— Фу ты, господи!.. Хорошо же ваше семейное счастие, если рюмка может вредить ему.
"Да! Ведь и в самом деле! Что за вздор!" — думал Певцов.
— Что, нашего барина тут нету? — спрашивает через несколько времени кухарка Певцова, посланная женой, — барыня дожидаются.
— Скажи — иду, — отвечает Певцов довольно развязно.
Он уж порядочно выпил; вместе с первой рюмкой ему сразу вспомнилось холостое одиночество, обуреваемое душевными терзаниями и ревом бури. Было что-то хорошее, какая-то крупица поэзии в этом тоскованье и вине. Рюмки быстро вырастили эту крупицу. Певцов не замечал, как летело время.
— Я оказал, что приду! — крикнул он на кухарку, когда она в другой раз, спустя несколько часов, снова появилась требовать барина, — я знаю, что я делаю!
Наутро он просил у жены прощения, но вечером снова вспомнилась ему "жизнь" в компании, и его тянуло-тянуло туда.
— Ты опять напьешься? — говорила жена Певцову, когда он собирался пройтись погулять.
— Ну вот, разве я не знаю!
— Пожалуйста! что это за пьянство?
— Я знаю… что ты?
Певцов возвращался пьяный.
Время шло, и стремление Певцова к "грязям" холостой компании не уменьшалось ни на волос. Напротив, оно росло с неудержимою силой и в сущности происходило из сознания, что привязь слишком уж коротка, что размеры деятельности Певцова, даже в территориальном отношении, сузились до последней степени — она не должна была простираться далее спальни, и он мог свободно трактовать только вопросы о том, на какой бок удобнее лечь, на правый или на левый? Среди холостой уездной грязи было больше простору и разнообразия. Укрепляя себя в этих взглядах, он, спустя еще несколько времени, уже не извинялся перед женой в том, что был вчера пьян, и вообще не с таким, как прежде, жаром разделял ее цели и намерения.
— Ты видишь, я занят, а ты лезешь целоваться! — сердито говорил он ей, набивая папиросу и локтем отстраняя объятия жены.
— Скажите пожалуйста! Я вовсе не думала целоваться: я хотела сказать, куда мне девать капусту — прокисла.
— Мне какое дело! Пожалуйста ты с капустой сама распоряжайся.
— Что ж ты после этого за хозяин? Не бросать же мне ее… Я должна посоветоваться.
Певцов не отвечал ни слова.
— Тебе только улизнуть да нажраться где-нибудь, — сердито проговорила жена.
— Пожалуйста, пожалуйста…
— Разумеется!.. Я не затем шла, чтоб с пьяницею возиться.
Певцов с сердцем уходил из дому.
"И какие у этой женщины права, — думал он, — на обладание мною, как какой-нибудь столовой ложкой? Что за достоинство целую жизнь молча просидеть на одном месте?"
По вечерам он уже не заглядывал в окна своей квартиры с улицы, она представлялась ему гнездом духоты, кухонного воздуха и мертвой тишины.
— Тьфу ты! — говорил он с сердцем.
Прошло еще немного времени, и он уже не просто лез в грязь — в нем сразу пробудилась вся тоска. Какая страшная разница между первым его приездом в уездный город и теперешней жизнью. Жена, не церемонясь, тянула его на привязь к обязанностям хозяина, и Певцов метался на этой цепи, как бешеный. К ужасу его оказывалось, что у него нехватает даже силы подумать о бегстве отсюда, что нет выхода из этих перин и духоты, из этой тишины, вычетов за разбитые чашки, рассолов и кислой капусты…
Певцов предался самой страшной распущенности. Он подружился с какими-то еще более грязными лицами уездной холостежи, сошелся с какими-то женщинами, пропадал целые дни из дому, и если возвращался домой, то, уже не робея, кричал своей жене:
— Только пикни!
Жена плакала по целым дням. Среди рыданий она, наконец, пришла к той мысли, что если так дела будут продолжаться, а она будет обливаться слезами, то немудрено, что хозяйство придет в упадок. И то муженек перебил уже две дюжины тарелок… Конец этому она решилась положить по-свойски…
— Марфа! — оказала она однажды кухарке. — Запри двери и ночью не отпирай ему… Пусть его идет, куда хочет…
Ночью пьяный Певцов колотил в дверь и кричал:
— Отворяй!
— Пошел туда, откуда пришел! Пьяница!..
— Отворяй, говорю…
— Разбойник! Какой ты хозяин?.. Умирай на морозе, с собаками…
Дверь с грохотом повалилась на пол, и пьяный Певцов ввалился в комнату.
— Не пускать? Ты не пускать? — наступая на жену, кричал он…
— А ты бушевать начал. Хор-рошо!
— Ты не пускать?..
— Хорошо! хорошо! — продолжала супруга, опомнившись, и — выскользнула на улицу…
— Не пускать? — продолжал Певцов, всаживая кулак в раму. — Не пускать! — бормотал он, всаживая другой кулак в другую раму. — Ты н-не пускать! — прохрипел он, намереваясь отнестись с тем же движением кулака к физиономии кухарки, но…
— Мы не допущаем дебошу… — произнес суровый будочник Барсук, охватив веревкой локти Певцова. — Потому, ваше высокоблагородие, нам этого нельзя; начальство тоже шуму не позволяет.
— Хорошенько его, голубчик! — советовала будочнику жена Певцова.
— Будьте покойны!.. в лучшем виде приставим!
С течением времени все пришло в надлежащий порядок.
Теперь Певцов привык ко всяким привязям и находит положение свое весьма определенным, безропотно неся крест, назначенный ему с первых дней колыбели…
ИЗ БИОГРАФИИ ИСКАТЕЛЯ ТЕПЛЫХ МЕСТ
…Едва ли не вместе с первым поездом новой дороги, прихватившей уездный городок *** более или менее к свету, неизвестно откуда налетело в него бесчисленное множество какого-то инородческого воронья, тотчас же принявшегося опустошать глухую сторону самыми разнообразными способами: в глухих уездных улицах, на деревенских ярмарках появились коленкоровые вывески о лотереях с значительными выигрышами, о распродажах с премиями, о представлениях с сюрпризами; повсюду завелись фортунки, юлы, билеты, на которые ждут получения, чтобы выдать дочку замуж, и так далее. Все эти знакомые столичному жителю попытки, не наносящие ему особенного ущерба в ряду надувания еще более поглощающего свойства, — в глуши, в бедной, нищенствующей стороне уподобляются своею опустошительностью моровой язве, пожару, нашествию орды сарайской, формальному грабежу. Успешность действий налетевшего воронья в особенности обеспечивается тем, что обыватель никоим образом не усматривает в этом действии ни малейшей тени грабежа. С грабежом обыватель глуши давно знаком; он знает его во всех статьях и давно привык кричать: "обман!", бегая при этом по торжищу и раздирая на себе ризы, но здесь он не знает его, видя не грабеж, а благодеяние… Это последнее качество современного грабежа, давая опустошителям основательную поживу, совершенно отличает их от людей, занимавшихся тою же профессиею в прежнее время.
В самом деле, кто в прежнее время, помимо людей, приходивших брать с простоты обязательную уплату, зарился на оставшийся от этой уплаты грош? На первом плане, несомненно, стоит целовальник; название
Вот приблизительно все барыши, которыми пользовались претенденты на оставшийся грош в прежнее время. Количество их до такой степени неуловимо, что прохожий солдат, наконец-таки схваченный и закованный в кандалы, мог совершенно по чистой совести отвечать судьям: "не помню, не знаю" на вопросы их: "где был? чем жил? что ел?"
И вот эту-то глушь, бывшую бесплодною пустыней для людей легкой наживы старого времени, современные опустошители сумели превратить для себя в золотое дно, единственно благодаря благодетельствующему и увеселительному приему, заменившему собою и действительное сдирание шкуры с простодушного обывателя, и отвод глаз, и обещания царствия небесного и т. д. За заставой например, где валялся в канаве и в грязи кулак, умиравший впоследствии с голоду, теперь охотится на мужика целая толпа джентльменов; этим людям нельзя дать другого названия, потому что они, видимо, хотят быть джентльменами: для этого они нарядились в пиджаки, шляпы, слегка сидящие на затылке, и каждый закусил зубом по толстой сигаре… Слегка странное впечатление, которое они могут произвести на постороннего зрителя, прогуливаясь в пятом часу утра за заставой, они побеждают необыкновенной солидностью телодвижений и походки, необыкновенно гордым и беспечным видом, с которым они гуляют, курят и при появлении мужичьего воза преграждают ему дорогу…
Франтами они нарядились для того, чтобы скрыть от взоров русского мужика свое происхождение, — большею частию это немецкие или польские евреи, — и, избежав с помощью сигары и шляпы необходимость разрушать недоверие мужика, основанное на "свином ухе" и "христопродавстве", прямо приступают к делу, то есть к мужичьей бедности и нищете. Они не клянутся, не заговаривают с надсадой в груди, как кулак, потому что они и не умеют говорить по-туземному, а действуют посредством денег — языка, для нищеты крайне любезного. Денег у них много; благодаря им они имеют возможность купить у мужика "все", и не только то, что есть, а даже и то, что будет на будущий год и еще года на два, на три… Это объясняет и их обилие и возможность курить сигару, носить шляпу, тогда как кулак, разбойничавший без гроша, норовил урвать мерку овсеца и умирал как сказано выше, то есть с голоду.
После кулака оставались проклятия, после джентльмена — масса денег в руках мужика — и благодарность… Если мало ему этих денег, он может получить еще с помощью лотерей, юл, фортунок и т. д. Это тем более кажется вероятным, что облагодетельствованный туземец пьян с радости, да кроме того, ему коротко известно, что в Усмани был с одним мещанином случай: заплатил он гривенник, а выиграл самовар… С пьяных глаз хочется спешить этим делом потому, что вывеска кричит народу большими красными буквами: "Еще только два дня…" Обыватель спешит… Ничего, что он проигрался, — дело поправимое: можно вернуть все с большим барышом… "Нет денег? А самовар-то вы выиграли? Ставьте и вертите сколько угодно…" Самовар исчезает совершенно неожиданно… "Ставить нечего". — "Как нечего! А лен, а сало?" — "И яиц можно?" — "И яиц, что угодно… всем магазином отвечаем". — "Абма-а-ан", — шатаясь из стороны в сторону, шепчет про себя обыватель, не решаясь по-старинному громко возвестить об этом на торжище, ибо виноват он сам: ему не хотели ничего, кроме добра, ему дали денег столько, сколько он не видывал отроду…. "Да ведь выиграл же в Усмани мешанин", — думает общипанный туземец, как на место улетевших благодетелей уже налетают новые, беспокоящие тихую уездную улицу церемониальным и совершенно небывалым шествием… Впереди несут громаднейшую афишу с изображением танцующей девицы (это для господ), с исчислением фокусов белой и черной магии (для мальчишек) и с обещанием разыграть в пользу посетителей предстоящего представления две коровы… "Абм-ман!" — думает обыватель, но пара коров шествует вслед за афишей налицо… Ленты и бантики, навешанные на них, свидетельствуют о том, что это те самые коровы, которые могут быть выиграны всяким за самую ничтожную цену… "Обмана нет; счастье — дело божие: либо пан, либо пропал… — думает обыватель: — воротись, выиграть что-нибудь нужно, непременно нужно… дочь невеста… да и в Усмани был же случай…" И глядишь, деревянный балаган, наскоро сколоченный среди уездной площади, в тот же вечер трещит от множества народа. Дырявая парусина на его крыше ходит волнами от степного рвущего ветра, который, на ужас уездных старушек, разносит уханье барабана, звон медных тарелок, песни и хохот по всем закоулкам и лачужкам городка… Да! при виде этого веселого опустошения кровопийца целовальник является щенком, глодавшим с голоду старую калошу, тогда как настоящий кусок прикрыт лапой настоящей собаки…
"А я думал, кровь я пил, — думал не без злой и горькой иронии кровопийца. — А я даже нисколько этой крови и не пил-с…"
Не исчисляя всех видов опустошителей и их приемов, можно вывести общее заключение, что первобытные формы грабежа, руководившие целовальником, кулаком, возведены инородцами в самую правильную систему, облеченную в форму преимущественно увеселительную и рекомендующую бедности возможность обогащения… Всеобщая потребность в этом обогащении, как видно, с каждым днем все более и более упрочивает успех опустошительного дела и не сулит опустошителям, повидимому, ничего, кроме барышей…
Но Антон Иванович Чижов, портной из Москвы, недавно прибывший в городок ***, не вполне согласен с этим.
— Грабить-то грабят — надо говорить по совести, — а не туда! Нет! Не в то место попадают!.. Нет…
Так рассуждает он, сидя с работой под окном маленькой хибарки своей родственницы прачки.
— В какое еще место попадать? — не весьма довольным тоном возражает ему родственница. — Кажется, и так живого места не осталось… Не в то еще место!.. Я слушаю, вы только любите разговаривать, а толку от ваших разговоров очень мало.
Антон Иванов принимается работать иглой, хотя вообще он весьма ленив, и молчит.
— Считаетесь вы московские, — продолжает родственница: — а не можете иметь столько ума, чтобы себя успокоить… Добрые люди за все принимаются. Тот розыгрыши… тот билеты… всякий ухватит по силе, по мочи… А вы только разговариваете: "не в то место!.." в какое это место? Я сама на билетах нищей стала — кажется, это им пошло… И это не барыш?..
Антон Иванов вздергивает иглу все выше и выше над головой.
— Ну что вы иглой сделаете?.. Да в нашей стороне и брюк-то ваших никому не нужно… а считаетесь с умом, будто московские…
Родственница умолкает и, обернувшись к Антону Иванову спиной, сердито вскидывает на веревку против окна мокрое белье. Молчат они долго. Игла ходит тише и, наконец, останавливается совершенно… Антон Иванов приподнимает голову и не без робости произносит:
— Анна Карповна! не туда, матушка!.. Не в то место попадают-с! Ну что они наладили бить всё в мужика. Что у него есть, скажите на милость? Ну годик-другой потянут, а потом и шиш возьмут; у него и так одни онучи остались… Наладили одно — мужика обирать! Эко диво, ей-богу!.. А того не видят, что совсем не в то место надо… Надо запускать дело так, чтобы в хорошее место оно было запущено…
— Погляжу, как вы будете запускать.
— Запустим-с… Позвольте оглядеться, ничего-с…
— В какое это такое место?.. Где такие клады у вас?..
— Запустим, — понижая тон до степени шопота, впрочем весьма самоуверенного, произносит Антон Иванов и почему-то вновь припадает к работе.
Разговор этот ведут не разбойники и не грабители, а просто бедные люди; и если у Антона Иванова разговор о запускании лапы сделался господствующим, то это произошло от особенных причин.
Антон Иванов был когда-то крепостной и по желанию господ поступал то в портные, то в лакеи, то в повара, нигде не успевая изучить дела, во-первых, потому, что его слишком быстро отрывали от одного дела к другому, а во-вторых, потому, что по натуре он отличался наклонностью к живописи и обладал в качестве талантливой натуры значительною художественною ленью. Лень эта прекратила стремление к живописи на нелепейшем изображении двух фигур неизвестного пола, лежащих подле лесу, не научила ни поварскому, ни портняжному искусству, помогая понимать дело лишь в общих чертах и потом скучать им.
Частая перемена мест и занятий, сталкивая его с разным народом, приучала задумываться вообще о жизни человеческой, а лень превратила эту наблюдательность в любовь к рассуждениям и обсуждениям. Работать с такими стремлениями у хозяина нельзя, и Антон Иванов работал один, работал кое-как, плохо, лениво, гнездился в глуши Москвы, не имея почти давальцев, хотя знакомых, с которыми можно потолковать, у него было много.
Таким образом, им было обсуждено все, что случилось с русским человеком в последние годы; но покуда все эти события были внове, толковать было можно спокойно, плачась на участь и не стесняя себя во всевозможных фантазиях: рассуждения эти происходили где-нибудь в бане на полке или под машиной в трактире за парой чаю… Но с течением времени современные новости начали утрачивать характер чего-то неопределенного и быстро стали окрашиваться оттенком стремления к опустошению. Антон Иванов не мог не видеть этого и с каждым днем стал испытывать дух времени на своей шкуре: каждый день стали его таскать к мировому за худо сшитый жилет, за окороченный, сюртук; стали его подводить под статьи, описывать, штрафовать, заключать в темницы. В то же время он видел, что это происходит не с одним им, что каждый день массы людей открыто подводят друг под друга какие-то непостижимые махины, от которых ничего не стоит сгинуть, подобно капустному червю. Это его обескуражило. Портное мастерство, с таким знанием, какое было у Антона Иванова, могло его привести к Сибири и каторге, так по крайней мере ему показалось. Стал он задумываться насчет нового какого-нибудь дела, но и тут стремление к лени оказалось помехой; ему не под силу было как-нибудь при помощи любовницы оборудовать буфет на железной дороге или открыть какую-нибудь "Сербию", представить себя тоже иностранцем, говорить "мой" вместо "я" и обыгрывать на биллиарде славянских братьев. Словом, повсюду открылось такое обилие разных ловкостей, подходов, махин, такое обилие людей, которые всё это понимали и как будто специально с давних пор готовились к обделыванию ловких дел, что у Антона Ивановича захватило дух. Потянуло его на родину, где потише, где можно удить рыбу и где, он помнил, были благословенные места…
С такими совершенно мирными наклонностями прибыл он в уездный городок ***, где у него была родственница и где он надеялся еще поживиться насчет своей вывески: "вновь приезжий из Москвы". Но, к удивлению его, здесь уже были "вновь приезжие из Петербурга", стучали швейные машины, и в заплесневелых оконцах глядели модные картинки. Все они уже пустили корни, обстроили свои дела практично, рассудительно, и не с ними можно было конкурировать лени Антона Иванова… Антон Иванов до такой степени оторопел, до такой степени остался без хлеба, что, дабы не быть выгнанным родственницей, с испугу заговорил необыкновенно храбро и разбойнически.
— Пустое дело!.. Ничего не стоит! — испугавшись, но, повидимому, довольно развязно сплевывая в сторону, говорил он относительно какого-нибудь нового увеселительно-грабительского явления. — Этак-то, конечно… пожалуй — грабь… Да что толку-то?.. Навертел пустых билетов, да и обираешь — это, брат, не бог весть… Эко ухитрился!..
— Ну как же по-вашему-то? — недоумевая перед этим самоуверенным тоном, вопрошала родственница, не успевшая еще рассердиться.
— Мало ли как можно…
— Ну да как же так? Вы говорите, плохо, — а у кого барыши-то? У них, — а мы голые… Как же хорошо-то, по-вашему?
— Да мало ли орудиев… Что ж я буду раздобарывать без толку… Дай время… Ухватим свое… Эко ухватились в самом деле! Ха-ха-ха!
Перебиваясь кое-как мелкой починкой у приказных, Антон Иванов хотя и не терял самоуверенного тона, но в душе глубоко надеялся, что все это должно прекратиться, что такому человеку, как он, будет легче. Но время шло и, так сказать, на крыльях своих несло все новые и новые виды людей легкой наживы. Родственница, втайне чувствовавшая, что во многоглаголании гостя спасения нет, — старалась подвигнуть его к действию и всякий раз, возвращаясь с работы домой, приносила ему какую-нибудь поучительную весть. "Вы бы, Антон Иваныч, на кладбище сходили, — говорила она: — например, люди говорят, какие там бабы устроили грабежи любопытные — так это очень, очень мило! Всё, может, надумаете… Мы тоже, сами знаете, чуть ходим… Право-с!" Антон Иванов шел узнавать о вновь открытых грабежах и приносил по обыкновению известие, что "пустое дело… эко выдумали". Оказалось, что старухи — подьячихи, мещанки и разные бесприютные древние вдовы — стали лепить к кладбищенской каменной ограде какие-то клетушки из земли и навоза или помещались в надгробных деревянных будочках с разрешения купцов-благотворителей, обмазывали эти здания глиной и, непрестанно поминая благотворителя о здравии, а усопших сродников его о упокоении, кое-как влачили последние годы жизни, причитая на похоронах и по окончании их рекомендуя посватать невесту — вдовцу, жениха — вдове. Но вообще в этой странной обители не было ничего, кроме сухих кусков пирога, злости, слез, холода, взаимной вражды, и Антон Иванов мог по совести назвать этот способ наживы пустым и удерживать тайное негодование родственницы к его нерадению в пределах некоторой деликатности.
Но не всегда это случалось; так, однажды она принесла такую весть, которая прорвала ее негодование и ошарашила Антона Иванова совершенно безжалостно.
— Что вы всё только разговариваете, Антон Иваныч! — швыряя корзину с бельем на пол и опуская в изнеможении руки, закричала родственница, — подымитесь вы, поглядите, что только вокруг вас делается! Боже мой, боже мой!.. Ваш же дворовый, из одной с вами деревни, а жена пришла к обедне — шаль в триста рублей!.. Побойтесь вы бога!
— Какова шаль!.. — лепетал Антон Иванов, не зная, как быть. — Бывает шаль одна, а то… бывает тоже шаль… похуже Сибири… Чай, с мужиков все дерет?
— Со всех, со всех сос-словий!
При последнем слове она всплеснула руками, закрыла глаза и продолжала как бы в каком-то забвении:
— Ссо всех до ед-динова… ах-ах-ах!.. Адвокат!.. Этакая механика… Будет вам торчать,
— Адвокат? Ну это, брат, не по рылу!..
Антон Иванов побледнел от гнева, получив это известие; он не поверил ему и считал упреки напрасными.
— Не та морда-с, не из того кроена! — в гневе кричал он.
— Не в рыле… ах, не в морде! ах-ах-ах… Узнайте вы… возьмитеся сами, Христом богом прошу… Умрем ведь с голоду.
— Не из того материалу харя-с! Будьте покойны! — твердил Антон Иванов, дрожа и торопливо одеваясь, чтоб идти и удостовериться своими глазами.
Пошел он и удостоверился — обомлел. Родственница была права. Дворовый действительно оказался принадлежащим к тому бесчисленному сословию ходатаев, которые, покорясь духу времени, появились в опустошенной стране в качестве утешителей, берущих дань с темноты и отчаяния. Это не те более или менее настоящие адвокаты, которые знают дело и толк, — это та саранча, которая облепила углы улиц крошечными вывесочками с надписью: "адвокат для
— Что вам угодно? — спросила она Антона Иванова довольно сухим и очевидно заученным тоном..
— По делам-с, — ответил тот резко и сердито.
— Это будет стоить двадцать пять целковых. Кладите деньги об это место, — объявила она, указав пальцем место на столе.
— Почему же так об это место класть?.. Есть ли этакое в законе-то? Кажись, нету-с. Я думаю так, что не было его, закону-то!
— Я в законах не знаю… Иван Дмитрнч придут… вот у них узнаете… Это их заведение — чтобы беспременно об это место…