Полезная критика стремилась бы описать эффект, вызванный тем, что в миноре так часто употребляется гармоническая доминанта. Она изучала бы также природу ритмического стиля музыки, внушенного самим Софоклом, или точнее — метрикой хора (в особенности простыми хореямбами, анапестами и дактилями, более, чем дохмиями и гликониксами). Кажется, никто не отметил, что там, где Софокл, использовал ритм, который можно было бы назвать |, я взял g, и что как раз там, где хор поет о богах в дактилях на, мой Креон, который находится на стороне богов, поет в том же метре. В общем, я использую ритмическую статику тем же путем, что и Софокл. Прислушайтесь, например, к эпизоду хора в его драме непосредственно перед появлением пастуха. Ритмы в «Эдипе» более статичны и правильны, чем в любом другом моем сочинении, написанном к тому времени, и напряжение, создаваемое ими, — например, в хоре «Mulier in vestibulo» — большее, чем могло бы быть при неправильных с перебоями ритмах. Но как раз этот хор — я называю его погребальной тарантеллой — отмечался как кусок неуместного веселья, как балетная кода, даже как канкан людьми, которые не располагают собственной музыкальной манерой. Ритмы — основной источник драматического напряжения и главный элемент в воплощении драмы. Если мне удалось вморозить драму в музыку, то в значительной мере средствами ритмики.
Мои указания к исполнению «Эдипа» немногочисленны. Я повторяю хор Gloria после речи рассказчика по двум причинам; во- первых, мне нравится этот хор, во-вторых, я предпочитаю прямо, минуя рассказ, переходить от Соль-мажорного tutti к соло флейты и арфы в соль миноре. И в сценических исполнениях я люблю намекать публике, что царица-мать многое может сказать, делая паузу перед ее словами. Следует упомянуть также, что я предпочитаю версию партитуры 1948 г. Переделки в ней были вызваны не только соображениями авторского права; они были сделаны в рукописи сразу после премьеры. Я говорю о таких вещах, как добавление валторн и тубы в хоре «Aspikite», трубы в «бекмессе- ровской» арии1 «Nonne Monstrum». Я также советовал бы дирижерам, чтобы партия самого Эдипа пелась не большим оперным голосом, а лирическим. Певец, исполняющий партию Эдипа, должен пользоваться динамическими контрастами, и здесь динамические оттенки чрезвычайно существенны. Первая ария, например, должна исполняться спокойно, ее нельзя орать, и ме- [156] лизмы следует исполнять ритмически строго.
Мои критические замечания к «Царю Эдипу»? Слишком просто и, что хуже, слишком поздно критиковать спустя тридцать пять лет, но я ненавижу партию рассказчика, эти мешающие серии перерывов, и мне не очень нравятся сами речи. «И tombe, il tombe de haut»2 — откуда же еще, в самом деле, при наличии силы тяжести? (По-английски, впрочем, получается не лучше: «Он падает головой вниз» звучит как описание прыжка пловца в воду.) Строка «А теперь вы услышите знаменитый монолог: Божественная Иокаста мертва» невыносима своим снобизмом. «Знаменитый» для кого? И никакого монолога не следует, всего лишь спетая телеграмма в четыре слова. В другой строке упоминается «свидетель убийства, пришедший из царства теней»; меня. всегда интриговало, кем бы мог быть этот интересный герой и что с ним могло статься. Но самая отвратительная фраза — финальное «on t’aimait»3 — этот журналистский заголовок, эта клякса сентиментальности, совершенно чуждая стилю произведения. Но, увы, музыка была написана с этими речами, и они задают ее поступь.
Музыка? Я люблю ее, всю целиком, даже фанфары Вестника, которые напоминают мне сильно потускневшие теперь старые фанфары кинофирмы «XX Century-Fox». Неоклассицизм? Отбросы стиля? Искусственные жемчуга? Что же, кто из нас не является
сегодня опутанной условностями устрицей? Я знаю, что по нынешним прогрессивно-эволюционным стандартам музыка «Эдипа» оценивается нулевым баллом, но думаю, что, несмотря на это, она сможет продержаться еще некоторое время. Знаю также, что связан — только как отросток — с немецким стволом (Бах — Гайдн — Моцарт — Бетховен — Шуберт — Брамс — Вагнер — Малер — Шёнберг); здесь существенно лишь, откуда вещь происходит и куда она приведет. Но быть отростком — может быть и преимущество. (IV)
Аполлон
Р. К. Что вы помните о происхождении «Аполлона», обстоятельствах заказа, выборе сюжета, истории исполнений этой вещи? Была ли мысль мелодически имитировать александрийский стих — вы однажды упомянули об «Аполлоне» как об упражнении в ямбах — вашей первой музыкальной идеей? Ваши собственные исполнения «Аполлона» ритмически во многом отличаются от напечатанной партитуры. Не разъясните ли вы эти исправления, если они действительно имеются?
И. С. «Аполлон» был заказан Элизабет Спраг Кулидж для исполнения в Вашингтонской Библиотеке конгресса. Или, точнее, миссис Кулидж нужно было сочинение длительностью в 30 минут — условие, выполненное мною с точностью композиторов кино, — инструментованное для малого зала. Выбор сюжета и струнного ансамбля принадлежали мне.
Дягилев был очень раздосадован, когда узнал, что я сочинил балет не для него, и даже получив его бесплатно после вашингтонской премьеры, не мог простить мне этой, как он считал, нелояльности к нему:
Cette americaine est completement sourde.
Elle est sourde, mais elle paye.
Tu pense toujours a l’argent. [157]
«Деньги», однако, сводились к сумме в 1000 долларов. Мои денежные споры с Дягилевым были всегда одинаковыми и неизменно ни к чему не приводили. То, что он называл скупостью, я называл экономией. Я, конечно, никогда не был и сейчас не являюсь безумно расточительным, хотя обещание нумизматических блаженств,1 вопреки утверждениям Дягилева, также никогда не было моим единственным светочем. (Дягилев обычно замечал, что or2 в слове Игорь означает золото.) Он так не любил музыку «Аполлона», что купировал вариацию Терпсихоры во время гастрольного турне; он сделал бы это и в Париже, если бы всеми двенадцатью спектаклями не дирижировал я сам.
В «Аполлоне» я пытался открыть мелос, независимый от фольклора. Выбор еще одного классического сюжета после «Эдипа» был естественным, но Аполлон и Музы внушили мне не столько сюжет, сколько почерк, или то, что я уже назвал манерой. Музы не поучают Аполлона — как бог, он уже мастер, не нуждающийся в указаниях, — но выносят ему на одобрение свое искусство.
Настоящий предмет «Аполлона» — это, однако, стихосложение, которое большинству людей представляется чем-то произвольным и искусственным, хотя для меня искусство является произвольным и должно быть искусственным. Основные ритмические схемы — ямбы и отдельные танцы могли бы рассматриваться как вариации обратимого ямбического пунктирного ритма. Длина спондея также является переменной величиной, как и, конечно, реальная скорость шага. Pas (Taction — единственный танец, в жн тором схема ямбического ударения обнаруживается не сразу, но тонкость этой пьесы, если мне дозволено так сказать, заключается в способе, которым ямб сохранен для подчиненной тональности и затем развит путем расширения при возврате в основную тональность. Я не могу сказать, предшествовала ли сочинению мысль об александрийском стихе, этой крайне произвольной системе просодических правил, или нет — кто может сказать, чем начинается сочинение? [158] — но ритм виолончельного соло (ц. 41 в вариации Каллиопы) с сопровождением pizzicato — это русский александрийский стих, подсказанный мне двустишием Пушкина, и он был одной из моих первых музыкальных идей. Остальное в вариации Каллиопы является музыкальным изложением текста Буало, который я избрал своим motto. [159] И даже скрипичная каденция имеет отношение к идее стихосложения. Я думал о ней как о заглавной сольной речи, первом стихотворном высказывании бога Аполлона.
Успех «Аполлона» как балета следует приписать танцу Сержа Лифаря и красоте баланчинской хореографии, в особенности таким композициям, как «тройка» в Коде и «тачка» в начале, где две девушки поддерживают третью, несущую лютню Аполлона. Но было ли это успехом? Журналисты, с характерным для них пониманием, указали на то, что балет «не-греческий», а англичан и американцев смутили мелодии, которые, по их словам, звучали наподобие песен колледжей (в ц. 89, в 4-м такте после ц. 31 и вц.22 — «shout to the rafters three».) Французов устрашил намек на Делиба (например, в ц. 68) и Чайковского (в вариации Полигимнии и в ц. 69). Некоторые говорили, что начало pas de deux украдено из «Лунного света» Дебюсси, а начало всей вещи взято из «Miserere» «Трубадура». [160] Партитура большей частью осуждалась как легковесная и даже пустая. Меня задело это — как мне казалось — непонимание. «Аполлон» — дань французскому XVII веку. Я думал, что французы могли бы понять этот намек если не из моего музыкального александрийского стихосложения, то по крайней мере из декораций: колесница, три лошади и солнечный диск (Koga) были эмблемами Короля-солнца. [161] И если истинно трагическая нота звучит где-либо в моей музыке, то в «Аполлоне». Я думаю, что рождение Аполлона трагично и что его восхождение на Парнас и Апофеоз в. каждом такте столь же трагичны, как строка Федры, когда она узнает о любви
Ипполита и Арисии — Tous les jours se levaient clairs et sereins pour eux [162] ,— хотя Расин и я сам были, конечно, абсолютно бессердечными людьми и холодными, холодными.
«Аполлон» был моим самым крупным шагом в направлении полифонического стиля длинных линий, и хотя он обладает своим собственным гармоническим и мелодическим:, и, сверх того, интервальным характером, он вдобавок питал многие из позднее написанных мною вещей. (Например, последние семь тактов первой вариации Аполлона могли равным образом прозвучать в «Орфее», и кусок в ц. 212 во II акте «Повесы» — абсолютно «аполлониче- ский» — я имею в виду не «философскую» сторону, а ноты. Впрочем, куски из старых вещей неизменно всплывают в новых вещах, и сейчас мне пришли в голову — еще два примера: тема струнных в Фантастическом скерцо, воскрешенная в «Жар-птице» трубами за два такта до ц. 14; и октавы у чембало в ц. 196 в III акте «Повесы», конечно, исходят из того же источника, что и написанные сорока годами ранее октавы в музыке Смерти в первом такте после ц. 123 в «Соловье».) «Аполлон» был также моей первой попыткой сочинения вещи крупного масштаба, в которой контрасты звуковых объемов заменяли бы контрасты инструментальных красок. Кстати, объем вообще редко признается музыкальным элементом первостепенной важности; сколь немногие из слушателей заметили шутку в дуэте «Пульчинеллы», заключающуюся в том, что у тромбона очень громкий голос, а контрабас почти совсем безгласен.
Моя Auffiihrungspraxis [163] связана, главным образом, с ритмической артикуляцией, и если бы я располагал временем для подготовки нового издания, я отметил бы способ исполнения каждой ноты — только вниз или только вверх смычком — и указал бы штрихи.
Фигуру/п от начала и до ц. 6 и от ц. 15 до конца следовало бы играть как бы с двойными точками, а тридцать вторые — как шестьдесят четвертые. Те же двойные точкй должны были бы фигурировать от ц. 99 до конца, как и в соло виолончели — в ц. 59, контрабаса — четыре такта до ц. 63 и скрипичном соло — в затакте к ц. 2. Йотированные fermati за два такта до ц. 67, где задержка должна относиться только к первым виолончелям, вводят в заблуждение,
так же как за четыре такта до ц. 23, где они адресованы только солирующим скрипкам. Скрипичная каденция в ц. 23 должна 3 играться строго на g с такой группировкой: семь равных нот на первую восьмую;на вторую восьмую и на третью. Мне хотелось бы также предупредить виолончелистов, что флажолет на чистом си в соло Каллиопы — этой маленькой дани Сен- Сансу — расположен очень далеко на струне и потому играется большей частью как си-бемоль.
Что я больше всего люблю в «Аполлоне»? Последние шесть тактов в вариации Каллиопы, коду в Коде, расширение в pas d’action и каданс, ведущий к соло скрипки, ложный каданс в pas d’action (такты 4–5 в ц. 29 и, особенно, ми-бемоль у альта), всю вторую вариацию Аполлона и весь Апофеоз. (IV)
Поцелуй феи
Р. К. Что вы можете сказать о замысле и музыкальном материале «Поцелуя феи»?
И. С. Зарождение замысла «Поцелуя феи», думается, можно проследить в весьма отдаленном прошлом, а именно в 1895 г., когда я был в Швейцарии, хотя, цомню, там меня больше всего занимали англичане, разглядывавшие гору Юнгфрау в подзорные трубы. В 1928 г. Ида Рубинштейн заказала мне большой балет. На тот год падала 35-я годовщина со дня смерти Чайковского, ко-, торая отмечалась в парижских русских церквах, — поэтому я приурочил эту дань соотечественнику к указанной годовщине. Я остановил свой выбор на сказке Андерсена «Ледяная дева», поскольку ее можно было истолковать как аллегорию по отношению к Чайковскому. Поцелуй, запечатленный феей на пятке ребенка, схож с тем, которым муза отметила Чайкрвского при его рождении; она не заявляла своих прав на его свадьбе, как это случилось с юношей в балете, но сделала это на вершине его творчества. «Поцелуй феи» был написан в Таллуаре между апрелем и сентябрем 1928 г. Единственное условие, которому должны были отвечать отбираемые мной музыкальные пьесы, заключалось в том, чтобы они не были оркестрованы самим Чайковским — таким образом, оставались фортепианные и вокальные сочинения. Я хорошо знал примерно половину вещей, которые собирался использовать; остальные бйли найдены потом. Сейчас я уже смутно помню, какая музыка принадлежит Чайковскому, а какая мне. Во всяком случае, помнится следующее распределение:
Начало, «Колыбельная» Чайковского.
Мелодия вц.2 моя.
Музыка в ц. 11 моя.
Одна фигура в цц. 18 и 23 взята из песни «Зимний вечер» Чайковского, опус 54, № 7.
Музыка ц. 27 моя.
Начало второй картины — «Юмореска» Чайковского, а струнный квартет это моя разработка, и все начало картины моя Bearbeitung. [164]
Ц. 63 — «Мужик на гармонике, играет», Чайковского.
Ц. 70 — моя музыка, а ц. 73 — Чайковского.
Вальс — это «Ната-вальс» Чайковского.
10. Ц. 99 — моя разработка.
И. Ц. 108 — моя музыка. Я имитировал фею Карабос и симфонический антракт из «Спящей красавицы».
Начало третьей картины опять моя музыка, снова имитирующая антракт из «Спящей красавицы».
Ц.131 [165] — фортепианная пьеса Чайковского, но ритмическая разработка во втором такте ц. 134 моя. (Слушатель должен был бы сопоставить ее с ц. 50 «Орфея»). Ц. 158 — моя имитация знаменитой вариации из «Спящей красавицы».
Мелодия во втором и третьем тактах ц. 166 — Чайковского, а партия арфы — моя. Каденция ц. 168 также моя.
Вариации в ц. 175 и кода в ц. 181 обе мои.
Ц. 205 — «Нет, только тот, кто знал».с
Не помню, принадлежит ли ц. 213 мне или Чайковскому, но соло валторны в конце — мое.
«Поцелуй феи» ответствен за окончательный крах моей дружбы с Дягилевым. Он не смог простить мне, что я принял заказ от Иды Рубинштейн и громогласно поносил и мой балет и меня в частных кругах, и в печати. («Notre Igor aime seulement Г argent». [166] Г-жа Рубинштейн заплатила мне 7500 долларов за «Поцелуй феи»; позже я получил от нее такую же сумму за «Персефону».) Но Дягилев сердился на меня еще по одной причине. Он жаждал, чтобы я признал гениальность его последнего протеже, чего я никак не мог сделать, поскольку тот никакой гениальностью не обладал. Поэтому наши взаимоотношения прервались, и последнее свидание было таким странным, что мне иногда кажется, что я вычитал это в каком-то романе, а не пережил все сам. Однажды в мае 1929 г. я пришел на Северный вокзал, чтобы ехать в Лон-
дон. Внезапно я увидел Дягилева, его нового протеже и Бориса Кохно, сопровождавших его в Лондон. Видя, что нельзя избежать встречи со мной, Дягилев сконфуженно-любезно заговорил со мной. Мы порознь прошли в свои купе, и он не покидал своего места. Больше я никогда его не видел. (III)
Симфония псалмов
Р. К. Помните ли вы, что определило ваш выбор текстов в Симфонии псалмов? Что вы имеете в виду, когда ссылаетесь на символику фуг? Каков был ваш первый музыкальный замысел? Почему вы использовали в оркестре преимущественно духовые инструменты? Каковы были обстоятельства заказа этой вещи?
И. С. Заказ на Симфонию псалмов начался с традиционного предложения издателя написать что-нибудь популярное. Я понял это слово по-своему — не в смысле «приспособленного к пониманию публики», а в смысле «чего-то, вызывающего всеобщее поклонение», и даже выбрал Псалом 150 частично из-за его популярности, хотя другая, столь же существенная, причина заключалась в моем рвении возразить многим композиторам, которые обесчестили эти повелительные стихи, воспользовавшись ими как поводом для собственных лирико-сентиментальных «чувств». Псалмы — это поэмы восхваления, но также гнева и суда и даже проклятий. Хотя я и рассматривал Псалом 150 как песню для танца (поскольку Давид плясал перед Ковчегом), я знал, что должен трактовать его в повелительной манере. Мой издатель ставил условием оркестровое произведение без хора, но я уже раньше некоторое время вынашивал мысль о псалмовой симфонии и настоял на сочинении именно такого произведения. Вся музыка была написана в Ницце и на моей даче в Эшарвин. Я начал с псалма 150, и моей первой зайисью была фигура
| ллЛ]о
отмеченная столь близким родством с «Oracula, oracula» Иокасты. Окончив быстрые разделы этого псалма, я вернулся, чтобы сочинить первую и вторую части. Аллилуйя и медленная музыка в начале псалма 150, отвечающие на вопрос в псалме 40, были написаны в последнюю очередь.
При сочинении музыки на стихи псалма меня очень заботили проблемы темпа. Соотношение темпа и смысла — для меня первоочередная проблема музыкального порядка, и пока я не уверен, что нашел правильный темп, я не могу сочинять. На первый взгляд тексты подсказывали разнообразие темпов, но это разнообразие было бесформенным. Сначала, пока я не понял, что бог не должен восхваляться в быстром темпе и в forte, как бы часто ни встречалось в тексте указание «громко», я мыслил финальный гимн в слишком быстрой пульсации. Это, конечно, опять-таки вопрос манеры. Можно ли сказать одну и ту же вещь несколькими способами? Во всяком случае, я не могу, и для меня единственно возможный способ не был бы более ясно отмечен среди прочих, даже если бы был окрашен синим. Я не могу сказать, определяется ли «стиль» последовательностью выбора, но для меня характеристикой стиля служит поведение такта (tact-in-action), и я предпочитаю говорить о поведении музыкальной фразы, нежели о ее стиле.
Первая часть «Услышь мою молитву, о Господи!»^была сочинена в состоянии религиозного и музыкального восторга. Последовательность двух малых терций, соединенных большой терцией, основная идея всей вещи, была извлечена из мотива трубы и арфы в начале allegro псалма 150. При сочинении музыки я не думал о фригийских ладах, григорианских хоралах, византиниз- мах, или о чем-либо подобном, хотя, разумеется, на их влияния — вполне вероятные — должны были указать знатоки этих традиций. В конце концов, Византия была источником русской культуры, а согласно современным указателям я классифицируюсь как русский, но то немногое, что я знаю о византийской музыке, я почерпнул от Веллеса много позже сочинения Симфонии псалмов. Я начал сочинять Псалмы на славянский текст, и только написав некоторую часть музыки, переключился на латинский язык (точно так же, как я работал одновременно на английском и на еврейском языке при сочинении «Авраама и Исаака»).
В псалме «Ожидание Господа» наиболее открыто из всей моей музыки до «Потопа» использована музыкальная символика. Представляя собой перевернутую пирамиду из фуг, он начинается с чисто инструментальной фуги ограниченного диапазона, использующей только солирующие инструменты. Ограничение дискантовым регистром определило новизну этой заглавной фуги, но использование только флейт и гобоев оказалось в ней самой сложной композиционной проблемой. Тема была развита из последования терций, используемых как ostinato в первой части. Следующей и высшей ступенью перевернутой пирамиды является человеческая фуга (human fugue), которая не начинается без поддержки инструментов по той причине, что во время сочинения я изменил структуру, решив наложить голоса на инструменты, чтобы дать материалу большее развитие, но после этого хор звучит a cappella. Хоровая фуга представляет. более высокий уровень в архитектурной символике также в силу того, что она распространяется на басовый регистр. Третья ступень, перевернутое вверх дном основание, объединяет эти две фуги.
Хотя первым я выбрал псалом 150, и у меня уже была музыкальная мысль в виде упомянутой ранее ритмической фигуры, я не мог сочинить начало первой части, пока не написал вторую. Псалом 40 является мольбой о новом песнопении, которое может быть вложено в наши уста. Этим песнопением является Аллилуйя. (Слово «Аллилуйя» до сих пор напоминает мне торговца галошами, еврея Гуриана, жившего в Санкт-Петербурге в квартире под нами; по большим религиозным праздникам он сооружал в своей гостиной палатку для молитвы и облачался в одежды эфод. Стук молотка при сооружении этой палатки и мысль о купце-космополите, воспроизводящем в санкт-петербургской квартире молитвы своих предков в пустыне, производили на меня столь же глубокое впечатление, как мой собственный религиозный опыт.) Остальная часть медленной интродукции, «Laudate Domi- num» была первоначально сочинена на слова «Господи, помилуй». Этот раздел является молитвой перед русской иконой младенца Христа с державой и скипетром. Его же музыкой я решил закончить произведение в виде апофеоза того типа, какой утвердился в моей музыке после эпиталамы в конце «Свадебки». Allegro в псалме 150 было вдохновлено видением колесницы Ильи-про- рока, возносящейся на небеса; никогда раньше я не писал чего- либо столь буквально, как триоли у валторн и рояля, внушающие представление о конях и колеснице. Заключительный хвалебный гимн должен казаться как бы нисходящим с небес, и за волнением следует «умиротворение хвалы», однако подобные замечания ставят меня в тупик. Могу сказать лишь то, что перекладывая слова этого финального гимна на музыку, я превыше всего заботился о звучании слогов и разрешил себе удовольствие упорядочить просодию по своему усмотрению. Мне решительно наскучили люди, указывающие, что Dominum это одно слово, и что его смысл затемняется тем дыханием, которое я предписал, наподобие Аллилуйя в «Проповеди», каждому напомнившей Симфонию псалмов. Неужели эти люди ничего не знают о разделении слов в ранней полифонической музыке?..
Моим первым звуковым образом был мужской хор и orchestre d’harmonie. [167] На мгновение я подумал об органе, но я не люблю органное legato sostenuto и мешанину октав, а также то, что этот монстр никогда не дышит. Дыхание духовых инструментов — главное, что привлекает меня в них… (IV)
Скрипичный концерт
Р. К. Не скажете ли вы что-нибудь о вашем Скрипичном концерте, обстоятельствах его создания, жанре, дальнейшей судьбе в качестве музыки балета?
И. С. Скрипичный концерт заказал мне для Самуила Душкина его патрон, американец Блер Ферчайлд. Ферчайлд «открыл» в юном Душкине талант скрипача и потом субсидировал его обучение и карьеру. Издатель Вилли Штрекер также убеждал меня принять этот заказ — он был другом Душкина. Я часто советовался с Душкиным во время сочинения Концерта, тогда и возникла близкая дружба, которая продолжается вот уже больше тридцати лет.
Первые две части Концерта и частично третья были сочинены в Ницце, но партитура была Закончена в замке JIa Вироньер близ Вореп, который я снял через местного юриста, похожего на Флобера. Я очень любил этот дом, особенно мою рабочую комнату в мансарде, откуда открывался прекрасный вид на Валь д’Изер, но неудобства сельской жизни и необходимость ездить в Гренобль «а продуктами заставили меня в конце концов уехать оттуда.
Скрипичный концерт не был вдохновлен или подсказан каким- яибо образцом. Я не считал, что образцовые скрипичные концерты — Моцарта, Бетховена, Мендельсона и даже Брамса — относятся к лучшим вещам своих создателей. (Концерт Шёнберга составляет исключение, но его вряд ли можно считать образцовым.) Подзаголовки моего Концерта — Токката, Ария, Каприччио, — как и, на поверхностный взгляд, музыкальная ткань, могут, впрочем, навести на мысль о Бахе. Я очень люблю Концерт Баха для двух скрипок; об этом, вероятно, позволяет судить дуэт солиста со скрипкой в оркестре в последней части моего Концерта. Но у меня также используются и другие дуэтные сочетания, и фактура почти повсюду носит характер скорее камерный, чем оркестровый. Я не сочинил каденцию не потому, что равнодушен к скрипичной виртуозности; дело в том, что главный мой интерес был сосредоточен на различных сочетаниях скрипки с оркестром. Виртуозности как таковой в моем Концерте немного, и он требует от солиста относительно скромной скрипичной техники.
«Балюстрада» (1940 — балет, поставленный Джорджем Баланчиным и Павлом Челищевым на основе Скрипичного концерта)
была одним из самых удачных сценических воплощений моей музыки. Баланчин сочинял хореографию, слушая запись, и я мог наблюдать за ходом рождения мимики, движений, комбинаций, композиции. Результатом явился ряд хореографических диалогов, в совершенстве координированных с диалогами в музыке. [168] Кордебалет был небольшим, и вторая Ария стала сольным номером Тамары Тумановой. Постановку финансировал Соломон Юрок, что, вероятно, было первой и последней ошибкой этого знатока театральной кассы. Декорации сводились к белой балюстраде на темной сцене, костюмы были выдержаны в волнистом черном с белым рисунке.
Я впервые увидел покойного Павла Челищева в Берлине в 1922 г., когда жил там, ожидая приезда матери из России. Я считал, что он более даровит как театральный художник, чем как станковист, но может быть это объяснялось тем, что он сделал такие превосходные декорации для моих балетов — для «Аполлона» и «Балюстрады». Мне также очень нравились его костюмы для «Ondine» («Ундина») Жироду; я имел возможность наблюдать его тогда за работой, так как костюмы выполнялись для него моей племянницей Ирой Белянкиной. У Челищева был странный тяжелый характер; этот живой и очень привлекательный человек был болезненно суеверным — носил таинственную красную нитку вокруг запястья, или иератически говорил о Золотом сечении, истинном значении Гораполлона и т. д. (IV)
Персефона
Р. К. Что вы помните о первой постановке «Персефоны» и что вы теперь думаете о сценическом исполнении этой вещи?
И. С. Предварительное концертное исполнение у княгини Полиньяк сохранилось в моей памяти лучше, чем премьера. У меня все еще перед глазами салон княгини, я сам, тяжело вздыхающий за роялем, Сувчинский, поющий громкого и дерущего ухо Эв- молпа, Клодель, пристально глядящий на меня с другой стороны с клавиатуры, и Жид, с каждой фразой делающийся все более сдержанным.
Сценическая премьера в зрительном отношении была неудовлетворительна, чем, вероятно, объясняется скупость моей памяти,
но то, что я не могу вспомнить постановку, кажется мне странным, так как музыка создавалась в соответствии с определенным планом сценического действия. В самом деле, форма «Персефоны» настолько специфически театральна, что при концертном исполнении по меньшей мере два эпизода лишаются смысла: немая маршевая ария Плутона у гобоя и басовых инструментов и сарабанда короткого заключения при появлении Меркурия.
«Персефона» обозначена в партитуре как мелодрама — термин, толкуемый Льюисом как «трагическое в изгнании». В действительности же это маска или танцевальная пантомима, соединенная с пением и речами. На премьере текст декламировала Ида Рубинштейн, но она не танцевала, как, по-моему, и предполагалось. Мим не должен был говорить, чтец не должен был мимировать, и эту роль следовало бы поручать двум актерам. Я говорю это не потому, что очень немногие мимисты и танцовщики являются квалифицированными чтецами (довод, опровергнутый Верой Зориной, которая одинаково искусна и как танцовщица и как diseuse1 и которая не менее прекрасна для взора — что за надбровия!), но, главным образом, из тех соображений, что разделение обязанностей предоставляет большую свободу для мимических движений. Это важно уже потому, что длиннейшие монологи Персефоны лишены движения в музыке, но еще и по той причине, что теперь я считаю стилистически неправильным наделять даром речи единственную фигуру на сцене — звук голоса Персефоны после бессловесного куска мимических или танцевальных движений всегда на миг производит впечатление шока.
Персефона-чтица должна стоять на одном месте, противоположном Эвмолпу, и между ними должна создаваться иллюзия движения. Хору следовало находиться поодаль и оставаться вне действия. Расчлененность текста и движения могла сделать возможной постановку исключительно средствами хореографии. (Баланчин был бы идеальным хореографом, Челищев — идеальным декоратором.) На премьере Эвмолп был поставлен в глубине сцены на высоком постаменте — как раз так, чтобы не видеть моей дирижерской палочки и лишить меня возможности слышать его. Хор был недвижен, хотя это не соответствовало художественному замыслу, просто хористы стояли так тесно, что не могли шевельнуться. В первоначальной постановке Плутон и Меркурий не появлялись на сцене, но мне думается, что им все же следовало появляться, так же как Триптолему и Деметре — хотя бы для того, чтобы драматизировать недраматическое повествование Жида.
И костюмом и положением на сцене Деметра должна быть связана с Эвмолпом — своим жрецом. Но нарциссам и гранатам лучше оставаться в шкафу для комической бутафории, напоминающей теперь о временах Жида — Уайльда.
Моим первым пожеланием на случай возобновления «Персефоны» было бы поручить Одену сочинение нового текста, как это сделал Верфель в «Силе судьбы». Рифмы тяжеловесны для уха:
Persephone confuse Se refuse.
(Я сочинил музыку для этой строфы близ Марселя в поезде, ритм которого был анапестическим.) А текст временами производит комичное впечатление: «ivre de nuit… encore mal reveillee», [169] например, звучит как описание похмелья.
Является ли «Персефона» мешаниной и конфетой, как уверяют критики, или нет, говорить не мне, да и время скажет не более как временную правду. Что касается критиков, то я должен отметить, что ни один из них не заметил стилистически дисгармонирующего раздела, который я целиком заимствовал из записной книжки 1917 г. (соль-минорная музыка у флейты и арфы во второй арии Эвмолпа, часть II). И никто также не заметил, что два кларнета в средней части сарабанды на десятилетие предвосхитили буги-вуги.
«Персефона» начинается тягуче — си-бемольная музыка на
g под конец растянута, и мелодраматические эпизоды порождают
большие куски ostinato. Я больше не в состоянии оценивать подобные вещи, ни снова быть таким, каким был, когда писал «Пер- сефону». Но я все еще люблю ее музыку, особенно партию флейт в последней речи Персефоны (здесь требуется сценическое движение!) и финальный хор (когда он играется и поется в правильном темпе и спокойно, без общего crescendo). Я люблю аккорд перед до-минорной русской пасхальной музыкой и колыбельную «Sur се lit elle repose». [170] Я сочинил ее для Веры де Боссе в Париже во время сильной жары, написав сначала на собственные русские слова. (IV)
Р. К. В вашей «Хронике» нет никаких подробностей о сотрудничестве с Андре Жидом. В какой мере можно считать «Персе- фону» вашей совместной работой?
И. С. Я не думаю, чтобы это можно было назвать сотрудничеством. Единственные места либретто, над которыми мы
работали действительно вместе, — это хоры детей; здесь я хотел повторить музыку и попросил Жида сочинить дополнительные стихи (как позднее мне пришлось просить Одена о дополнительной серии хоров для 2-й сцоны 1-го акта «Похождений повесы»).
«Персефона» Жида была его ранним, совершенно неизвестным мне произведением. Госпожа Ида Рубинштейн попросила меня прочесть ее и встретиться с Жидом, чтобы обсудить возможность совместной работы на ее основе. Конечно, балетно-мимическая роль должна была предназначаться ей, но мы поняли, что таково ее единственное условие. (Госпожа Рубинштейн была актрисой и очень богатой женщиной. Я знал ее со времени моего приезда в Париж в 1910 г. и присутствовал на первом исполнении «Мученичества святого Себастиана» Дебюсси, сидя с ней и с Д’Аннун- цио в ее ложе. Она была оригиналкой, что доказала, когда, будучи всего 18-ти лет от роду, заказала специальный поезд для поездки из Санкт-Петербурга в Москву; В Париже она поручила Баксту устроить в ее тамошнем саду цветочные грядки в особых лотках, чтобы каждые несколько недель, путем перестановки лотков, можно было менять весь облик сада. Я часто встречал Жида в ее парижском доме.)
Жид приехал в Висбаден для встречи со мной в 1933 г. Мы вместе прочли оригинал его «Персефоны» и сразу остановились на идее введения партии рассказчика и на трехчастной форме. После этой встречи Жид переделал и написал заново оригинал. (И)
Есть по меньшей мере два объяснения, почему моя музыка не понравилась Жиду. Ему не понравились несовпадения музыкальных и текстовых акцентов, хотя я и предупредил его заранее, что буду усиливать, акцентировать и прочими способами «трактовать» 1 французский язык, как поступал с русским, и он понимал, что мои идеальные тексты должны быть силлабическими поэмами, как хайку Басё и Бусона, где слова не навязывают собственной тонической акцентуации.2 Другое объяснение заключается в том,
Должен признать, однако, что мой способ музыкальной акцентуации по меньшей мере в одном случае привел к искажению смысла. Строка Ego senem cecidi в «Царе Эдипе», акцентированная на се, как у меня, означает «Я сбил с ног старика», тогда как должна была бы акцентироваться на ci п означать «Я убил старика». Это может быть исправлено при исполнении, но шероховатость остается.
После того как я высказал эти замечания, я стал свидетелем подобного же обращения со словами, как у меня, в пьесе Канжиншо в театре Кабуки. Там в знаменитой сцене допроса у Тогаши и Бенкеи я не смог почувствовать музыку в диалоге, написанном стихами; мне сказали, что глаголы синкопированы, так сказать, поверх тактовых черт, и слоги сгруппированы в соответствии о размером, что затрудняет понимание смысла. что он просто не мог следовать за моим музыкальным языком. Когда я впервые сыграл ему свою музыку у Иды Рубинштейн, он мог сказать только: «Любопытно, очень любопытно», после чего поторопился исчезнуть. Он не бывал на репетициях и если и был на одном из спектаклей, я его там не видел. Одна из его пьес ставилась тогда в Малом театре Елисейских полей, но это не должно было помешать его присутствию хотя бы на одном представлении «Персефоны». Вскоре после премьеры он прислал мне оттиск незадолго перед тем напечатанного либретто с посвящением: «в знак общности». Я ответил, что «общность» — это именно то, чего у нас не было; ответом явилось его письмо:
Мой дорогой Стравинский!
Я все же надеюсь, что Вы не усомнитесь в моем расположении к Вам и моем восхищении Вашими сочинениями из-за того, что я не бывал на репетициях Вашей — нашей — «Персефоны»! Или Вы затаили против меня обиду, о которой я ничего не знаю?
Поскольку я-то на Вас не обижен, я буду продолжать питать к Вам горячие дружеские чувства.
После «Персефоны» мы больше не встречались, но я не думаю, чтобы даже в то время мы сердились друг на друга по-на- стоящему. В самом деле, кто мог бы долго сердиться на такого искреннего человека? (II)
Балетные сцены
Р. К. Имели ли вы в виду какую-либо повествовательную или хореографическую схему при сочинении «Балетных сцен», и повлиял ли заказ для бродвейской постановки на их музыкальный материал и стиль? Как вы теперь смотрите на эту музыку?
И. С. Когда однажды весной 1944 г. Билли Роуз предложил мне по телефону 5000 долларов за 15-минутную балетную сюиту, он сказал, что моими солистами-танцовщиками будут Алисия Маркова и Антон Долин и что Долин сделает хореографию. Но^ независимо от Долина, хореография принадлежала мне в том смысле, что я сам задумал порядок, характер и пропорции отдельных номеров, и, сочиняя музыку, я отчетливо представлял себе танцевальную конструкцию этого бессюжетного «абстрактного»
балета. Фактически ни одна моя партитура не дает таких точных предписаний по хореографическому плану.
Оркестровое вступление экспонирует два узнаваемых впоследствии элемента: «блюзовые» аккорды и «мелодический толчок» (pull idea):
При поднятии занавеса (ц. 5) кордебалет танцует группами. Музыка «мелодического толчка» играется четырьмя альтами; при этом танцуют четыре балерины. В ц. 9 группы кордебалета объединяются, а в ц.40 уходят со сцены при появлении балерины- солистки. Идея Пантомимы заключалась в том, что группы танцовщиков должны вступать с разных позиций, каждая в соответствии с одной из арпеджированных фигур в музыке. Andantino — сольный танец балерины. Когда я в первый раз проиграл музыку Марковой и Долину у себя дома в Голливуде, они сказали, что каскады флейты наводят на мысль о падающих звездах, но я не знаю, была ли осуществлена столь живописная бессмыслица в спектакле и исполнялась ли вообще эта часть балета. Единственным моим сценическим замыслом было одеть балерину в черную пачку с бриллиантовыми блестками, а ее партнера — в классический жилет.
Музыка в ц. 60–69 — танец кордебалета. Соло трубы в pas de deux ассоциируется с танцовщиком, валторна — с танцовщицей. Украшения на концовках фраз в Allegretto балерины были задуманы как возможность для пируэтов. Повторение pas de deux у полного оркестра звучит для меня сейчас — простите за плеоназм *— как плохая киномузыка: счастливые переселенцы, вырезав индейцев, начинают сеять свою кукурузу. В последних двух тактах этого номера солисты исчезают в противоположных кулисах, и вторая пантомима исполняется ансамблем кордебалета. Следующее далее оркестровое tutti — сольная вариация танцовщика, а дуэт виолончелей — соло балерины. Финальная пантомима объединяет солистов, а остальная часть партитуры — начиная с джазового движения на 3 до Апофеоза — собирает на сцене всех
исполнителей. Я задумал для финала сцену, полную вращающихся и поднимающихся групп «delirando».2