, поднимается… А в госпитале — тоскливо… Полежишь сама в больнице — узнаешь…

Я лежала в стационаре, знаю. Сочувствую Петруше.

…Еще мы виделись с ним один раз. А потом он исчез. Я пришла с новыми одуванчиками, стояла, стояла, стояла под амбразурой, но он так и не пришел.

Я подтянулась на руках и просунула сквозь решетку одуванчики. Если зайдет в умывалку — поймет, что я была. И еще раз я приходила, но он так больше и не появлялся.

Может, его перевели на другой этаж? Или в другой госпиталь? А может, выписали? А может…

Дальнейших предположений я не строю.

На собачьем пайке

— Пес у него — Тореадор, овчарка. Преогромная. И такая, знаете, холеная, гладкая. Шерсть прямо так и блестит. Я удивилась, сейчас ведь всех собак переели, как же, спрашиваю, ваша-то сохранилась? А он смеется! Это, говорит, собака особая. Ей цены нет. Она у меня медалистка, воспитана в лучших правилах. Состоит на военном учете. И паек ей положен — больше, чем человеку. Она сыта, и я вместе с ней. И еще, говорит, вот скоро, осенью, отпуск у меня, так мы с Тореадором наймемся в сторожа, огороды караулить. А там, между прочим, платят натурой — картошкой, капустой. Глядишь, мы со своей собачкой и вторую зиму перезимуем. Нам, говорит, голод не страшен.

Это рассказывает мама — о своем приятеле, музыковеде, с которым вместе работает в институте.

Интересно! Очень интересно! Оказывается, можно прекрасно обеспечиться — стоит только пса завести. Эта мысль крепко засела у меня в мозгу.

И надо же! Иду я раз мимо Дворца пионеров — забрела туда во время очередного маршрута, и вижу — у входа, на фанерном стенде, вывешен список детских кружков, куда может записаться каждый желающий. Кукольный кружок, изо, драм, и — СОБАКОВОДЧЕСКИЙ.

Ура! Записываюсь немедленно. И действительно, меня немедленно записывают — без всяких излишних формальностей. Трудно было только найти в лабиринте пустых дворцовых коридоров нужный номер комнаты. Программа кружка — захватывающая: каждый участник получит на воспитание щенка! А значит — и паек.

По дороге домой спешно прикидываю, как мне подготовиться к первому занятию. Прежде всего надо найти ошейник: возьму у папы ремень, у него есть лишний, я знаю. Во-вторых — приготовить подстилку. Миску. Придется захватить с собой во Дворец какую-нибудь сумку или корзинку - щенка в открытую по городу не потащишь: могут отобрать и съесть. А как назвать?

Робинзоном или Мушкетером! Ну, а если щеночек — девочка? Тогда — Миледи!

Домашним ничего не скажу — пусть будет сюрприз для всех. За пайком сама ходить буду — никому не доверю.

…На занятие являюсь задолго до начала и минут сорок томлюсь у запертой двери, сидя на белом стуле с голубым бархатным сиденьем. Вот бы такого бархата моему щенку на подстилку! Наконец приходит преподаватель — пожилой рыжий человек с непроницаемыми глазами, — и отпирает ключом дверь.

Приходят и пять юных собаководов — трое мальчишек и две девчонки с умным видом. Корзин и ошейников ни у кого не видать, только торчат из нагрудных кармашков огрызки карандашей. Зачем карандаши?

Мы рассаживаемся за одним столом, вокруг черной школьной доски.

Преподаватель не одаривает нас ни единой улыбкой. Переписав всех по фамилиям, он сразу приступает к уроку.

— Первые пятнадцать занятий, — размеренно рокочет он, — мы посвятим изучению собак различных пород. Законспектируем их анатомию и физиологические особенности. Достаньте свои тетради, пишите. Итак, что такое собака?

Пятнадцать занятий! Боже мой! А ведь они — раз в две недели. Значит, до щеночков по крайней мере — пять месяцев? Тогда уж и зима настанет, и огородный сезон кончится… Что-то здесь не так. А вдруг я ошиблась и попала не в собаководческий, а собаковедческий? Пытаюсь выяснить недоразумение и пихаю в бок одного мальчишку, который усердно водит своим карандашом по бумаге.

— Не мешай! — обрывает он меня.

— Нам лентяи не нужны, — как бы между прочим бросает через плечо преподаватель.

Не нужны — не надо! Я расстроена, разочарована… Глотаю слезы. И поделом мне, дурехе! Нечего было на собачий паек рассчитывать.

Пикник в удельной

— Бедная моя девочка, — говорит мама, — все одна да одна… Знаешь что? Кажется, в это воскресенье я буду посвободнее. Давай, устроим с тобой пикник! Хочешь?

Пикник! Какое неблокадное слово! И вообще какое-то несовременное — как будто оно сошло со страниц старинной книжки с картинками. Зеленая лужайка под кронами деревьев… Маменька с кружевным зонтиком, который бросает синюю узорчатую тень на белую скатерть… Няня с лукошком, откуда торчит холодная телячья нога. Очаровательные дети в матросских костюмчиках. Вдалеке — коляска, запряженная парой лошадей…

Стоит ли меня спрашивать — хочу ли я на пикник? Знаю, что он будет иным, чем тот, который я себе нафантазировала, но все равно хочу на пикник!

Очень!

Мы собираемся с вечера. Половину ужина — лепешки из лебеды и завтрашний хлеб — заворачиваем и увязываем в пергаментную бумажку.

Получается пакетик величиной с мою ладошку. Берем с собой алюминиевую кружку для воды и белую салфетку. Пикник без салфетки — не пикник. Здесь мама со мной соглашается. Нет у нас ни кружевного зонтика, ни коляски, зато у меня на голове красуется хорошенькая соломенная шляпка с ленточкой вокруг тульи, и к нашим услугам — трамвай восемнадцатый номер. Он домчит нас до Удельного парка (есть такой лесопарк в Ленинграде) гораздо быстрее, чем любые лошади.

…Свежее утро. Трамвай резво бежит по городу. Пассажиров мало — мы с мамой да две старушки, которые оживленно тараторят всю дорогу. Желтые скамьи совсем свободны, и я могу расположиться так, как мне больше всего нравится: встать на коленки и уткнуться носом в стекло… Мимо проплывают обшарпанные, все в следах осколков, ленинградские дома, четко выделяются на стенах надписи: «При артобстреле — эта сторона улицы наиболее опасна».

Трамвай несется как раз посередине между опасной и безопасной сторонами. Именно поэтому, когда объявляют тревогу, нам приходится вылезти и вместе с долговязой вагоновожатой, кондукторшами и старушками-подружками переждать обстрел в подворотне. Мы стоим там больше часу, но ведь впереди — пикник! Можно и подождать.

Когда мы вернулись в вагон, оказалось, что стекла, к которому я прижималась носом, уже не существует — оно вылетело. Но, на мой взгляд, стало только лучше — трамвай продувается прохладным ветерком…

А вот и Удельная. Деревья подступают к самой трамвайной остановке.

Пахнет нагретой листвой, полевыми цветами — и вообще чем-то забытым, дачным, мирным… Мы углубляемся в зеленые коридоры. Парк совсем не похож на парк. Он не прибран, запущен, зарос и походит на простой лес, лишь изредка пересекаемый сплетением «лысых» утоптанных тропочек. Как хорошо-то! Мама бережно, ласково прикасается рукой к ветвям кустарников, мимо которых мы идем. Проведет своими прекрасными пальцами, кончики которых слегка загнуты кверху, по зеленой гривке, погладит глянцевитый лист — и улыбнется… А глаза — ясно-ясно серые, и в каждом по маленькому солнышку…

Я гляжу сегодня на маму — и не могу наглядеться. Так хороша она сейчас, в этом пронизанном светом и жизнью лесу! Вот наклонилась, нашла в траве сиреневый колокольчик, машет мне рукой… Улыбается! Лицо стало таким юным, трепетным, даже немножко лукавым… Серебряная прядка волос упала на лоб. Как она идет к маминым серым глазам! Светится на солнце еще не загоревшая кожа хрупких, покатых — как у той дамы на брюлловском портрете — плеч… Легко, гибко распрямилась. Продевает тонюсенькие стебельки колокольчиков в петличку своего дымчатого платья из сурового полотна — недавно она сшила его сама и украсила вышивкой. И незатейливые цветы сразу же начинают «играть» на грубоватой ткани, оживляя и платье, и всю стройную мамину фигуру… Впервые я задумываюсь о том, какое безошибочное чувство красоты у моей мамы и как прекрасна она сама! Вернее, не задумываюсь — эти мысли тогда еще не сложились у меня в слова — просто я как-то внезапно прониклась таким ощущением. Прониклась больно, глубоко, — до слез.

— Аленушка, о чем ты загрустила? Устала? — Голос у мамы очень ласковый и в густом летнем воздухе звучит чуть приглушенно.

— Нет, я так, ничего…

Мы гуляем до прозрачных ленинградских сумерек. Находим все новые и новые полянки, на которых можно отлично расположиться. Мы и располагаемся, я получаю немножко хлеба, но на месте не сидится: хочется отыскать еще более удобную полянку. Я пробую всякие травки. С большим аппетитом уплетаю заячью капусту — трехпалые листочки, кислые, как щавель. Высасываю сладкий нектар из красных цветков клевера — «кашки». К тому же мы собираем целый ворох превосходной сочной лебеды — она пригодится нам назавтра на обед.

Парк безлюден, торжественен. Безмолвен, если не прислушиваться к грозной воркотне пушечной канонады, которая не умолкает. А мы и не прислушиваемся. Стараемся не прислушиваться…

Кантаты и оратории

Вновь редеют ряды нашей коммуны. Ушел в армию скромный, неразговорчивый дядя Коля. Закончил учебный год, отзанимался с отстающими, расставил своим старшеклассникам «отлы», «хоры», «уды» и «неуды» по алгебре и геометрии, — и ушел. Пока он еще не на фронте — в казармах: проходит обучение. Раз в неделю он наведывается домой — очень непривычный в новенькой гимнастерке и брюках-галифе. У него совсем не военный вид, несмотря на обмундирование. Он и говорит, как штатский, и ведет себя, как штатский. Дядя Саша подтрунивает над «нашим воякой». И — каждый раз — нарывается на обиды со стороны тети Сони. По своему обыкновению она резка:

— Ты бы помолчал, Сашка, а? Тебе-то в городе сидеть-отсиживаться, а ему…

Тут тетя Соня, прикусив губу, отворачивается к окошку, и я вижу, как у нее едва заметно вздрагивают плечи.

— Соня? Ты чего? — дядя Саша смущен. — Я ведь так просто, для поднятия духа… А что правого глаза у меня нет, так ведь я в этом не виноват… Был бы глаз, не сидел бы сейчас с вами…

Глаз дядя Саша потерял накануне войны: вбивал в стену ржавый гвоздь, а гвоздь наткнулся на кирпич, с силой отлетел… С тех пор и не расстается дядя Саша с черной повязкой. Впрочем, она придает ему весьма романтический вид. Зинаида Павловна любит подмечать эту деталь. Она почему-то неизменно оказывается в нашей комнате каждый раз, как приходит дядя Саша, хотя ее никто не зовет.

Папа в летнее время совсем замотался. Даже на скрипке перестал играть и больше не муштрует во мне стихотворца. Концерты, концерты, концерты… Да еще какие-то авантюрные эстрадные программы, которые отец вдохновенно сочиняет по ночам, да еще кружок художественного слова в соседнем Доме культуры… И как только папа выдерживает? Худой он, как телеграфный столб, полосатая трикотажная рубашка «бобочка» висит на нем аж складками. А штаны-то, штаны!.. Хоть двумя ремнями подхватывай!

И мама замоталась. Она пишет большую научно-исследовательскую работу — «История кантат и ораторий в России» и спешит завершить ее в срок. Стоит зайти разговору об этих кантатах, Зинаиду Павловну одолевает искреннее возмущение.

— Видали! Оратории ей понадобились! Нет, вы подумайте — блокада и оратории какие-то, обстрелы — и кантаты! Какой непростительный идеализм!

Какая глупость, упрямство! Кому все это сейчас нужно, скажите на милость! И добро бы, не было возможности хорошо устроиться? Так ведь есть она, такая возможность! Есть! Эх, Ольга, Ольга… На кого похожа-то? Прямо страх берет.

«Ничегошеньки она не понимает, — думаю я про себя. — Мама у меня красавица»…

— На себя бы внимание обратила, молодая еще женщина, — не унимается Зинаида Павловна.

Но мама не хочет обращать на себя внимания. Она роется в библиотеках, а дома, разложив на столе бумагу, линейку, остро наточенные карандаши, корпит допоздна над сложными нотными примерами.

— Деньги-то хоть за свои оратории получите? — не может успокоиться Зинаида Павловна.

— Нет… Не получу. Это плановая работа. За нее мне зарплату платят.

— Зарплату! Тьфу на вашу зарплату. За такую зарплату меня бы никто и пошевелиться не заставил.

— В этом я не сомневаюсь, — серьезно взглянув на соседку, отзывается мама. — Но, Зинаида Павловна, каждому — свое. Я чернорабочий от науки, но работать люблю и дело свое исполняю всегда добросовестно. Ничего, кончится эта проклятая война — пригодятся людям и мои оратории. Этой темы пока еще никто не касался, а здесь столько интересного!

…Нет в живых моей мамы. Она умерла — три года назад. От рака. На Васильевском, за стеклом стеллажа — сборник со статьей «История кантат и ораторий в России». И еще много, много других ее работ — больших и маленьких. Среди них и та, последняя, за которую, уже посмертно, присуждена моей маме, чернорабочему от науки, высокая Государственная премия…

Передай Петровой

Дядя Коля пришел попрощаться. Утром ему на передовую.

— Знаете что, — вдруг предлагает папа. — Давненько мы не были на Васильевском. Там уж, поди, заросло все. Взглянуть бы.

— Да, да, — поспешно соглашается мама. — Надо, надо.

И хотя на Васильевском, в нашем покинутом жилище, и сухаря черствого не сыщешь, и шагать туда километров десять пешком, и окна там кое-как заколочены щелястой фанерой, я тоже помалкиваю. Понимаю, иначе нельзя.

Мы быстренько собираемся. Тетя Соня и дядя Коля, молчаливые, большеглазые, провожают нас до двери.

А через неделю — всего через семь дней! — молоденькая почтальонша днем приносит белую бумажку.

— Как твоя фамилия, девочка? — с опаской спрашивает она.

— Комаровская.

— Передай Петровой, — с видимым облегчением говорит она и, круто повернувшись, сбегает по лестнице.

«Петров Николай Григорьевич… Погиб смертью храбрых…»

— А-а-а-а!..

Дома только Зинаида Павловна. Тетя Соня, как обычно, придет поздним вечером.

Соседка всплескивает руками. Огорчение ее непритворно:

— Бедная, бедная Соня! Она не переживет…

Я представляю себе, как тетя Соня, напрягая шею, тащит из раздаточной огромный поднос с трехэтажной пирамидой тарелок, как сует в карман видавшего виды фартука талончики, какое у нее чернобровое, хмурое, милое лицо. И как она, весь-весь день бегая между столиками, ни на минуточку не забывает о своем Николае, толкует с ним, жалуется на усталость, улыбается ему…

Живому. А его уж нет. И не будет никогда. И лоб у него розовый, как у тех, в эвакопункте…

Потрясенный, расстроенный папа долго молчит, сдвинув свои «лохматки».

— Может, ничего ей сейчас не говорить?

— Никогда нам она этого не простит, — плача отвечает мама. — Человеку правда нужна, пусть самая тяжелая.

Сказать обо всем тете Соне должен дядя Саша. Он поджидает ее, приткнувшись на чурбачок у камина, опустив свои сильные руки.

…Ночь. В доме никто не спит. На краю своих нар, раскачиваясь, закрыв лицо руками, сидит тетя Соня. Она даже не плачет, только изредка издает какой-то низкий, хриплый, воющий звук, от которого меня пробирает дрожь. Мы все вокруг нее, но она сейчас одна, наедине со своим великим горем.

— Сашка, — вдруг резко вскидывается тетя Соня, — дай закурить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад