Сталин подошел к Мавзолею. Часовые взяли под козырек, отдавая честь, и вождь в ответ почти машинально приложил руку к фуражке.
Прежде, в страшные месяцы лета этого года, он гнал от себя эти мысли, подавляя всегда присущую ему способность к холодному и беспощадному анализу. Теперь эти мысли не покидали его: им уже было некуда уходить, как и ему самому. Положение на фронте критическое, и считанные часы отделяют его от конца всему, от катастрофы. Значит, для победы нужно нечто удивительное, сверхъестественное, необычайное.
Нужно Чудо! Только Чудо, мгновенное вторжение мощного импульса, вихря энергий, сметающего все на своем пути. Чудо должно изменить все, спасти его и планетарный Красный Проект.
Сталин прошел внутрь Мавзолея и спустился по ступенькам вниз. Медленно подошел к саркофагу и встал рядом с Красным божеством. Внезапно подумал о том, что по всем человеческим меркам Ленин мог бы еще жить, управлять государством, командовать войсками, строить новый мир; мог снять со Сталина это давящее, невыносимое бремя власти. Перед войной Ленину исполнился бы семьдесят один год. В этом возрасте у таких, как он, сохраняются воля, агрессия, энергия, логика. Если бы Ленин вернулся из небытия, вышел из Мавзолея, занял свой кабинет в Кремле!.. Книги, бумаги, письменные приборы — все лежит там на своих местах, как будто он только вчера покинул свое рабочее место, как будто его кабинет семнадцать лет ждет хозяина, надеется на его возвращение. И возможно, это ожидание не напрасно. Ведь Ленин, наверное, смог бы выиграть эту войну, сделать то, что не под силу ему, Сталину! Но для этого он должен вернуться в мир живых, вопреки всему, наперекор безжалостным законам материи...
Сталин выпрямился.
Живой Ленин — вот чудо! Он, великий, знающий законы мироздания, безошибочно ведший горстку соратников к революции, сокрушившей трехсотлетнюю империю... Он — создатель новой, Красной Вселенной, Творец удивительного, доселе невиданного мира. Сегодня он должен выйти из Мавзолея, возглавить Красные Полки, разом увидеть прорехи в обороне врага, создать гениальный план, ведущий к победе, потеснив Сталина, ставшего в людских сердцах на его место.
Его воскрешение оправдало бы все, доказало бы правоту Красного Дела. Тогда Красная Машина снова заработает на полном ходу, сокрушит захватчиков, тогда революция не закончится, найдет свое продолжение.
"Не для этого ли часа и была сооружена эта магическая пирамида? И не для этого ли Чуда вождя бальзамировали, как египетского владыку?"
Сейчас Сталин верил ему больше, чем когда бы то ни было, и это чувство было неожиданным и необычным. Оно жило в нем далеко не всегда — было время, когда Сталина мучили кошмарные видения, мерещилось лицо Ленина в последние дни, в Горках, изнуренное болезнью, лишенное энергии и смысла, с дикими, полубезумными глазами. Казалось, Ленин хотел крикнуть, попросить о помощи, но язык отказывался произносить слова внятно, издавая лишь малопонятные звуки. Каждый раз, когда Сталин видел перед собою это лицо, он чувствовал свою вину перед ним, которому болезнь и смерть не дали довести до конца огромное дело, и говорил себе, что лучше всех знал, чего хотел Ленин. Мысленно обещал ему исправить все, что испоганили, извратили тщеславные и коварные соратники, уродовавшие и перекраивавшие на свой лад планы кремлевского мечтателя, строившие свою власть на рабстве, пытках и концлагерях. И он действовал против них их же методом...
Избавился Сталин от пугающего, страшного видения совсем недавно, когда пришла весть, что Раймон Маркадер в далекой Мексике проломил ледорубом череп Троцкому, мечтавшему стать владыкой мира. В тот день Сталину показали картину молодого художника из русской глубинки. С полотна смотрел русский юноша с небольшой бородкой, чуть вьющимися, аккуратно зачесанными волосами, смело, уверенно глядевший вперед. Это был двадцатилетний Ленин — молодой, полный энергии и сил, чувствовавший волю России.
Это было знамение. Такого же откровения Сталин, казалось, ждал и сейчас. Он знал, что Ленин не откроет глаза, не встанет, не пожмет ему руку — но хотел увидеть, услышать, почувствовать нечто такое, что могло бы стать знаком...
Знака не было. Ленин лежал молча. Но чувство ясности и уверенности все же возникло — и словно наполнило Сталина предощущением неодолимой силы...
__ 10.00 – 12.00
По мглистым коридорам Кремля Сталин вернулся в кабинет. Дошел до кресла, сел, погрузился в зеленый свет лампы. Встал. Двинулся вокруг большого стола мимо карты фронтов. Рука сдавливала спинки стульев, а самого его одолевало желание что-то немедленно предпринять, действовать, чтобы происходящее вновь поддавалось его воле.
На сквозняке лихорадочно бились портьеры, дрожали шторы светомаскировки. Край карты колыхался на невидимом ветру. Электрическая лампа на столе еле различимо дребезжала, и от этого тени в углах кабинета нервно трепетали. Погашенные люстры висели будто на последней нитке, натянулись, вот-вот сорвутся, рухнут, погребут под собой кабинет и его самого. Часы отстукивали с огромными паузами, каждый раз, как последний. И нужно было во что бы то ни стало разрушить это сводящее с ума натянутое напряжение мира.
Сталин вызвал адъютанта, приказал подготовить машину для поездки на передовую.
Уже одетому Сталину доложили о прибытии члена Политбюро, отвечающего за эвакуацию в Куйбышев органов политического руководства и уезжающего последним. Тот вошел в кабинет, весь запыхавшийся, разгоряченный, пахнущий слежавшимся теплом полушубка, жженой бумагой, едким одеколоном, будто сам он был — один сплошной сгусток запахов, готовый в момент исчезнуть, раствориться в уличном воздухе.
Он кратко доложил о выполнении приказа Верховного главнокомандующего — официальным тоном, пустыми словами. В глазах его не читалось ни страха, ни предательства — лишь подчинение приказу. Попрощались, гость вышел.
Едва за ушедшим закрылась дверь, Сталин ощутил неведомое доселе даже ему одиночество — потрясающее, ломающее хребет, сгибающее в коленях ощущение того, что держишь на плечах весь мир, что один противостоишь чужому порядку вещей, что без посредников приобщаешься ко всей стране, становишься каждым ее человеком, что все зависит только от тебя…
Тяжелая дверца спецавтомобиля бесшумно отворилась. Мотор беззвучно прогревался. Молчал и черный Кремль, были немы его башни, соборы. Убранные в маскировочные сети, они стояли, как призраки.
Садясь в автомобиль, Сталин уже знал, что он не имеет права укрыться, пропасть, сгинуть в том бункере в Куйбышеве. Что именно в нем и должно свершиться сопротивление, в нем самом произойдет теперь главная битва.
Поехали по улице Горького и дальше, к окраине города.
Сталин глядел на дома и улицы. Москва, пустая, безжизненная и молчащая, расступалась перед ним. Вставали голые, неживые, замерзшие каменные глыбы домов. Заклееные крест-накрест черные окона напоминали развешенные перед каким-то неведомым парадом пиратские флаги.
Противотанковые ежи, надолбы, доты, опорные пункты, будки часовых, окопы рассекли брюхо Москвы, превратили ее в загубленный, перепаханный под страшный посев лес. Казалось, теперь ее назначение заключалось в том, чтобы стать призраком, каменным лабиринтом, запутать подступающих врагов, подгрести под себя и удавить ледяной громадой.
Сталин чувствовал Москву как собственное продолжение в пространстве. Улицы чернели светомаскировкой, заводили в тайные пропасти тупиков, где срывались во тьму люди и машины. Москва на глазах превращалась в какой-то лунный кратер с гигантскими надолбами строений, в одну, планетарных размеров, глыбу.
На пути попадались черные проплешины догоравших холодных костров из ворохов документов; пепел от них кружился на ветру, осыпаясь далеко вокруг.
В лобовое стекло бил невидимый ветер. Сталин открыл окно — ветер ворвался злой и холодный.
На окраине пришлось выйти, чтобы автомобиль проехал налегке: при ночной бомбежке был разрушен угловой дом, мостовую засыпало грудами кирпича. Изувеченное, не спасенное, чернеющее руинами здание показалось Сталину предвестием возможного будущего, проникшего сюда с кусками близкого фронта. На первом этаже был магазин, и теперь вперемежку с кирпичной кладки на дороге валялось брошенное добро. Красные осколки витринного стекла кровью застыли в осенней луже.
Здесь, за городом, ветер был нестерпимый, не давал дышать, изматывал. Ураган бросал в Сталина стылым дождем, холодным пеплом костров, будто проникал в самую душу...
Поехали дальше. В ушах все еще гудел ветер катастрофы. Он гнул до земли кусты и деревья, превращался в буран. Сталин думал о пустой Москве, отданной на разграбление. На миг представил ее покоренной, фашистской. По улицам маршируют колонны. Немцы пируют за ярко освещенными окнами. Бьются на ветру их знамена. На указателях улиц извиваются нерусские буквы. Ревут трубы злых чеканных маршей.
Неожиданно в этой какофонии Сталин расслышал крик — сначала сдавленный, а потом оглушительный, надрывный, яростный, непрекращающийся вопль, доносившийся со всех сторон сразу. Будто Москва из последних, предсмертных сил звала на помощь. И этот зов ее был о том, что ему, Сталину, придется в одиночку решать исход великой битвы за Москву, разворачивать войну вспять.
Впереди, через лобовое стекло, показались какие-то фигурки. Сталин разглядел пушку, которую несколько солдат толкали против ветра. Пушка медленно шла, застревая в дорожной грязи. Полы солдатских шинелей хлопали на ветру. Автомобиль поравнялся с солдатиками, и тут пушка встала. Препятствия видно не было, и казалось, что это и впрямь ветер не дает ей двигаться дальше, облепляет мертвой листвой лафет, забивает дуло пеплом.
Солдаты повалились к ее колесам, обняли их, пытаясь сорвать с места, застыли в диком напряжении сил.
За пару секунд, что Сталин их видел, весь мир вдруг свернулся для него до размеров этой пушки, и два ее колеса превратились в два исполинских маховика. Сейчас маховики эти остановились, не вращались ни вперед, ни назад: солдатские пальцы скользили по ним, размазывая жидкую грязь. В напряжении холодных исковерканных пальцев было собрано все: боль и отчаяние, воля и страсть, смерть и жизнь. Оглянувшись в последний раз, он увидел: пушка сдвинулась с места…
__ 12.00 – 16.00
Под Истрой — опять остановка. Шоссе разбомблено. Вдоль опушки леса в сторону Москвы пробирается конный обоз с ранеными. Подводы жмутся к стволам, подминают кустарник. Видны бинты, кровавые тряпицы, распоротые сапоги. Мрачные, тоскующие лица у сидячих. Бледные, серые, мертвые — у лежачих. Возницы — без формы, в фуфайках, тужурках — колхозники, не попавшие под мобилизацию первой волны. Они идут рядом с телегами, помогают тягловой скотине.
Навстречу со стороны Москвы накатывает бронированная "эмка" без номеров. Тормозит на асфальте у края воронки. Дальше пути нет. В глубине салона, за толстым стеклом, облитым дорожной грязью, виден Сталин в фуражке и в шинели без погон.
Обернувшийся к нему с переднего сидения Поскребышев говорит, что надо было сперва посыльных сгонять. Они бы объезды разведали. А теперь — тупик.
После недолгого молчания Сталина приходится Поскребышеву вылезать из машины в грязь и идти к раненым для выяснения обстановки.
Шофер не глушит мотора. Дает задний ход, чтобы развернуться и быть готовым покинуть открытое место на шоссе. "Маневр надо обеспечить, Иосиф Виссарионович. — поясняет он. — Налетят, а ходу нет" .
Но, чувствуя неудовольствие пассажира, отказывается от своего намерения…
В канаве лед перемешан с глиной. Начищенные сапоги Поскребышева проваливаются в грязь. У передового возницы он спрашивает, кто командир. Не в силах разобраться в кубарях на петлицах начальства пожилой мужик объясняет, что "мы-то сами истринские, с племзавода. Нынче велено было запрягать и за реку гнать на подмогу армии. Там раненых навалили — и в Москву. Едва успели. Мы косогором, а немцы — ложбиной. Танков несметно. Хорошо, там болото, так они не сразу, а то бы не уйти нам — лошади не кованы, а ночью уже подморозило".
Поскребышев обрывает его: "Кончай панику разводить. Командир, тебе говорят, где?" — "Так нету командиров. Все солдаты, кажись".
Досадуя на свои запачканные сапоги и на мужицкую тупость, Поскребышев делает шаг к раненым в двуколке. Их двое. Они только что тут в телеге познакомились. Один — молодой скуластый парень с перебитой ногой. Пересиливая боль, он острыми дерзкими глазами следит за Поскребышевым. Бросает пристальные взгляды на "эмку". Он не подавлен ни своим ранением, ни ходом военных событий, ни близостью высокого начальства. Другой — с простреленной грудью, лежащий на соломе, силится подняться, чтобы, как положено по уставу, — по стойке смирно. Однако едва смог на локоть опереться.
— Кто старший?
— Кажись, старше вас тут никого нету, — мрачно ухмыляясь, отвечает молодой.
— Откуда? Какой части? Где противник? — совершенно бессмысленные вопросы задает Поскребышев.
В это время из обоза доносится, что там обнаружился какой-то старший. Сюда, мол, идите, товарищ командир.
Поскребышев уходит в хвост обоза.
Невдалеке тупо и гулко бьют орудия. Нарастает звук авиационного мотора. Все поднимают головы. Из-за леса выскакивает "мессер" и уносится куда-то вдаль.