Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повесть о вере и суете - Нодар Джин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Тебе больше идёт когда ты голая.

Мишель молчала.

— Я платье это сразу с тебя сниму, запомни! А потом положу тебя на ковёр. Не на тот, — жена его скатала, — а на другой, с оленями… Животом вниз, поняла? И начну дышать в затылок… А потом покрою маслом. Новое — миндаль с мускусом…

— О-о-ой! — застонала Мишель. — Нет, я не про это. Он опять почти уже — и выскочил!

— Выбрось, говорю, ножницы на фиг! — сорвался Стив. — Я говорю такие слова — а ты! Возьми нож!

Она схватила скальпель и полоснула им по последнему шнуру:

— Всё! Подожди секунду: отключу монитор и возьму трубку.

— Кто-нибудь пришёл? — всполошился Стив.

— Не в этом дело… Такая обстановка, а ты — эти слова…

Освободив правую руку от скальпеля, Мишель поднесла её к левой, и белый груз распределился теперь поровну на ладонях, которые она осторожно потянула на себя и развернулась к каталке.

В глубоком основании опустевшего черепа я разглядел тёмную лужицу крови, припудренную костяными крошками. После долгого шока я перенёс взгляд на извлечённый оттуда шарик, покоившийся уже в эмалированном тазике на каталке. Мишель теребила его пальцем с кизиловым наконечником маникюра и так же легонько пальцем другой руки поглаживала ствол телефонной трубки, через который, увлажнённые мускусно-миндалевым маслом, скользили и набивались в её ухо слова. В её крохотной ушной раковине все они уместиться не могли: тыркались там друг в друга и, извиваясь, проникали сквозь ушной канал в распалявшиеся недра женской плоти.

Когда они заполнили собой её всю, Мишель сперва перестала теребить шарик в тазике, а потом вовсе отняла от него руку и, отвернувшись, расстегнула на халате нижние пуговицы. Потом, судя по дыханию и изгибу туловища, запустила руку себе между ног и — не просто отодвинувшись, а отрёкшись от меня — вошла ею в свой организм…

Во всём помещении развернулась странная тишина.

17. Молитва без слов, без имени Бога и помышления о Нём

Поначалу я объяснил это близостью женского организма, нагнетавшего в своих недрах ту неостановимую энергию, в ожидании выплеска которой всё умолкает. Скоро, однако, мною овладела энергия самой тишины, наполненной не отсутствием звуков, а присутствием их небытия.

Она овладела мною так же просто, как пространством вокруг, — не вошла в меня, но стала во мне быть, и с поразительной чёткостью я начал вдруг осязать своё несуществование. Не уход из бытия, а мою наполненность небытием. Наступило состояние моего пронзительного отсутствия, похожее на ощущение онемевшей после сна руки, когда ею же и чувствуешь её же мучительную неспособность осязать.

Именно это я и чувствовал теперь — моё агрессивное отсутствие.

Ужас усугублялся тем, что отсутствовал я в столь же агрессивно отсутствовавшем.

Я ощущал себя прорехой в сплошной прорехе.

Всё отсутствовало, всё было ничто — и меня заносило в это состояние, как воздух в воздушную яму. Но в этой яме мне было очень уютно и привычно — как если бы через долгое время я вновь узнал что знал всегда: несуществование доступно ощущениям, как существование, а жизнь есть вспышка сознания, высвечивающая порожность мира, его наполненность вездесущим Богом, который, будучи началом и концом сущего, есть ничто.

Страх перед смертью и страх перед Богом — один страх, и это понимание опять же показалось мне знакомым. Бог есть то, от чего я всегда бежал в неосознанной панике, хотя мне и казалось, будто я, напротив, стремлюсь к Нему, и хотя невозможно избавиться от того, чего нет. Невозможно избавиться от того, что есть лишь зыбкая метафора той смутной догадки, согласно которой смерть есть мука несуществования, ужас отсутствия, а жизнь — нескончаемая агония страха перед болью небытия.

Из агонии выход один — в ничто, хотя, ослеплённые ужасом и отупевшие от него, мы в одиночку и в отчаянии восстаём против этого, как в одиночку и отчаянно сразился с Богом библейский Яков. Ничто — это ни отрицание, ни утверждение. Оно предшествует смыслу так же, как предшествует смыслу существование…

Меня охватила паника, но крик, приглушённый и протяжный, вырвался не из меня.

Выронив трубку, скорчившись и уткнувшись головой в подмышку, Мишель содрогалась, задыхалась и стонала, раздираемая энергией, которая выплеснула её хрупкую плоть в оргастическое отсутствие.

Когда эта сила отпустила её, Мишель сперва обмякла, а потом резко облокотилась на каталку. От толчка тазик грохнулся с неё на пол — и безвольный сгусток влажной мякоти скользнул по кафельному полу, вздрогнул и замер на границе чёрного и белого квадратиков…

Внизу, на полу, он уже перестал казаться мне моим мозгом. А может быть, не переставая быть мозгом, перестал казаться именно моим. Или, точнее, хотя он и не перестал быть чем был, мне уже не верилось, что когда-то прежде он способен был думать.

Мне вдруг вспомнилось слышанное раньше, но так никогда пока не понятое мной определение истинного блаженства: «Не-мозг не-думает о ни-о-чём…»

Теперь мне это показалось более понятным, но смутило другое. Возник вдруг такой вопрос: «Где же мне это вспомнилось?» Точнее: «Чем же именно я вспомнил о том, что „не-мозг не-думает о ни-о-чём“? Не этим ли самым мозгом, который валялся теперь на кафельном настиле?»

И вот тут, — от ужаса и возмущения, от понимания полной невозможности постижения главных вещей и горчайшей обиды на это понимание, — тут и поднялась вдруг во мне поднялась несдержимая страсть к прорыву через поглотившее меня ничто. Не к возвращению в жизнь, а к прорыву в неё сквозь ничто. Эта сила, однако, подобно внезапно же исчезнувшей из меня энергии небытия, не вошла в меня, а стала во мне быть — и с поразительной чёткостью я начал ощущать теперь обратное. Бытие.

Это чувство было одновременно знакомым и неузнаваемым — и неузнаваемое в нём стало наполнять меня таким непредставимым прежде переживанием бытия, когда это переживание есть праздник преодоления ничто. Нацедив меня до краёв, оно не находило во мне свободного места, набивалось в себя, сжижалось и с каждым мгновением распирало изнутри сильнее.

Теперь уже то был мой собственный крик — молитва без слов, без имени Бога и помышления о Нём. Вопль моей безотчетной устремлённости ко всему пребывающему…

18. Жизнь — это не необходимость, а роскошь

Кричал я недолго.

Дежурный врач, который выглядел, как еврей из непросохшего асбеста, сообщил мне, что медсестра, услышав мой крик, ворвалась в палату и растолкала меня, ибо ей показалось, будто мне снился кошмар. Потом сестра припала к моей груди, но отпрянула, поскольку, во-первых, не выносит запаха коньяка, а во-вторых, ей послышался всплеск упавшего в живот сердца.

Растерявшись при виде счастливой улыбки на лице умиравшего пациента, она вызвала врача.

Обнюхав меня, этот врач с фамилией Аскинази уставился неверящим взглядом в осциллограф в моём изголовье, но, освоившись с увиденным, изрёк, будто в книге по занимательной кардиологии описан аналогичный случай. В какой-то недоразвитой стране, где хирурги умели оперировать только на периферийных участках туловища, некий пациент умирал от инфаркта миокарда. Если бы экономика в той стране находилась на уровне мировых стандартов, пациенту сразу вспороли бы грудь. Вместо этого врачи дали ему пилюли, и больной начал быстро умирать. Запаниковав, он хлопнул флакон медицинского спирта — и, чудо, не только не умер, а стал бесцеремонно весёлым.

— Единственное чего не понять, — добавил Аскинази, — где ты тут раздобыл коньяк?

— Это не коньяк, — заверил я его, — а арманьяк.

— Арм-о-ньяк? — переспросил он. — Армянский коньяк?

— Дороже.

— Из Франции?

— Из фляжки.

Аскинази сперва не поверил мне, а потом рассмеялся:

— А я пью только дешёвое вино. Потому что дорогое дорого.

— Всё в жизни дорого, — рассудил я. — А сама жизнь ещё дороже. Потому что жизнь — я тут подумал — это не необходимость, а роскошь.

— У меня на роскошное денег нету.

— Это всегда так, — ещё раз рассудил я. — Если тратить только на необходимое, на настоящее не остаётся. Дело вкуса. Никто точно не знает что лучше — необходимое или настоящее. Известно только, что — если всегда гоняться за необходимым — помрёшь не познав настоящего…

— Я хочу того же! — растерянно ответил после паузы Аскинази к удивлению дежурной сестры, которая и без того уже ничего не понимала.

— У меня выпить не осталось, — признался я.

— Я не о выпить, я о твоём состоянии. Ты, оказывается, весёлый человек: жалко, если бы помер!

— Хотите анекдот? — согласился я.

— Про что? — согласился и он.

— Подходит, значит, мудачок к бармену, а тот спрашивает: Вам, мудачок, чего прикажете плеснуть — коньячку, виски, водочки, рома, джина, чего? — и кивает в сторону бутылок. А мудачок стал глазеть не на бутылки, а на людей. И кивает, значит, на самого бухого, который лыка не вяжет: я хочу того же!

— И всё-таки роскошное вредно, — попробовал Аскинази после паузы. — Особенно, если становится привычкой…

— Может быть, вы правы. А может, и нет. Существование тоже вредная привычка. Чем больше живёшь, тем выше шанс умереть…

Аскинази улыбнулся неуверенно, поскольку не разгадал моего к нему отношения — и опять был прав: отношения к нему у меня не было. Я был занят другим — переживанием неожиданной лёгкости и готовности жить дальше как бы дорого и вредно это не было.

— Почему ты кричал? — заключил он серьёзным голосом.

— Приснилось, что рожал, — сознался я. — Хотя в своё время отказался даже присутствовать при рождении дочери.

— А при зачатии присутствовал?

— В трезвом состоянии! — соврал я.

— Мог бы и выпить: особый случай! — разрешил он и умолк на пару минут, в течение которых, как мне почудилось, он размышлял.

19. Истинного лица у человека не бывает

Я попытался сделать то же самое.

Оттолкнулся от известного: Слова даны чтобы скрывать истинные мысли. Я даже верил раньше, что если бы люди говорили всё как есть, не было бы диалогов. Это неправильно, сказал я себе сейчас; или не всегда правильно. Правильнее другое: слова есть самое надёжное изо всех средств, с помощью которых человек отказывается воспринимать жизнь такою, какая она есть.

Я бы додумался, может быть, ещё до чего-нибудь, но Аскинази, наконец, вскинулся и заговорил голосом, каким сообщают заключительную мысль:

— Истинного лица у человека не бывает, и каждый есть то, кем он притворяется. Поэтому ты больным и не был. Ты здоровый, и всё, что я прочёл про тебя в твоей истории болезни, неправда!

— Всё, что вы прочли, правда, — огорчил я себя. — Но я ещё и другой человек: есть старый, который больной, но есть и новый, который здоровый.

— Я и вижу: ты очень неумирающий.

— Это просто — не умирать. Даже если время приспичило. Для этого надо стать другим человеком.

— Я, кстати, тоже думал в детстве над этим, — подобрел он. — Мечтал стать врачом, у которого не умрёт ни один больной. А потом понял, что дело не во мне, а в больном. В его способности становиться другим. Здоровым…

— И что? — не поверил я, ибо нечто подобное пришло в голову мне самому, а я не хотел походить на Аскинази. — Я вот часто думаю: если смущает приставучая мысль или хреновое настроение, надо поискать другую голову и приделать её к своему телу. А если болит не голова, — сбежать в другое тело.

— Да, то же самое! Это называется стать другим человеком. Что, правда, труднее, чем просто не умирать.

— Нет, это легче, — заартачился я. — Это даже легко: полезьте в левый карман брюк правою рукой — и почувствуете, будто прикоснулись к другому человеку.

— Тебе главное посмеяться, а я тоже часто думаю вот о чём: если мой мозг пересадить, скажем, тебе, — кем, спрашивается, ты будешь? Собою или мной? — задумался Аскинази.

— Я на это не пойду! — всколыхнулся я.

Аскинази меня не слушал:

— Ведь человек — это что? Это мозг на службе органов… Или, например: известно ведь, что люди могут жить без одной половины мозга…

— И живут лучше! — вставил я.

— Вот какой вопрос, — продолжал он не слушать. — Говорят же: спасли, дескать, человека. Пересадили орган и спасли! Что это значит — спасти человека?

Отвечать не имело смысла.

— Это значит, — продолжил Аскинази, — что из операционной комнаты вышел тот же человек, который туда зашёл. Правда?

— У вас, доктор, оказывается, есть ответы!

— Нет, — услышал он меня, — вопрос не в этом, а в другом. Допустим, у двух людей, у тебя и у меня, изъяли мозг…

— Я лично это уже испытал! — обрадовался я.

— Не перебивай! — велел Аскинази. — Изъяли, значит, мозг и вставили нам по одной половинке из мозга кого-нибудь ещё. Понимаешь?

— Кого-нибудь? — насторожился я. — Кого именно?

— Неужели не понимаешь, что это неважно? Так вот, если, скажем, в первом случае, когда мой мозг полностью пересадили тебе, а твой полностью же изъяли, — если в этом случае можно говорить, что ты это я раз уж в твоём черепе живёт моя память, то как быть, спрашивается, во втором случае, когда и тебе и мне привили по половинке из какого-то третьего мозга, а наш собственный удалили? Как, спрашивается, быть?

— Берите обе половинки! — расщедрился я. — В сложившихся обстоятельствах с одной половинкой мне делать нечего.

— Не паясничай! — повторил Аскинази. — Итак, по половинке. А вопрос, значит, такой: Кто из нас троих живёт?

— Почему троих?

Аскинази вздохнул:

— Мозг изъяли ведь у третьего. Что же вышло: кто есть мы с тобой? Этот третий? Или мы оба — один человек, живущий в двух разных телах?

Сперва я растерялся. Потом — почти сразу же — испугался.

— А? — переспросил доктор. — Или, например, тебе кроме этой половинки всадить вдобавок половинку от кого-нибудь ещё, четвёртого? Итого, у тебя две разные половинки, две памяти… Кем же, стало быть, ты станешь? Двумя разными и другими человеками, которые живут в одном теле… Правильно?

— Не хочу даже об этом думать! — рассердился я. — Для того, чтобы согласиться подумать над этим, надо быть либо, извините, врачом, либо ещё адвокатом. А я просто еврей и философ, да и то не всегда. Я бы подумал вот о чём: все мы, конечно, изменяемся во времени, но где, скажем, предел изменения, после которого это уже не изменение, а появление чего-то нового, другого? Вот о чём я бы подумал…

Рассердился в ответ и Аскинази. Рассердился и вспомнил вслух два совета, доставшиеся ему по наследству от отца:

— Я вспомнил для тебя два совета, доставшиеся мне по наследству от отца. Один хороший, а другой плохой. Я тебе их дам оба, а ты разбирайся сам — какой из них какой.

— Я разберусь! — обнаглел я. — Хотя если человек отличает плохой от хорошего, ему совет не нужен. А во-вторых, когда советует отец, — это не совет, а заповедь. Так что отец оставил вам две заповеди.

— Нет! — запротестовал Аскинази. — Совет или заповедь — зависит от того какой у отца характер, но я тебя понимаю. Если б этот засранец, наш общий папа, — и указал пальцем в потолок, — если б, кстати, Он был, например, либералом, то десять заповедей мы называли бы сегодня десятью советами, понятно? А у меня отец был человек нежный. Тоже понятно?

— Конечно, — сконфузился я, убедившись, что ни мудрость, ни тем более нежность унаследовать не возможно. — Конечно, понятно, но дело в том, что ни мудрость, ни тем более нежность…



Поделиться книгой:

На главную
Назад