Такого хрупкого, это хорошо известно. Кому не известна быстролетность самых полных слияний. Опасно проверять слишком часто, слишком долго затягивать испытание, даже между близкими, своими… Разве не достаточно какой — нибудь иной формы, иной линии, привнесенной извне, чтобы души-сестры отпрянули одна от другой, разошлись, замкнулись в себе? Разве не таков наш общий жребий, наш неминучий удел?
Но почему в таком случае, когда мы раньше… когда мы позволили себе… а что, собственно, позволили?., поистине ничего особенного, меньше чем ничего… и рта не раскрыли… Кто посмирней, так тот и виноват?.. Почему этот взгляд, полный злобного презрения, когда мы встали, подошли и вежливо попрощались? Почему он всегда настороже, всегда следит за нами, будто ждет появления каких — то знаков, стигматов, явных симптомов скрытой болезни… болезни, ведомой ему одному?
Но как им понять, этим бедным детям? Как поверить — и однако, приходится это констатировать, — что нечто, столь смутное, столь неуловимое, закрепленное в генах, может, подобно наследственному пороку, передаться от матери ребенку?
Мог ли он сам предвидеть, что, несмотря на все его заботы и усилия, этот недуг неумолимо разовьется в них и проявится с такой очевидностью., причинив ему ту же боль, вызвав ту же растерянность, как когда-то… он был совсем молод, только-только женился… когда, не в силах больше терпеть, потеряв к себе всякое уважение, всякий стыд, нарушив все правила благопристойности, он обратился, заикаясь, и немедленно получил нагоняй: Это что еще за новости? В чем дело? Опять недоволен? Опять требуешь луну с неба? Ищешь к чему придраться? — Да, это придирка, правда? ничтожная придирка, не так ли? Да, браните меня, я только этого и прошу…
Они возводят очи к небу… — О господи, надо же… Когда вокруг нас столько обездоленных с их невзгодами, настоящими невзгодами, людей, которые никогда бы себе не позволили… — Да, невзгоды. Настоящие. Признанные. Бесспорные. Каталогизированные. Классифицированные. Внесенные в картотеки. Вы ведь знаете, какие невзгоды настоящие, правда? Вот это мне и нужно. За этим — то я к вам и пришел. Чтобы узнать, не фигурирует ли где — либо и моя «придирка», не признана ли случайно и она, не занесена ли в списки… — Я был бы удивлен, зная вас… — Но, может, ее найдут как дополнение к чему-то действительно важному… как нечто, из него вытекающее, в некотором роде производное?..
Пожатие плечами, обреченный вздох: Ну ладно, покажите. Сколько времени вы женаты? Вялый голос: Почти три года… Но мне кажется, тут вы понапрасну теряете время. Следует искать среди счастливых супружеств. В картотеке безупречных браков. Но я понимаю, что нет ни малейшей надежды… Мой случай не мог быть предусмотрен… — Какой случай? — Ну… Тут — вопрос вкуса… — Ах, у вас, значит, нет общих вкусов? Данная проблема у нас разработана досконально… Следовало бы просмотреть разделы: путешествия, природа, спорт, средства передвижения, знакомства, приемы, светская жизнь, дети, домашние животные, деревня, город, побережье, горы… — Нет, думаю, здесь ничего не найдется… Речь идет скорее об эс… эстетической восприимчивости… — Вы художник? — Нет, отнюдь. Просто… Ну просто, мне нравится… Ну, для меня важно… — Тогда следует обратиться к разделу: вкусы художественные. — Ох, это слово… — Знаете, те, кто является сюда, должны отказаться от некоторых претензий. Сюда приходят за консультацией самые разные люди. По большей части очень простые. Даже примитивные. Снобы, вольнодумцы обходятся без нас. Эти поступают, как им вздумается. Он опускает нос… — Да, я знаю. — Ну так вот, поглядим на «вкусы художественные»… Листая карточки: «Музеи»? — Да, если угодно… — Ваша жена не любит музеев? Когда путешествуешь, это, разумеется, может создавать известные трудности. Но в повседневной жизни… — Дело не в этом… — Она предпочитает фрески Рафаэля плафону Сикстинской капеллы? И это вас огорчает? — Нет, не смейтесь, это куда серьезнее… — О, конечно, «серьезнее»… патетически качая головой… следовало бы сказать «трагичнее»!
За соседним столиком седовласый старец бросает косые взгляды поверх очков, наклоняется, шепчет: Но это чудовищно, она совсем не любит… — Как? Совсем не любит? Искусство? Совсем? Действительно, вам следовало обратить на это внимание раньше. Тем более что у людей вашего круга зачастую все начинается с посещений выставок, музеев… — Нет, дело не в том, что она не любит. У нее, конечно, свои вкусы… — А не ваши, пе так ли, тиран вы этакий? И из-за этого вы мучаетесь, теряете любовь, растрачиваете сокровища… отнимаете у нас время… Стыдно. Какой балованный ребенок… — Нет, нет… цепляясь, умоляя, нет, только не думайте так, я принес бы в жертву… я безропотно, возможно, лучше всякого другого, стерпел бы… — Да, все так говорят… — Нет, правда, уверяю вас… Но когда я стою перед какой-нибудь вещью, которая излучает, наполняет меня… перед чем-то, за что я бы отдал… и вот, если она тут, рядом со мной, этого достаточно, чтобы я ощутил исходящее от нее противодействие… своего рода заслон… ничто больше не проникает, все меркнет, гаснет… И мое чувство к ней тоже… словно она совершила… Я знаю, это непростительно, я презираю себя, я чудовище… Кто может мне помочь?..
Они сокрушенно поджимают губы, склоняются, ищут… — Вы правы, ваш случай не предусмотрен. Впрочем, к счастью. Куда бы это нас привело? Кому под силу ответить на подобные требования? Смиритесь. Подавите ваши дурные чувства. Посмотрим, что могли бы мы ему дать, чтобы помочь, когда это па него находит?.. Все, чем мы располагаем, слишком грубо, слишком примитивно… — Но именно этого я хочу. Именно за этим я к вам пришел. Мне необходимо что-то широкое и тяжелое, чем можно придавить все это, когда оно начинает шевелиться, копошиться во мне… нечто такое, что можно вовремя положить сверху, в минуту, когда я почувствую, что это подступает… — Поищем на: «Поговорки». Vox populi
— Да-да, благодарю. «О вкусах не спорят». Да, нельзя желать невозможного, требовать луну с неба… О вкусах не спорят… Все свободны. Все одиноки. Каждый умирает в одиночку. Таков общий удел. Да, это так. Благодарю, Да. О вкусах…
— Не все, представьте, с нами согласны. Отнюдь не все… Тот вынимает трубку изо рта, держит ее в поднятой руке… — Кто, например? — Ну, хотя бы Готран… Он, представьте, тщательно изучил эту зверюгу и нашел… он считает, что это скорее вещь эпохи упадка, поздняя копия распространенной модели… В общем, она его не восхитила… — Вот как… друг перемещает чубук трубки во рту, в его пристальном, застывшем взгляде удивленье… Должно быть, ему кажется несколько странной эта внезапная взвинченность топа, неожиданная агрессивность в голосе… Что вам до мнения Готрана? Он всегда так боится попасть впросак, не сойти за тонкого знатока… Поздняя эпоха или нет… Копия или нет… Мне кажется, достаточно посмотреть… Он протягивает свою пухлую руку, спокойно кладет ее на спину зверюге… — Вы в этом уверены? Вы так думаете? Готран ведь неоднократно выводил на чистую воду мнимые ценности… голос его дрожит… Он разбирается в этом лучше многих других… я и сам, должен сказать, временами спрашиваю себя…
Гость отдергивает руку, в его глазах к удивлению примешивается страх… растерянность человека, который полагал, что находится в обществе друга, и внезапно замечает, как меняется лицо, голос, тон собеседника, ощущает на своем запястье леденящий холод наручников, слышит щелчок, не верит себе… вырывается… — Но я не понимаю… Вы сами только что… вы говорили мне… Он слышит короткий смешок… — Но кто такой я? Какие я представил доказательства? Разве мне принадлежат, как Готрану, какие-нибудь открытия? Разве я обладаю коллекциями? Я и сам, пожалуй… вот сейчас, когда повернул ее этим боком, нахожу, что у нее странный вид… дешевый, не правда ли? ха-ха, пошловатый… Не смотрите на меня так. Я-то вовсе не уверен, что у меня безукоризненный вкус… я могу и ошибаться, а? Разве нет? Я готов это признать. Я готов подчиниться… Не протестуйте. Я ни на что но претендую и готов отречься от ошибочных суждений. Я склоняюсь перед авторитетами, когда они правы. Сам удивляюсь, как я мог…
Надо было совсем потерять рассудок, чтобы разойтись с самыми близкими, порвать такую нежную связь и восхищаться этим убожеством, впадать в экстаз перед этой грубой поделкой… Но теперь все… Конец метаньям. Конец разладу. Я — ваш, слышите, вы, наверху. Вы мне родные, вы мои близкие… Они спешат ко мне… обнимают… Ты же видишь, мы с тобой, больше мы никогда не расстанемся, все забыто… Нет, не сжимайте меня так крепко… Нет, пустите меня, я не хочу, я боюсь… Нет, оставьте ее в покое, не отнимайте у меня, она мне все-таки дорога, эта зверюга, поймите… Если я откажусь от нее… Не прикасайтесь, это свято. Чтоб ее защитить, я готов… Ради нее…
Они мягко разжимают его пальцы, они подымают ее, поворачивают на свету… никудышная вещь… Сильные, нежные руки держат его… Он бормочет… Никудышная вещь… Да, это правда… Вы знали? — Пу, ясно, знали. Это же бросается в глаза, пойми. Забудь о ней, вырвись отсюда, погляди на нас. Их свежие, веселые лица окружают его, оп купается в их свежем смехе… Ну, не прелестны ли они… Им не к чему изучать эпохи расцвета и упадка, достаточно беглого взгляда…
Их быстрый, гибкий, легкий ум ни на чем не задерживается, подхватываемый, колеблемый, влекомый всем, что подвижно, что развертывается, ломается, скользит, бурлит, исчезает, возвращается… медленные, едва заметные зарождения… внезапные вспышки, неожиданности, повторы с их бесчисленными оттенками… отражения… переливы… Ничто так пе отвращает их, как неподвижность, остановка, когда что-то может наполнить их и погрузить в дрему, подобно наевшимся до отвала, блаженно улыбающимся младенцам… а как раз этого ты хочешь, как раз этого жаждешь, бедный старый безумец… Но забудь об этом, откажись, иди сюда, устремись очертя голову, как мы…
Он старчески кряхтит от возбуждения, от удовольствия, широко открывает беззубый рот, смеется, он на седьмом небе от счастья… Да, я иду за вами, да, вот, я здесь, я удивлю вас, я моложе, сильнее и подвижнее, чем вы думали… Вы увидите, вам больше не придется отстранять меня, покидать… Я с вами, я — один из вас…
С нами, в самом деле? Итак, с нами — с места в карьер. Сказано — сделано. И мы сразу принимаем его, без всякой проверки? Предаем забвению прошлое, хотя оно достаточно отягчено, ни о чем не спрашиваем, не считаем нужным выяснить, как могло случиться, что одного неодобрительного слова, произнесенного каким-то мосье Готраном, оказалось достаточно, чтобы покончить с его пылким восторгом? Достаточно было бы, ручаюсь, чтобы этот Готран сказал ему, что форма уха, вот здесь, эта складка, гарантирует самую что ни на есть подлинность… такие произведения можно увидеть только в музеях… в Мехико, в Лиме… и он бы пренебрежительно отшвырнул нас, нас — лентяев, невежд… Вы заметили, как он посмотрел на нас, когда мы почтительно приблизились, когда хотели прикоснуться… его жест, да, почти отвращение… и как только мы, нашими нечистыми руками посмели? Как имели наглость судить? Но стоило Готрану изречь. Явиться и припечатать — на свалку. И он, освободясь, с легким сердцем может переметнуться в паш лагерь. Но это не так-то просто, милый друг.
Он слышит их смешки, перешептывание… они совещаются, они чуют фальшь в его согласии… Вы сами знаете, он — один из них… Да, он из того лагеря, оп с ними, на самой нижней ступени… Он не прочь бы, конечно, вскарабкаться, занять место в первых рядах, подле тех, да… негромкий взрыв смеха… кто котируется выше всех… — Среди педантов?.. — Замолчи… Как ты можешь? Как смеешь? Это ведь эрудиты… Это каста, секта, тайное общество… слова шипят, секут его… Их водой не разольешь, скажи мне, кто твои друзья… У них, вы заметили, у всех есть семейное сходство. Да, тяжелое, непробиваемое самодовольство… Взаимоуважение людей обеспеченных. И само это понятие «работа»… они фыркают… «усилие» — их собственная работа, их собственное усилие, день за днем… без устали… никогда не отступаясь, никогда не пресыщаясь… Луженые желудки. Ненасытпость. Жадность. Подбирая отовсюду, хватая, пакаплнвая, и все, чтоб ие попасть впросак, не остаться с носом, «не упустить»… Вы знаете эти его тревожные взгляды старого маньяка, когда кто-нибудь из них при нем вдруг похвалится чем-то, что от него ускользпуло, чем он не успел завладеть… Этот смущенный, понурый вид, осипший голос… Нет, я не знаю… Нет… Где вы видели?.. А самодовольный богач, кичась своим сокровищем: Вообразите, когда-то я натолкнулся на это в книжонке, которая прошла незамеченной, она появилась задолго до того, как все кинулись писать об этрусском искусстве… Или неискренне, корча из себя скромника: Поверьте, это не моя заслуга… лет десять тому назад только об этом и говорили…
И затаившаяся в каждом из них неутолимая, мучительная жажда… обладать… еще, еще… именно этим… тем, чего не купишь, тем, что даруется свыше… тем, что несправедливая судьба раздала как попало наименее достойным, шалопаям, бездельникам, разгильдяям, растяпам, балованным неженкам, неспособным к черной работе, к подчинению дисциплине, людям, чья больная память отвергает все здоровое… роется в мусорных ящиках, питается отбросами, помоями… гнильем, которое пи за что на свете… от которого тошнит… но они этим кормятся, жиреют на этом, тухлятина идет на пользу этим «творцам», этим «художникам»… Полуиителлигенты? Они? Вы слишком великодушны. Скажите лучше на четверть, на осьмушку… Вот вам представитель, посмотрите, как он чванится в окружении таких же невежд, как он сам. По обождите немного, милые друзья, дайте-ка нам взглянуть… присмотреться… Я так и предполагал… Возможно ли? По это просто цинично… Цинично? Да нет, это было бы еще слишком хорошо, вы его переоцениваете. Бедняга искренне верит в то, что он первым сделал это удивительное открытие. И ему не стоило никакого труда убедить их в этом… Тут нужны строгие меры… Нет, оставьте. К чему? Разоблачишь одного, на его месте появится десяток других. — О, великолепно, я так их и слышу… Ты, когда захочешь, просто неподражаем… — Вы слишком добры… скромно потупив взгляд, кланяясь… Но право же, это не моя заслуга. Тут нет ничего нового.
И оборотясь к нему, униженно ждущему, со вздохом… Нет, это решительно невозможно, мой бедный друг. Нет, право, тебе здесь не место. Странная наивность предполагать, что ты будешь принят, войдешь в наш узкий клан… И прикрываясь кем? Умрешь со смеху… Невозможно поверить… авторитетом Готрана… Да, самого Готрана как поручителя…
— Ио Готран — только чтоб освободиться, удрать, избавиться от этого закоренелого ханжи, чтоб показать ему, что моя оценка, наша оценка… что мы оба… возможно, ошибались, что в такого рода вещах нет ничего абсолютного… о вкусах пе спорят… чтобы доказать ему, что вы не одиноки, что и другие, например Готрап, разделяют ваше мнение… — Ах, другие, например Готран… И ты думаешь, мы клюнем на эту удочку?* «Другие» — это мило, «другие» — это великолепно… другие, как и мы, не так ли? Послушать тебя, Готран один из пас. Нам подобен. Нам ровня.
Нет, ты, должно быть, и впрямь считаешь пас дураками… Надо же — Готран-педель, Готран-проф, инспектор министерства просвещения снизошел к нам, сидит за партой в коротких штанишках…
А если вопреки Готрану, вопреки всем, ему подобным… Да, очень хорошо, вот правильный вопрос… Ответь-ка нам: Если вопреки и против всех Готранов мира мы позволили себе… Ведь о вкусах не спорят, не так ли? Если мы осмелились… Ужас. Смертный грех. Ересь. Отлучение. Какой позор. Какое несчастье. И это выпало на его долю. Невероятно. Необъяснимо. И это после всего, что он сделал, чтобы их оберечь, оградить от дурной компании, от пачкающих соприкосновений…
Но зло вездесуще, оно прорывается в любом месте, в любое время, $ минуту, когда меньше всего этого ждешь, чувствуешь себя в безопасности… Совсем рядом с нами — эти смешки, это хихиканье… эти взгляды, брошенные ими искоса, когда оп совсем тихо сказал… не удержался… дурачки.
Они смерили его взглядом и тотчас отвернулись, эти молодцы, твердо стоящие па широко расставленных ногах, выпятив грудь, обнимая мускулистыми руками плечи девушек, положив властные ладони им на затылок… а девушки прижимаются к ним, смеясь… когда они тычут пальцем… Нет, ты только взгляни на это… Сюда… па эту голову… — На женскую голову? — Ты называешь это женщиной?.. Вот такою ты бы мне точно понравилась, милочка… с носом, который торчит отсюда… а глаз… ох, глаз… Разве вы пе знаете, что это портрет его дульцинеи… и благодаря ему, она, похоже, войдет в историю… Она того заслуживает, между нами говоря, она поистине единственная в своем роде. — К счастью, старик… окажись я наедине с такой красоткой… Ну, силен… преклоняюсь… — Ох, а это что такое, погляди?.. Кастрюля? — Да нет, ветряная мельница. — Самолет… — Ничего подобного. Посмотри название. Это… это… ох, нет… за кого он нас принимает?
Пошли, хватит, это, в конце концов, невыпосимо. Хулиганы. Гнусное отродье. Если бы он мог натравить па них посетителей, подать знак сторожам… пусть зловеще завоют сирены полицейских автобусов, пусть сюда ворвутся плотными рядами блюстители порядка с дубинками в руках… Где они? Покажите… А он, дрожа от нетерпенья, подобострастно кланяясь, показывая путь охранникам, пятясь перед ними задом, забегая вперед, подбадривая их… Здесь, здесь, вот сюда… они там… Я их видел. Небольшая кучка… Я слышал каждое их слово, хихиканье… Они подзадоривали друг друга… Вот они. Посмотрите на них, это они… Вот они, перед… перед этими шедеврами… Скорее. Наручники. В черный ворон. Избить. Других доводов они не понимают. Насмехаться запрещается, понятно? А не то, на, получай, будешь знать, больше не вздумаешь… Но к чему? Этот скот, в лучшем случае, сделает вид, будто уступил. А в душе, в глубине души, едва затянутся рапы, едва забудется страх, все станет на прежние места, все вновь забьет ключом… Что можно сделать? Как пресечь? Даже в тюремных камерах, в темницах это будет хлестать из них, просачиваться, отравлять зловонием, пачкать… их необходимо уничтожить, раздавить…
— Ну, что скажешь, ты видел эти испепеляющие взгляды? Они хихикают, заслоняются локтями… Ох, боюсь… Мы осквернили святая святых… посягнули… Потому что никто не вправе к этому прикоснуться, это — свято… Ты же знаешь, есть любители, «знатоки»… Ты знаешь, сколько она стоит, эта кастрюля… ну, не кастрюля… вон та фиговина, там… — Скажи, сколько? Ой, я хочу ее, купи мне, милый… — Это, в конце концов, невыносимо. Убирайтесь вон с вашим тонким остроумием. — О, извините. Мы ведь говорим тихо. Или мы не вправе даже обменяться впечатлениями? Вы-то, не правда ли, вы-то не стесняетесь объяснять этим дорогим крошкам… бедняжки… у них это отобьет вкус па всю жизнь… — Пошли, брось, к чему спорить с этими… с…
Но во взгляде, брошенном ими в ту минуту, когда он тащит их за собой, есть какое-то нездоровое любопытство, затаенная тоска, нечто сообщническое…
В организмах предрасположенных, на подходящей почве, развивается, плодится малейшее зароненное в нее семя… Сколько ни стерилизуй, ни фильтруй, ни вырывай у них из рук, ни сжигай все, что способно их развратить… модные журналы, комиксы… сколько ни выключай радио, телевизор, сколько ни срывай рекламные плакаты, афиши… Все тщетно… Стоит ему оказаться с ними, и его глаз превращается в усовершенствованный детектор, повсюду улавливает и прослеживает, точно на рентгеновском снимке, развитие болезни, распространение поражений… Он готов не пощадить усилий, пустить в ход все свои знания, чтобы предохранить их, вылечить… чтобы обмять их, сформировать… применить последние рекомендуемые методы… Незаметно заложить в них, подсунуть им…
Подошли ли они? Принюхиваются, впитывают?.. Не в силах дольше ждать, он приоткрывает дверь, просовывает голову… Они его не замечают… растянувшись на постели, они листают, задерживают взгляд на странице, поглощенные… ему удается подкрасться, выхватить у них из рук, разорвать, растоптать… Вот что я с этим сделаю… но где ты это раздобыл? И как можно терять на это время?.. Он клокочет от гнева, кричит, они наверняка различают в его голосе бессильную детскую ярость, отчаяние ребенка… Так вот, нет ничего проще. Слышите: я не потерплю этого в своем доме. II точка. В конце концов, здесь хозяин я, вы живете под моей крышей. Вам известно, что я не допускаю. Запрещаю… Чтоб я больше этого не видел… Их пустые глаза с расширенными зрачками слепо скользят по нему, пока оп идет к двери…
Но они еще дождутся, увидят, он им покажет, кто сильнее. Вот проголодаются и, хочешь не хочешь, станут есть то, что найдут в клетке, куда заперт пленный зверек… будут вынуждены… Но прежде всего нужно не ослаблять внимания, принять все меры предосторожности, чтоб они ни в коем случае не заподозрили его присутствия, не обнаружили, что оп притаился и наблюдает за ними… а не то они мгновенно отпрянут от кормушки.
Именно это они и уловили своим выверенным на протяжении стольких лет прибором, записывающим волны, которые исходят от него, как бы ни была слаба вибрация, именно это они заметили, когда он чуть слишком быстро отошел от стола, когда слишком демонстративно отвернулся и, наклонясь, стал с излишним рвением ласкать их собаку… боязнь спугнуть их и трепетную надежду… Им известно — уж их-то не проведешь, — что он всегда обращен к ним, не в состоянии от них оторваться, забыть о них, хоть на мгновение… Они ощутили, как липнут к ним паутинки, выделяемые им под их воздействием, клейкая слюна, которой он пытается их опутать, тонкое лассо, набрасываемое на них сзади… и они напряглись, резко отпрянули, они побежали наверх, волоча его за собой, так что он больно стукался об лестницу и голова его подпрыгивала па ступеньках…
Их непринужденно льющийся смех… Совершенно естественный. То легкое тремоло, которое вызвало подозрение, было перебором, неточностью доводки, тотчас скоррегированной. Безукоризненная естественность — непременное условие. Это известно каждому из них и не нуждается в договоренности, в обмене знаками… пи следа сговора. Какой сговор, господи? Зачем? Разве мы не среди своих, не у себя? В своей стихии. В той, что нужна нам. Да, нам. Таким, как мы. Такими создал нас господь бог. Нас пе переделаешь. Придется принять нас такими, какие мы есть. Мы здесь как рыбы в воде, нам нигде не дышится лучше, нам по душе резвиться среди всего этого… О, передай мне… Да не дергай же, разорвешь… Как хотите, а по-моему, это потрясно… Ну, ты уж слишком… Ох, поглядите… И неудержимый смех, всегда готовый брызнуть, вырывается, проникает через закрытую дверь, обрушивается на него…
Возможно ли? Мы вас побеспокоили? Но мы же смеялись так тихо… Ни тени в чистосердечных взорах, на гладких лицах ни следа дрожи… Это он, только оп сам, заложил в них… Он находит в них то, что сам привносит. Напрасно было бы что-нибудь им объяснять, все равно не поймут… Это — ведь правда? — чересчур уж тонко. Попробуйте, расскажите кому угодно. Возьмите любого в свидетели. Спроси хотя бы у своего друга… Поговори с ним об этом, попробуй пожалуйся ему…
Прислушайтесь… этот смех… Прислушайтесь хорошенько. — Что случилось? Что с вами? — Этот смех… вы слышите их? Эти смешки… как иголки… Очнитесь же, не смотрите на меня так растерянно… Эти смешки как капли воды, которые падают на голову пытаемого… это специально для нас, это они нас пытают, хотят пас сломить… Вы что, не слышите их? Но из чего вы сделаны? Нет, разумеется, вы не можете мне поверить. Вы не можете поверить в такое коварство… Тот приподымается, устремив на него широко открытые глаза… Ну как могли вы не заметить, когда… в тот момент, когда вы имели неосторожность… когда вы были столь безумны… — Я? Безумен? Вы шутите… — Да, безумны… наклонясь, схватив обеими руками зверюгу, потрясая ею под носом у друга… — Да, повторяю: безумны. Вы сошли с ума… если в их присутствии осмелились за этим пойти, водрузить это здесь, любоваться… Они встали, они это отвергли, поднялись к себе и теперь пачкают, крушат… все… все, что придает цену жизни… видите, как они заставляют меня выражаться… с каким пафосом, с какой беззастенчивостью… видите, во что они меня превратили… они медленно убивают меня…
В ответ па его вопль муки и ярости дверь наверху приоткрывается, они осторожно просовывают головы на лестницу… Что происходит? — Право, не знаю, ваш отец вышел из себя. Ваш смех его раздражает. Оп… совершенно… не знаю, что с ним. Ничего не понимаю. Они спускаются на несколько ступенек, встревоженно перевешиваются через перила… — Что с ним такое? Что стряслось?
Почувствовав, что он уже не один, убедившись в поддержке встревоженной семьи, друг пытается потихоньку успокоить обезумевшего: Видите, вы их напугали. Видите, как они встревожены. Они веселились… — Конечно, мы веселились, нам и в голову пе приходило, что это может вас раздражать… — Да меня-то это ничуть не раздражало. Это вашему отцу показалось, будто… — Будто что? Что еще он придумал? В чем еще мы провинились? Скажи же… — Да, скажите же им все, раз и навсегда. Потому что я затруднился бы… Я ничего, ровным счетом ничего не понял.
Он молчит. Он опускает голову, как нашкодивший мальчишка… Да нет, не имеет значения… голос у него слегка осипший… Будем считать, что я ничего не говорил. Я ничего не говорил. — Вы видите, иногда… он сам не знает, с чего. Что бы мы ни делали, все выводит его из себя. Невозможно понять, чего он хочет. Невозможно понять, что мы должны сделать, чтоб он был доволен… чтоб любил пас, хоть немножко… их лица морщатся, уголки губ опускаются совсем по-детски, словно сейчас они зальются горькими слезами.
Они гуськом спускаются по лестнице, выстраиваются в ряд у нижней ступеньки, худые руки болтаются вдоль тощих тел. Инспектриса общественного надзора, которую, наконец, вызвали возмущенные соседи, сидит на стуле, прямая как доска, с записной книжкой и карандашом в руках, оглядывая стоящих перед ней… Расскажите все, не бойтесь. Они молчат, бросая косые взгляды на своего мучителя. Толкают друг друга локтями… Наконец, самый крепкий, самый отважный подымает голову, отбрасывает назад прядь со лба, прочищает голос… Так вот… по правде… Одна из девочек вдруг хлопается на пол, волосы падают ей на лицо, она всхлипывает… Да… по правде… мы чувствуем… — Да, я это почувствовал, когда был еще совсем маленьким, есть в нас… не знаю что… как мы ни стараемся… есть в нас что-то ненавистное ему… Да-да… все утвердительно кивают, перешептываются… да, ненавистное… до смерти ненавистное… он хотел бы нас уничтожить… он готов нас убить… Стоит только… Вот на днях, когда я сказал…
Инспектриса машет карандашом… — Ну-ну, если вы будете так бормотать, говорить все разом, я ничего не пойму… Это и без того не просто… В чем, собственно, дело? Попробуйте объяснить толком. Что ему ненавистно?.. С тупым видом, мотая своими головами деревенских дурачков, хлюпая носом… — Вот как раз… мы не знаем. Он никогда этого не говорит. Но стоит открыть рот… Он не дает нам дыхнуть… даже посмеяться, хоть чуть-чуть… даже когда его пет с нами… Мы были там, наверху, закрыли дверь…
Она оборачивается к нему, понуро осевшему в кресле, уронив голову иа грудь… — Вы не позволяете им посмеяться, даже когда они один? Он подымает, он обращает к ним молящие глаза… Вы же хорошо знаете, что это неправда… не в этом дело… вы хорошо знаете… Одна из них вскидывает распухшее от слез лицо… — Что мы знаем? — опа всхлипывает… Вот всегда так, ничего нельзя сделать… Ну скажи, скажи, что я сделала? Он, мадам, никогда вам в этом не признается, он никогда не скажет вам, что все из-за этого… — Из-за чего? — Да из-за этого… у нее голос, интонации ребенка… Да вот из-за этого, из-за этой мерзкой зверюги… Я не выказала к ней достаточно почтения… Но ведь я же ее погладила… а? Разве не так? — Так, так, мы все подошли, мы все внимательно смотрели… может, недостаточно долго. Каждое наше движенье на счету. Задержись мы подольше, он счел бы, что мы ломаем комедию. Что бы мы ни сделали, всегда не так. — Я… она снова заливается слезами… когда я сказала, что это критская скульптура… — Нет, не так, ты сказала: Это напоминает критскую скульптуру. — Да, правильно… я иногда вовсе теряю голову, говорю что попало, лишь бы что-нибудь сказать… он прямо накинулся на меня, зарычал… Что, что?., с таким ужасным выражением… ему прямо рот свело ненавистью… Что, что?… Он укусил меня… Тогда мы смылись, мы решили, что так безопаснее, лучше уйти… Разве не так? Я ведь правду говорю? Они утвердительно кивают… Да, он ее укусил, неизвестно за что… Тогда мы вежливо попрощались… не так ли? Вы же видели?., и поднялись к себе. И там, в своей компании, нам, конечно же, захотелось утешиться, немножко развлечься… Она вытирает глаза, улыбается… — Да, они показали мне картинки, мы посмеялись… и вот результат…
Он слушает, ничего не говоря, опустив голову… Что, что?.. Да — что, что? когда вдруг, к его изумлению, она себе позволила, без разрешения, это она-то, никогда не соблаговолившая сделать ни малейшего усилия, чтобы получить право вступить туда, где даже люди понаторевшие, приобретшие опыт ценой величайших трудов, жертв, самоотверженности, продвигаются осторожно, с опаской, она посмела нагло сунуться… она завладела этим, точно издавна ей принадлежащей вещью, она положила на это руку с покровительственным видом… он едва сдержался, чтобы не оборвать ее, не оттолкнуть, не ударить по пальцам… и она с самонадеянностью новичка, с заносчивостью выскочки… Нарочно, чтобы его раздразнить, убежденная, что при постороннем он не решится наказать ее, что остолбенеет от изумления… она имела наглость, предвкушая заранее его бессильное бешенство, его сдерживаемую ярость… она, обезьянничая, тоном старого знатока, посмела сказать: Это скорее напоминает критскую скульптуру. Тогда он накинулся на нее: Что, что? и она едва заметно отстранилась… никогда не следует показывать разъяренной шавке, что боишься ее лая… а потом спокойно, отвернувшись от него, обращаясь, как ровня, к его другу, повторила свои слова, а другие, стоя рядом, восхищались ее хладнокровием… Да, не кажется ли вам, что это напоминает скорее критское искусство?., и с видом победителя, наклонясь к нему, потрепала его по щеке, грациозно протянула руку гостю и удалилась, сопровождаемая остальными, уже давившимися от смеха…
Попечительница несчастной детворы останавливает на нем суровый взгляд… Ну что ж, можете радоваться, вы добились отличных результатов. Все это дело ваших рук, эти запуганные, неполноценные, затравленные существа, которых вы держите на привязи, которые ловят малейший взмах ваших ресниц, не знают доверия, любви, боятся не угодить вам, бросаются сломя голову выполнять ваши самые путанные повеления… Критская скульптура… это было не то, что вам требовалось. Слова «Критская скульптура» были произнесены не так, как вам хотелось.
Вам не понравилась интонация. В ней не было положенного вопроса, должного сомнения… и не только сомнения — должной дозы тревожного ожидания вашей похвалы. И что же вы сделали в ответ, только взгляните на них, — они распростерты у ваших ног, бросают на вас сквозь слезы умоляющие взгляды… — Критская скульптура… Разве пе ты сам однажды говорил с нами об-этом? Что плохого, если я вспомнила? Хотела порадовать тебя? Попыталась показать, что ты пе зря тратил время? Но ясно, для него это только предлог, первый попавшийся… Он готов ухватиться за что угодно… за что угодно, лишь бы утолить свою подозрительность, свою враждебность… свою ненависть к нам…
Попечительница отвинчивает колпачок своего вечного пера, открывает записную книжку… — Ну-с, не будем терять время, резюмируем. Действительно ли вы укусили бедную девочку? По меньшей мере странный воспитательный прием.
Он выпрямляется, встряхивается. Где мы? Что происходит? Вы ошиблись дверью, мадам, вы попали не по адресу. Оглянитесь вокруг. Посмотрите на эту уютную комнату, на старого друга, сидящего против меня, на перкалевые занавеси, душистый горошек, настурции, вьюнки, сорванные в нашем саду моей дочерью, да-да, этой самой, и расставленные ею с таким вкусом в старинных вазах, на эту скульптуру на столике, между нами, на эту неподражаемую вещь, которой мы сейчас любовались… Поглядите на этих детей… вам нигде не найти более обласканных… Видите ли вы хоть след царапины? Кто и о каком укусе говорил? — Но вы сами знаете, мосье, они сказали, будто вы их укусили… Укусил! Ну-ка покажите ваши лодыжки, ваши икры, ваши руки… Укусил!.. Она поворачивается к ним… — Да, покажите мне. — Нет, мадам, ни к чему, это незримый укус… — Вы убедились, мадам, о, им должно быть стыдно… если бы мне в их возрасте… но они насквозь испорчены, отъявленные шалопаи. Напрасно я приглашал к ним лучших учителей, послушайте только, как коверкают они язык… эти пошлые метафоры, эти безвкусные гиперболы…
Они сбились перед ним в кучу, они говорят все разом… Ты прекрасно знаешь… О, какое лицемерие, какая гнусная комедия… Ты сам знаешь, что ты сделал… — Что я сделал? Вы свидетель, мой дорогой друг, вы были тут, что я сделал? — Да ничего, я ничего не видел… Они бросаются в ноги к другу, заклинают его… — Скажите правду. Помогите нам. Чего вы боитесь? Вы не могли не заметить… Вы же видели, как он подскочил, как закричал… — Ах нет, он пе двигался с места. Он ничего не кричал. — Разве вы не слышали «Что, что?», да, «Что, что?». Так свирепо. «Что, что?» С такой ненавистью. «Что, что?»… Бедная девочка… Мы помогли ей подняться наверх, перевязали, дали валериановых капель, апельсиновой воды… Что, что? Что, что? Что, что? и все потому только… нет, это невыносимо… и только из-за того, что она осмелилась заговорить о критской скульптуре… Друг словно задумывается… напрягая память… — Да, в самом деле, ваш отец сказал: «Что, что?» Он выказал удивление. Признаюсь, я и сам… говорить в связи с этой вещью о критской скульптуре… Я полагаю, детка, что вы ошиблись…
Инспектриса смотрит на часы. — О, мадам, вы правы, вы попусту теряете драгоценное время. Сейчас дети вообще слишком избалованы тем, что предупреждается каждое их желание, что с ними держатся на дружеской ноге, они уже сами не знают, чего еще потребовать… Им пе поправился, видите ли, мой тон. Я не выказал должного почтения, услышав, как опа несет эту околесицу. Мое удивление их оскорбило. Они привыкли к обходительности. Если быть честным до конца, мадам, это хвастунишки и бездельники. Уже одно то, что они заговорили о «скульптуре», да еще «критской», было великим подвигом. Я должен был прийти в восторг, погладить ее по головке, дать награду… а я себе позволил… И сразу жаловаться, обвинять меня в дурном обращении, беспокоить вас… Она встает, протягивает ему руку… — Ах, мосье, вы не одиноки, мы сталкиваемся с поразительными вещами… Ио, поверьте мне, винить следует не детей. Вы сами их чересчур избаловали. Жизнь, позднее, не будет с ними так ласкова. Ни к чему развивать в них подобную чувствительность, ранимость…
Едва она уходит, они утирают слезы, причесываются, приводят себя в порядок, наклоняются, чтобы поцеловать его, протягивают руку гостю… Извините нас… Мы на ногах пе стоим. Доброй ночи, приятного вечера…
И вот уже веселятся… В этом возрасте огорчения мигом забываются… Изредка еще всхлипывая, не утерев как следует сморщенного, заплаканного лица, она уже улыбается, смеется вместе с остальными…
Он больше не в силах вынести этого доверчивого взгляда, устремленного на него человеком, которому никогда в жизни… Знаете ли вы, что такое грех? Преступный акт? Нет, вы не знаете… Разумеется, знаю, можно ли на протяжении долгой жизни?.. Как вы себе это представляете? Разумеется, есть вещи, о которых я не люблю вспоминать. — Ну, что, например, прошу вас, скажите… Впрочем, нет, ни к чему, можете не говорить, мне и самому известно. Знаю я ваши злодеяния… Рафинированные угрызения совести тех, кто на протяжении всей своей безмятежной жизни и мухи не обидел. Тех, кто всегда благодушен, отрешен. Чист. Безукоризненно чист. Этот смех, который вы слышите… тоже такой чистый, не правда ли? Невинный, прозрачный… Как все прозрачно там, где находитесь вы… Они веселятся, это так понятно в их возрасте. Ах, и мы были такими же. Сладкий безудержный смех. Нет сил перестать. Наша матушка всегда с улыбкой ворчала на нас. Дедушка поверх своей газеты, поверх своих очков кидал на нас снисходительные взгляды… Да перестанете ли вы наконец валять дурака, безобразничать… Чуть потише, дети, уймитесь…
Простите, я только на минутку… скажу им… — Не надо, оставьте их в покое, мне это ничуть не мешает. — Нет, не в этом дело… Я только. Я сейчас вернусь… Встав, быстро взбежав по лестнице… только показать им… дать понять… загладить… начать все заново… постучав в их дверь… — Пожалуйста… Мне нужно к вам… Он слышит возню, перешептывание… Они медленно открывают, отступают от двери, глядят на него с недоверием, прижавшись друг к другу… Похоже, вам здесь весело… не то что мне там, внизу… Не очень-то красиво с вашей стороны бросить меня… ласково похлопывая по затылкам, сжимая твердеющие, деревенеющие в его объятиях плечи… он ластится к ним, баюкает их, щекочет… ну улыбнись… хоть разок… Он дует… вот здесь… он сделал ей больно? Неужели это возможно? Не соизмеряешь своей силы, забываешь, как они хрупки, как ранимы эти дорогие крошки, его плоть, его жизнь… Сущий пустяк… Какое-то «Что, что?», сказанное чуть резче… Чуть резче? Ну, знаешь, надо признаться, «чуть резче» тут не вполне подходит, это было почти грубо… они такие нежные… он властен над ними… он ими распоряжается, он отвечает за все, он преступник, ему нет прощения… взгляните, до чего он их довел, посмотрите на эту вонючую подстилку… модные журналы, детективы, комиксы раскиданы по всей комнате… неописуемое уродство, пошлость… бедные неполноценные создания, загнанные в свою берлогу, стоило одной из них посметь приблизиться к источнику жизни… преступить священную ограду… воспользоваться языком хозяев… «Критская скульптура»… невозможно поверить… Он вскочил, он набросился на них, ударил с маху, не глядя: «Что, что?»… безотчетное движенье, прискорбный рефлекс, преступный жест…
Он готов искупить, пусть они только скажут как… ценой каких отречений, измен, предательств… он ни перед чем не остановится, если есть надежда изгладить, стереть из их памяти, добиться их прощения… Он гладит их по голове, щиплет за мочку ушей, ласково ее подергивая… Вы, я вижу, оживились, забыли об усталости, может, спустимся, пойдем вниз, мне будет повеселее… вы приготовите чай, посидим, поболтаем… Ты объяснишь нам, дорогая, почему эта зверюга напомнила тебе критскую скульптуру… Ты меня, право, удивила, я и не подумал сблизить…
Пусть она спустится, пусть войдет, пусть милостиво сядет возле нас… Полюбуйтесь, какая она красивая, какая образованная… Сейчас она выступит как третейский судья, не так ли?.. Критская скульптура… Ни вам, ни мне это не могло прийти в голову… Но, по правде говоря, почему бы и нет? если взглянуть под определенным углом… впрочем, по здравом рассуждении, в этом нет ничего такого уж невероятного… Он берет ее за руку… Пойдем, пошли побыстрее, он, в конце концов, сочтет странным… Спустись, прошу тебя… Она отнимает руку, подносит ее ко рту, потягивается… — Нет, и не думай… Они рассмешили меня, разогнали сон… Но теперь, и вправду, пора ложиться… Завтра я на ногах стоять не буду.
Посредственности. Да, именно… оп чувствует ужасную слабость… легкое головокружение… словно перед обмороком… Тот, напротив него, встает, наклоняет вперед грузный торс, протягивает огромную медвежью лапу, обрушивает ее ему на плечо… — Что это с вами? Вы побледнели. Я сделал вам больно… — Нет… он собирается с силами, подымает голову… Нет, ничего… Вероятно, вы правы… Они, действительно, посредственности. Но услышать это. Произнесенным вслух. Сформулированным. Странно, я никогда об этом не думал. Никогда не думал этими словами. — Нет, право, вы меня неправильно поняли. Я сказал, что если дело обстоит именно так, как вы думаете, как вам кажется… если этот смех в самом деле… мне-то лично он кажется вполне невинным… но если это продуманное намерение отомстить, так мелко, с таким холодным ехидством, тогда, спору нет, такой смех свидетельствовал бы о врожденной посредственности. И тут уж, дорогой друг, сами знаете, ничего не поделаешь. Бесполезно сожалеть о том, что было или не было сделано, терзаться, понапрасну тратить силы… — Да, я знаю, конечно… — Но повторяю, ничего еще не доказано. Не скажи мне этого вы сами, мне бы и в голову не пришло…
Кончено. Он их предал. Не удержался. Трусливо, чтобы обелить себя, спастись, переложить на них всю вину, он пошел и донес. А теперь слишком поздно, дело заведено и неотвратимо пойдет своим чередом. Здесь не ведают приливов и отливов, метаний туда-сюда, вальсов-сомнений, — шаг вперед, шаг назад, — к которым они привыкли там, у себя, где все остается без последствий, пе влечет за собой никаких наказаний. Здесь все четко. Необратимо.
Правосудие должно считаться только с фактами. Ни с чем иным. Ваше имя. Год рожденья. Место жительства. Подымите правую руку и произнесите: Клянусь. Правда ли, что обвиняемые неизменно отклоняли заботы, на которые вы, по вашей доброте, были так щедры? Правда ли, что из-за своей разболтанности, из эгоцентризма, из мелочного самолюбия они пренебрегали удовольствиями, по справедливости считающимися самыми возвышенными, самыми чистыми, которые вы стремились разделить с ними? — Да, правда. Но, возможно, я сам… — Пе пытайтесь запутать… сбить… Отвечайте на вопрос. Это правда? — Да, правда. — Они презирают искусство. Так вы заявили. — Ну, в общем, они это демонстрируют… — Вот именно. Мы принимаем в расчет именно то, что было продемонстрировано, понятно? — Да, понятно. — Вы сказали, что они ушли к себе в момент, когда вы любовались статуей. А затем без конца, не переставая хохотали с целью оскорбить вас, причинить вам боль, зная, что наверняка добьются своего, что вы беззащитны. — Это правда. Во всяком случае, так я думал. — У вас были для этого все основания. Имелись прецеденты. Многочисленные. В судебном досье содержатся отягчающие документы. Это, как я вижу, уже не первая ваша жалоба. Ну-с, поглядим… Шесть лет тому назад они точно так же встали и вышли из комнаты под каким-то ничтожным предлогом, почти не извинившись, не слишком вежливо, в тот момент, когда вы читали им вслух. Припоминаете? — Да, я читал им отрывки из Мишле. — Именно так. Через некоторое время — примерно год спустя, — когда вы привели их в музей… — Не в музей. На выставку. — Возможно, в докладе не уточнено, Допустим, на выставку. Они отвернулись от полотна — восхитительного — Мастера из Авиньона. — Не отвернулись. Я преувеличил. Они стояли перед картиной, но не смотрели на нее. У них был замкнутый, обращенный в себя взгляд… И когда я сказал: Это прекрасно… — Вы подали жалобу, употребив в ней слово «отвернулись». Вы не должны были этого делать. — Да. Если быть совершенно точным, мне следовало заявить, пожалуй, что в ответ па мое замечание «это прекрасно»… они промолчали. — Но убедительно, в таком случае нужно еще доказать, что молчание было враждебным, известна поговорка: молчание знак согласия? — Это было враждебное молчание. — И это все? Ничего больше? Пожимания плечами? Хихиканья или хотя бы ухмылки? — Нет, ничего такого я не заметил… — И у вас нет свидетелей? — Нет, мы были одни. — В таком случае, доказательства отсутствуют. Здесь, как вам уже было сказано, принимается во внимание только то, что было продемонстрировано. — Значит, доказательств нет? Действительно? Молчание знак согласия… не спорю, это убедительно. Весьма убедительно. Разумеется, им случалось молчать и в других случаях, относительно которых я мог бы поклясться… — Все так же опираясь только на впечатления? Впечатления такого рода ненадежны. Именно в этот день, хотя бы на мгновение, неведомо для вас, в этом молчании могло быть как раз согласие. — Да, хотя бы на мгновение? Даже у них? Даже они… как знать?., даже они, забыв на этот раз о моем присутствии, могли почувствовать, как, проходя надо мной, обтекая меня стороной, наплывают от картины некие флюиды, исходит некий ток… даже они… не исключено… пусть у них и пониженная проводимость, пониженная чувствительность… даже их могло пронять… И одного этого мгновения достаточно, не так ли? Минута раскаяния искупает все грехи… — Да, но вернемся, если не возражаете, к тому, что может быть доказано. Когда они встали, когда поднялись к себе, когда стали смеяться так, как вы это описываете, чем глубоко задели вас… вернемся к этому. На этот раз вы слышали их не один. — Нет, со мной был мой друг, он тоже слышал и сказал, в этом я уверен… — Хорошо, хорошо, садитесь, мы рассмотрим это. Пусть войдет свидетель. Клянетесь ли вы говорить всю правду? Только правду? Поднимите правую руку и произнесите: Клянусь. — Клянусь. — Слышали ли вы смех этих молодых людей? — Да, слышал. — И, слыша на протяжении некоторого времени этот смех, вы сказали о них: это свидетельствует о их посредственности… Погодите. Не перебивайте. Впоследствии вы уверяли вашего друга, будто сказали: это свидетельствовало бы об их посредственности. — То есть… — Отвечайте на вопросы: когда вы произнесли эту фразу впервые, сказали ли вы «свидетельствует» или «свидетельствовало бы»? Изъявительное наклонение или условное? Как вы понимаете, это чрезвычайно важно. «Свидетельствует» или «свидетельствовало бы»? Припомните…
Все присутствующие замерли, слышно, как муха пролетит. А он, сидя в последнем ряду, сутулится, втягивает голову в плечи… Сейчас раздастся взрыв, это рухнет на них, на него… Он слышит, как твердый голос медленно и четко произносит: Я отлично помню. Я сказал: свидетельствовало бы. Слезы счастья. Избавление. Ему хочется броситься на колени, молить о прощении… Свидетельствовало бы — значит, это правда. Свидетельствовало бы — именно так он и сказал. Не свидетельствует, нет, а свидетельствовало бы… Как мог он быть настолько низок, чтобы усомниться в порядочности, в безупречной добросовестности… свидетельствовало бы, свидетельствовало бы, свидетельствовало бы… значит, еще не все потеряно, еще есть надежда… Он больше ничего не боится, пусть решают, пусть указывают, он приемлет заранее любой приговор, даже обвинительный, в особенности обвинительный, он его заслужил, только он один, любое наказание… Да, я сказал — свидетельствовало бы. Этого требовала, впрочем, простая вежливость. Что мне оставалось?.. Движенье и шепот в зале… — Значит, если бы вы могли, вы сказали бы: свидетельствует?.. Все вокруг него колеблется, шум в ушах, в глазах туман, до него, словно издалека, доносится: Да, я сказал бы так. — Почему? — Потому что мне хотелось преподать ему урок. Проучить его. Он сам виноват. Я был шокирован тем, что он так дурно говорит мне о своих детях, мне постороннему человеку… желая, разумеется, как всегда в подобных случаях, чтоб я ему возразил, надеясь, что я его успокою. Так вот — нет, я ненавижу подобные комедии, человек должен отвечать за свои поступки: если дело обстоит именно так, как вы говорите, то это свидетельствует о их посредственности. Впрочем, от мнительности, от страха он в ту минуту так и услышал: это свидетельствует о их посредственности. Жаль, что мне пришлось потом убеждать его в противном… — Но этот смех… вернемся к нему… этот смех, так потрясший истца, вы же тем не менее их осудили за него… Да, в конце концов это стало раздражать… если прислушиваться. Но, будь я один, я наверняка и внимания не обратил бы. Я ведь человек простой, без выкрутасов. Не придираюсь. Не усложняю. К чему копать, доискиваться? Жизнь и без того сложна. Я бы, как говорится, не стал делать из мухи слона, хотя в данном случае это и не совсем подходящее выражение. И они бы успокоились. Или продолжали смеяться… Какая разница? Эти молодые люди таковы, какие они есть. Не лучше, не хуже прочих. Их не переделаешь. Пусть себе смеются досыта, если душа требует. Жить и давать жить другим…
Блаженная легкость, словно кризис уже позади, жар спал, и просыпаешься с ощущением скорого выздоровления… Крохотная старушка рядом с ним, которая слушала все, вытянув шею, обращает к нему свои добрые выцветшие глаза… щеки обвисают, морщатся, губы растягиваются в широкой беззубой улыбке, голова утвердительно кивает… Как справедлив вынесенный приговор. Как приятно ему подчиниться…
Конец борьбе… К чему? Нужно наконец понять, что мы свое отжили, пришло их время вступать в игру…
Пора покориться, прекратить сопротивление… Не отбиваться, не дрыгать ногами, когда они нежно, но твердо пытаются тебя пестовать, когда пеленают, ворочают с боку на бок и в каждом их взгляде, движении снисходительность, ласковая жалость. Лучше даже опередить их желания — согнуться больше, чем к тому вынуждает бремя лет, дышать тяжелее… ох, мое старое сердце, ох, мои старые кости… Освоить это трогательное кокетство… Постичь это искусство. Ведь тех, кто его отвергает, тех, кто трусливо уклоняется, безжалостно призывает к порядку, бросив насмешливый взгляд, первый же велосипедист, едва не сбивший их, когда они чересчур поспешно шагнули на шоссе или шли чересчур близко от края тротуара…
Как уютно чувствуешь себя, сжавшись в комочек, свернувшись в своей сладкой немощи, гладкой и морщинящейся, точно бычий пузырь, когда из него с едва слышным шипением выходит воздух… Ах, что вы хотите, такова жизнь, ничего не попишешь… Мы сами первые, поверьте, сожалеем об этом, пе стойте, присядьте, позвольте уступить вам место, дайте я понесу… ах, какой он еще молодец, да он еще всех нас переживет… а все потому, знаете, что он ни от чего не отказался, полностью сохранил свои увлечения, свой азарт… не надо мешать им, пусть себе тешатся своими прихотями, своими маниями, прекрасно, когда они держатся за свои цацки… главное, пе перечить… Подойти, если они хотят, склониться, почтительно полюбоваться… и уйти. Каждому свое. У каждого свои вкусы. Что может быть естественнее? Что может быть разумней?
Разве мы зовем вас с собой? Разве мы позволяем себе требовать, чтоб вы вместе с нами следили остекленевшими глазами за перемещениями шарика, всем телом сотрясаясь вместе с флиппером?..[3] Чтоб в оглушительном гаме упивались песенками пленительной пошлости, гремящими из джук-бокса?[4] Вы, разумеется, никогда их не слышали, читали комиксы? Разве мы не сносили безропотно все ваши ухмылки, ваши нескончаемые подначки, ваше стариковское презрение склеротиков, конформистов, невежд, тупиц?.. Разве мы рвали у вас из рук, чтобы их разодрать, сжечь, ваши тома в роскошных переплетах… неприкосновенные… инкунабулы… священные книги? Разве мы позволили себе хоть раз ухмыльнуться перед этой зверюгой? Мы даже сказали… желая вас порадовать… когда-нибудь и мы будем такими… нужно взять себя в руки, принять участие в их старческих играх… разве не сказала она… и я просто восхитился ею… что это напоминает критскую скульптуру?..
А потом мы заперлись у себя. Наконец-то свободные… Жить и давать жить другим… раз уж вы это так называете… да, так это называется на вашем языке… вы любите такие слова… это понятно само собой, к чему объяснять? Жить. Живой. Это живет… Каменная зверюга живет… мертвые слова, которыми обмениваются умирающие, для нас они лишены смысла. Что живое и что неживое? Что? Джук-бокс? Живое. Бэби-фут?[5] Ну, подымите руку. Живое. Так. Браво. Разумеется, живое. Комиксы? Живое. Обложки иллюстрированных журналов? Живое. Рекламы? Живое. Стриптиз? Живое. Живое. Живое. Подымайте руку быстрее. Выше… Но нет, что ты заставляешь их делать? И тебе не стыдно? Ах ты скотина… оставим их в покое, сейчас они никому не мешают, достаточно не обращать на них внимания, забыть о них…
Смех звучит громко, раскатисто, настоящий здоровый смех, ни над чем, явно не над нами, смех, который сам подступает, накатывает и отпускает, там, на месте, у них… они не виноваты, если несколько капелек просачивается сквозь закрытую дверь… легкие брызги… прохладная нега… Задрав головы, они подставляют лица… добродушная улыбка размягчает их черты… Вы слышите их?.. Мой отец говаривал про нас: Они такие дурачки… только покажи палец, и они уже хохочут…
Избавление. Покой. Свобода. Упоительное уважение к другому, которое — до чего это справедливо, до чего это верно — есть не что иное, как уважение к себе. Жить и давать жить другим… Свободен… пуповина обрезана… швартовы отданы… один… чист… по просторным пустым залам, по старинному сверкающему паркету… туда, только туда, в тот угол, подле окна… туда, где предлагает себя… нет, пе предлагает, это не предлагается и ничего не требует. Именно в том и сила. Ничего. Ни от кого. Самодостаточно. Это здесь. Неизвестно откуда взявшееся. Неизвестно от чего оторванное. Спокойно отторгающее все, что было приклеено: все образы, все слова. Отбрасывающее все. Нет слова, которое могло бы лечь, удержаться на этом. Нет слова, которое может с этим слиться, заключить союз. Никакой фамильярности. Это здесь. Одинокое. Свободное. Чистое. Ничего не требующее. Он останавливается и застывает перед этим: ноздреватый камень, вытесанный в форме странной зверюги. Не имеющей точного названия, И не нужно. Табличка с указанием происхождения, даты была бы уже наглостью. Профанацией.
Теперь начинается операция. Прежде всего — время. Подобно водам Иордана, оно расступается, давая путь… Нет. Оно не расступается. Оно остановлено. Недвижное мгновение, не имеющее пределов. Мгновение, застывшее в вечность. Одно бесконечное мгновение, безграничный покой, наполненный этим. Чем этим? Но здесь уже нет ничего, нет уже мелочных, точных, кокетливых, красивых, уродливых, льстивых, лживых, тиранических, марающих, умаляющих, возвеличивающих, пустых, унизительных слов… к которым приходится тянуться, теряя всякое достоинство, инстинкт самосохранения, которые надо упрашивать, за которыми нужно охотиться, гнаться, расставляя им ловушки, приманивая, усмиряя, муча. Нет. Никаких слов. В растянувшемся мгновении, без берегов, без горизонта, даже дальнего, в покойном, безграничном, недвижном, неколебимом… совершенно недвижном… безмятежном… это… Что это? Нет. Не надо слов. Это. И только. Здесь, от этой каменной зверюги исходит, распространяется… Движение? Нет. Движение тревожит. Пугает. Это здесь. Это здесь извечно. Ореол? Нимб? Аура? Мерзкие слова на миг касаются этого и тотчас отлетают. А он, который здесь… Нет, не он, он — бесконечность… которую это наполняет… нет, не «бесконечность», не «наполняет», не «это». Даже «это» недопустимо… уже излишне… Ничего. Никаких слов.
И вдруг воды сходятся, время возобновляет свое течение, конец. В нем не остается ничего, кроме глубокой умиротворенности.
Слова возвращаются, ложатся, ничто более не удерживает их на расстоянии. Покорная, пассивная вещь позволяет им облечь себя. Себя одеть. Вокруг нее суетятся опытные закройщики. Ловкие руки вертят ее. Она стоит смирно, пока они накалывают на ней слова, сносит длительные примерки. Дает внимательным глазам обозреть себя с разных сторон, выставляет напоказ свои прелести. Умело подобранные слова облегают и подчеркивают ее формы, переливчатые слова прикрывают их. Теперь, в этом одеянии и уборе, он еле-еле узнает ее. Опа держится несколько натянуто, словно сознавая свой высокий ранг. Она требует и добивается почтения.
Слова, которыми она окружена, это нечто вроде колючей проволоки, по которой пропущен электрический ток… Посмей теперь эти, смеющиеся там, наверху, протянуть к ней руку и снисходительно потрепать ее, они почувствовали бы, как вонзаются в них шипы, как их ударяет разряд.
Сидя друг против друга, они со знанием дела украшают, защищают стоящую между ними каменную зверюгу… Кто из тех, верхних, посмел к ней приблизиться? Кто посмел прорваться сквозь все линии обороны? У кого хватило наглости, выдернув наугад из бесформенной кучи, из нагромождения отбросов, из исполинской свалки, где он рылся, эту «критскую скульптуру», попробовать приложить ее к ней? Да ни у кого. Этого просто не было. Кто это слышал? Кто об этом помнит? Даже вспоминать об этом унизительно. Безумство придавать этому какое-то значение. Бред, не так ли? Совершенно неуместно, ни во что не укладывается… Нужно быть слишком избалованным жизнью, нужно не иметь никаких других забот, чтобы волноваться по таким пустякам… Вы правы… С этим покончено, я больше об этом не думаю. Пусть себе смеются сколько душе угодно. Я не слышу.
В самом деле? Возможно ли? Как в это поверить? Тебя действительно это не трогает?.. В таком случае усилим немного дозу. Чуть-чуть потоньше, чуть вкрадчивей и тотчас оборвать, чуть-чуть язвительнее, обжечь исподтишка, украдкой погладить крапивой, подсыпать щепотку порошка, вызывающего зуд… Ничего не чувствуешь? Правда? Неужто начисто позабыт наш условный код, выработанный за долгие годы? Неужто он окончательно переметнулся на другую сторону, в лагерь этого доброго толстого простака, па лице которого застыла дурацкая довольная улыбка? И вам так уютно, тепленько там, внизу, в своем кругу? А ну-ка, еще чуть громче, настойчивее… коротко, пронзительно… прервем и возьмемся снова… чтоб он ждал, затаив дыханье… разрываясь надвое, притягиваемый одной своей половиной сюда, к нам…
Но они считают, им все дозволено, как будто нас здесь нет… кота нет… мышам масленица… посметь разглагольствовать с таким цинизмом о своих эскападах, признаваться в своих одиноких экскурсиях, похваляться ими… В последнем зале, пе так ли? Возле окна? Божественна?
Правда? Да. Великолепная вещь… Один. Без нас, без родных, обманывая нас, прячась, отправляясь туда вот так, средь бела дня, делая вид, что пошел работать… озираясь, не следят ли за ним, почти бегом, подстегиваемый нетерпеливым желаньем поскорее предаться этому, этому пороку… бросая по выходе тревожные взгляды по сторонам и возвращаясь домой как ни в чем не бывало, словно честный гражданин, добропорядочный отец семейства, который, как и все, трудится в поте лица, как все окружающие — в конторах, на заводах, в шахтах, на полях… меж тем как он пытался уклониться, бежал украдкой… и там, шито-крыто, в одиночку… для себя одного… ио время идет, время торопит, надо оторваться, оставить запретный плод, прервать наслаждение… и это средь бела дня, в рабочее время, и не стыдно? взбредет же на ум… растрачивая силы, выходя оттуда изнуренным, одуревшим, ни иа что не способным, вынужденным рухнуть подле старикашек пенсионеров, домашних хозяек, которые прохлаждаются на садовых скамейках… И разумеется, пи слова нам, когда он, наконец, возвращается домой с озабоченным видом… Кто-нибудь мне звонил? Где почта?..
Зато потом в своем углу, с себе подобными, сделанными из того же теста, со старыми жуирами, старыми распутниками… Позволить себе отвести душу, разоткровенничаться… слюнявые губы старых гурманов… Да, я ее знаю… Совершенство. Великолепна. Но помните, в Прадо, в Риме, в Базеле, в Берлине… обратили ли вы внимание… приподымая тяжелое грузное тело, выходя на середину комнаты, выставив вперед ногу, ну прямо манекенщик, демонстрирующий новую модель костюма… Если бы вы только знали… вот тут, в этой округлости, в этой линии… рука скользит вверх по ляжке, по бедру… вот здесь, видите, в этой правой ноге, выставленной вперед, вот тут, вот так… Губы издают отвратительный звук, громко чмокают, целуя копчики пальцев… Не буду распространяться. Настоящее чудо. Я стоял перед нею часами. Не мог глаз отвести. Египетская, да, крайняя слева у самого окна. Из-за нее одной стоит поехать.
Но кажется, что мало-помалу голос его хрипнет, садится… Заметил, вспомнил, наконец, что мы здесь… Но нет, на это нельзя рассчитывать, он сейчас чересчур возбужден, ничего не поделаешь, чтобы заставить его прийти в себя, к нам, остается пустить в ход сильные средства… Потихоньку отворить дверь, молча спуститься гуськом по лестнице… И тотчас… это нужно видеть, зрелище, радующее сердце, — пойманный с поличным, на месте преступления, застегиваясь, не успев еще даже остыть, выпрямляясь, оборачиваясь к нам, прокашливаясь, чтобы выиграть время, прийти в себя… — Ну что, решили вернуться?.. Не хотите спать? И правда, еще рановато… несмотря на усталость… Кстати, как рыбалка?.. А прогулка? Хорошо прошвырнулись?.. Как прошел день?.. Мгновенно все вспомнил, код снова найден, все, только нам одним известные, знаки налицо, — в голосе, в интонациях… даже и не в них… волны, которые улавливаем мы одни, передаются нам напрямую незаметно для других… — Да, неплохо провели время. Хороший денек. Очень хороший… В добрый час… Приятно отметить, что он образумился так быстро, ничего не забыл, можно отметить даже явный прогресс. На этот раз — капитуляция немедленная и безоговорочная. Никаких попыток ограничить себя, довериться только незримым волнам или даже интонациям. Вы слышали?.. Конечно. Что за вопрос!.. «Прошвырнулись». Ни больше ни меньше. Поразительно, какую живость, изобретательность порождает подчас страх, во мгновение ока отвергая «прогулялись» и хватаясь за «прошвырнулись». Даже слегка растягивая — проошвырнуулись… Выбрасывая белый флаг. Очень хорошо. Заслуживает поощрения. Похлопывания по склоненной спине. Браво. Отлично схвачено… Прекрасно проошвырнуулись. Здорово. Потрясно…
Теперь все в полном порядке. Можно не свирепствовать, не терять время, как приходилось прежде, когда он был еще настолько неосмотрителен, что продолжал, словно не ощущая нашего присутствия, изливаться без стыда и совести, возбужденный, неспособный сдержаться, как того требует скромность, просто приличие… когда нам, чтобы добиться, наконец, капитуляции, приходилось присесть где-нибудь в сторонке, в уголке, и оставаться там, не двигаясь, главное, не вмешиваясь, ничего не говоря, ни единого слова, как бы слушая вполуха, одновременно перелистывая, а то даже и читая журнал или книгу…
Быть может, он не понимает… Ну и потеха наблюдать, как он старается приподняться, вытянуть повыше шею, держать голову над идущей от нас, вырабатываемой нами, испускаемой самим нашим присутствием, самим нашим молчанием пеленой ядовитого газа… который все уплотняется, растекаясь по комнате, мало-помалу заполняя ее доверху и захлестывая его… он храбрится, хорохорится, задира-петушок, маркизик на высоких каблуках, привскакивает, чтобы глотнуть свежего воздуха, делает вид, что ничем не отличается от другого, от своего простодушного друга, увлеченно разглагольствует, как и тот, смеется, протягивает руку, сейчас он ласково погладит шершавые бока зверюги… глянцевитые страницы художественного альбома… ничем не отличается от того, другого, на том жег уровне… это так трогательно… поглядите только, и он тоже, совсем как тот, в полной безопасности среди крахмального перкаля, душистого горошка, газонов, пони… оба они далеко-далеко от нас, от сырых и темных задних дворов, где некогда он играл с нами…
Он покачивает головой, раздумывает, отвечает… — Да, полагаю, вы правы. Пожалуй. Запотекская цивилизация. Да, правда, под этим углом… Но ему приходится тратить все больше сил, чтобы протолкнуть слова сквозь постепенно уплотняющуюся толщу… слова выбираются из нее искаженными, обмякшими, дрожащими, они плавают, не достигая цели, утратив свой блеск, тусклые, серые, убогие, замаранные, пропыленные, точно облепленные гипсом, цементом… Другой протягивает руку к зверюге… сейчас ее поставит… удержать, остановить его, не закричать… осторожно, не трогайте, это опасно, разве вы не чувствуете?.. Меж тем как наивный… глухой… бесчувственный… совершенно спокойно кладет на нее руку, легонько поворачивает, чтобы разглядеть получше… — Вот здесь, взгляните, как божественно выглядит на свету эта линия… она прекрасна… Это мне напоминает…
Его слова, будто вокруг них нет ничего, кроме чистейшего воздуха, устремляются, не встречая ни малейшего сопротивления… ни отклонения, ни искажения, ни дрожи, ни осквернения… блистая чистотой, его слова устремляются прямо к цели: Ну а вы, там, вы ничего не сказали. Как она вам? Что вы о ней думаете?
Я? Что я о ней думаю? Бедняжка, ослепленная светом, внезапно заливающим клетушку, где она сидит взаперти, с трудом приподымается… еле-еле ворочает языком: Я? Вы меня спрашиваете?.. Да, вас. Разумеется. Вы ничего не сказали. Мне хотелось бы знать, что думаете об этом вы… Меня, как равную?.. Да, как человеческое существо, подобное другим. Столь же достойное уважения…
Ее палач, весь красный, с выпученными глазами, пытается изобразить на своем лице сладенькую улыбку.,* В самом деле, ты ничего не говоришь… Давай, детка, если у тебя на это хватит храбрости… попробуй…
А почему бы мне и не попробовать? Мы ведь уже не одни, мой милый, у меня есть защита… Добрые люди, как видишь, приняли участие… Это нежданное вмешательство, внезапное избавление — поистине чудо… голова кружится от свежего воздуха… Что об этом думаю я? Я? Ты извинишь меня, по не могу же я, в самом деле, упустить подобный случай?.. И вдруг, совершенно переменившись. С уверенностью. Спокойно… Что ж, я полагаю… есть, возможно, в тоне что-то чересчур твердое, непререкаемое… печать многолетних одергиваний, унижений… Что ж, я должна сказать, меня это, скорее, наводит на мысль о Крите. О критской скульптуре… И встает, непринужденно прощается, в то время как тиран, вцепясь руками в подлокотники кресла, чтобы не броситься на дерзкую, не ударить ее… весь красный, задыхаясь, дергается вперед, словно хочет укусить: Что, что?
Неплохо. Спектакль удался. Они все оценили по достоинству. Ему уже никогда не оправиться. «Это напоминает мне критскую скульптуру». Вот так. С маху. Откуда ты взяла?.. Какая разница, это именно то, что было нужно. Теперь, после этого усилия, — ведь, чтобы выжать из себя такое, все же понадобилось немалое напряжение, — не грех и поразвлечься немного… Ты совсем бледная… хватит, расслабься… Погляди… Ой, что это? Вот здорово, классная штука, дай-ка мне… Ну, умора.
Смех… без цели, без мишени вольно раскатывается в пустоте вокруг них… невинные всплески, детский хохот… еще и еще… И вдруг тишина… Добрый наивный взгляд поверх стола встречается с его глазами… Не понимаю* почему… — Почему что? — Не понимаю, почему критская скульптура… большая рука медленно вертит зверюгу,* критская скульптура… как странно…
— Странно. Да. Правда. Странно… Хрупкая внутренняя переборка шатается под давлением, вот-вот рухнет.
Странно, вы правы, мне тоже кажется… Странно, что возникает такая мысль… В самом деле, почему критская? Почему пе китайская? халдейская? греческая? византийская? египетская? африканская? Почему?.. Напор усиливается, сейчас все будет сметено… нет сил это сдержать… Почему? Да потому, что они всегда несут околесицу, только бы доказать… только бы опровергнуть то, что я, как им известно, думаю о их неискоренимой лени, о их невежестве… Это подымается в нем, клокочет, голос его крепнет… Чтобы эпатировать меня… Он задыхается… чтоб… чтоб… им же в высшей степени наплевать на все это… Он обводит стены широким жестом вытянутой руки, хлопает ее тыльной стороной по морде зверюги… на все, все это, слышите… и вообще иа все… все, все, все… они систематически рушат, сжигают, взрывают…
Тот подымает руку, словно желая защититься, оттолкнуть его… — Да нет, полно, вам это мерещится… Успокойтесь… Знаете, в конечном итоге, это, пожалуй, не так уж невероятно, как представляется на первый взгляд… Строго говоря, можно было бы… И тотчас исполинские волны в нем опадают… Если подумать, мне припоминается, на Крите были изваяния… правда, малоизвестные… Буря вновь усиливается… — Малоизвестные! И вы думаете, что именно они, которые никогда даже не взглянули… — Ну и что, достаточно одного раза… достаточно, чтобы один раз поразило… и могло оказаться, что именно это… Достаточно один раз, случайно заметить и обратить внимание на сходство. Невинные обрящут…
Покой… Какой покой вокруг… в лучах луны усмиренные волны напоминают серебряное озеро… Ни на одной почтовой открытке нет вида прекраснее, чем тот, что сейчас запечатлен в его душе… Голос его мягок, слаб от волнения… — Невинные обрящут… Да и знает ли он их по — настоящему? Их-то ведь и знаешь хуже всего… Страсть затмевает взор… — Действительно, вам не хватает снисходительности. Никто не знает, каковы они на самом деле. А вы — меньше чем кто-либо… это естественно. Не исключено, что они совсем иные, чем вам кажется. Вы, возможно, были бы удивлены…
Уцелевший возвращен к жизни, доставлен на носилках, ему наложили повязки, сделали обезболивающие инъекции, и теперь, вдали от буранов, ледников, расселин, бездонных ущелий, отвесных скал, вдали от умирающих и мертвых, на крахмальных простынях… В то время как над ним, подтыкая одеяло, склоняют свои чистые светлые лица, свои белоснежные чепцы сестры милосердия, он расслабляется, сладко вздыхает, засыпает…
Все в доме спит. В старинных вазах поник душистый горошек. На просторных обмякших креслах с прелестной небрежностью морщатся перкалевые чехлы… Наверху медленно отворяется дверь… и вот они… они молча спускаются… скрипнул паркет… они останавливаются, прижав палец к губам, на щеках шаловливые ямочки, свежие уста приоткрыты… они идут… куда? что они задумали?.. Он ждет… Но еще раньше, чем они успевают подойти, радость возвещает ему, что они сейчас… да, возможно… да, бесспорно… они идут сюда… к этой скульптуре, оставшейся на низком столике… они подымают ее… но он не боится… все их движения так осторожны, так благоговейны… они держат ее на вытянутых руках, поворачивают… опасаться нечего… они перешептываются… Да, ты видишь… Я уже давно считала… Нет никаких сомнений. Взгляни на эту линию. Согласись, я права. Критская. Только так… Неведомая услада. Нечто подобное, вероятно, и именуется счастьем…
Но осторожно, сейчас они обернутся… Поскорее скрыться, главное, чтоб они ничего не услышали, не поняли, что он здесь, шпионит за ними… не почувствовали на себе его взгляда… омерзительного прикосновения, от которого они тотчас сожмутся, отвердеют… И тогда они пойдут на все, чтобы заставить его подавить это, вытеснить в глубины памяти… стереть — эту идиллическую картину, это небесное видение, порожденное старческой похотью, жалким распутным воображением… Никогда больше ни малейшего проявления интереса, даже из вежливости, даже при посторонних… Никаких больше критских скульптур, пусть даже это и сказано, чтоб поддеть, чтоб показать, как легко — стоит им только захотеть — нанести ему поражение на его собственной территории… Критская скульптура, пусть и названная наобум, брошенная смеха ради, покажется ему милой шуткой, сладкой щекоткой, лаской по сравнению с тем режимом, который они установят для него отныне и навсегда, без всяких поблажек.
Впредь их пе разжалобят, не обезоружат никакие знаки уважения всех простаков мира… Могут сколько угодно обращаться к ним, молчащим в своем углу, сколько угодно унижаться, упрашивать, протягивая, пытаясь положить им на колени, умоляя взглянуть… на эту цветную репродукцию… Посмотрите… такое качество не часто встретишь… Что вы об этом думаете? от них не добьются ничего, кроме отстраняющего жеста… — Я, знаете ли… с ухмылкой, от которой бросает в дрожь… я, знаете ли, этого просто-напросто не вижу. Я ведь, знаете, дальтоник… — Как? Дальтоник! Что ты рассказываешь? Что еще ты выдумаешь? Ты смеешься над нами!
А милый простак с розовым и гладким лицом священника, который даровал уже утешение стольким скорбящим… самая грубая скотина, закосневшая во зле, если найти добрый мягкий подход… вмешивается… — Не нервничайте… Так вы ничего не добьетесь… Но, дорогое дитя, это ведь не причина. Дальтонизм ничему не мешает. Происходит замена. Есть ведь и живописцы дальтоники… Но никаким долготерпением, никакой кротостью не спасти эти падшие, погибшие души, не вернуть эту, неисправимую, на путь истинный, хотя бы ненадолго. — А вот для меня, представьте, дальтоник я или не дальтоник, живопись — пустое место. Впрочем, и скульптура тоже. И вообще искусство, если уж договаривать до конца. Искусство с большой буквы. То искусство, которое так чтит, так обожает папа. Может, потому, что он слишком много таскал нас по музеям… Слава богу, теперь я туда ни ногой… Седая голова покачивается, большие простодушные глаза излучают снисходительность, жалость… — Это печально, бедное дитя, печально слышать ваши слова… Вы лишаете себя такой большой радости… Вы огорчаете вашего бедного папу… который старался сделать лучше… хотел дать вам… разделить с вами… Возможно, он был неловок, но поверьте мне, многие на вашем месте… — Да, многие, немало есть папенькиных сынков… Он сам был одним из них… Вы никогда его не слышали… А ну, продемонстрируй-ка ему свой номер, расскажи-ка, это так поучительно, об обряде посвящения, который в вашей семье, из поколения в поколение, проходили все мальчики… да и девочки не были избавлены… Расскажи-ка об этом потрясении, в первый раз, перед чем бишь? Не перед улыбкой Джоконды, это случилось с дедушкой… Не перед Венерой Милосской, это еще поколением раньше… Ну давай, показывай, не заставляй себя так долго упрашивать, не корчи из себя скромника, вы ведь, все вы, от стыдливости и не умрете… Ну, говори… Вот видите, мосье, какой он упрямый… Знаешь, если ты будешь молчать, я расскажу сам… Ведь это Фрагонар, не так ли, был первым потрясением? Фрагонар или Ватто, а? маленький плутишка, в таком возрасте, а уже шалун, сладострастник…
Таким он и остался, поверьте мне. Даже хуже, особенно в последние годы… с угасанием активности… эскапады все чаще, все продолжительнее… Думаешь, мы не знаем? Уверяю вас, мы готовы были бы на все закрыть глаза, каждый — свободен, в конце концов, мы ведь не требуем от него, чтобы он отправился на выставку комиксов и зашелся там от восторга… между прочим, выставка — первый класс… нам заранее известно, что он ответил бы на это ухмылкой, «оскорбительной для наших чувств»… Они — то ведь безжалостны… чего их жалеть… Оии-то наглы и неуважительны… Так убеждены в своей правоте, в поддержке всех тех, самых респектабельных, кто еще чтит официальный культ, всех правоверных, которые не пропустят свободного дня, чтобы не посетить всем семейством какую-нибудь картинную галерею, музей для отправления священных обязанностей. И вдруг такое несчастье в семье, до сих пор весьма почтенной… Откуда?.. Как? в бессонные ночи спрашивает он себя… Откуда такая очевидная тяга к вульгарному, к пошлому?..
СМЕРТОНОСНОЕ ДЫХАНИЕ. ЛУЧ, КОТОРЫЙ УБИВАЕТ. Слова из их обихода, из тех, что большими черными буквами отпечатаны над рисунками комиксов, возникают, всплывают в нем, мельтешат, исчезают и снова появляются… а потом — пустота… только какая-то апатия, скорее даже приятная… отупение…
Напротив него грузный мужчина с розовым лицом деревенского джентльмена недвижен, нем, словно бы погружен в дрему… Откуда здесь эта статуэтка из грязно-серого ноздреватого камня, эта коротколапая, приземистая зверюга с тупой мордой, с ушами, похожими на колеса, на шины… ей не место на этом низком столике… Ни там, на камине, где она заменила… надо же было что-то туда поставить… мраморные часы со сломанным маятником… Ей следовало остаться в подвале, среди продранных кресел, старых сундуков, негодных горшков, тазов и кувшинов с побитой эмалью… Почему было не вытащить маленькую сирену, подаренную когда-то… кем же?., такую приятную на ощупь… ласкавшую взгляд, которому ничто не мешала скользить по молочно-белым выпуклостям… Но, пожалуй, продолговатая фигурка алебастрового тигра, отливающего золотом, подошла бы еще лучше к линиям и цвету камина, к блеклым тонам снопов и букетов на занавесях, на крахмальных перкалевых чехлах, на старинных фарфоровых вазах, откуда ниспадают лиловатые, розовые и белые веточки душистого горошка…
Он вздрагивает, приподымается, стучит, зовет… да откройте же крышку гроба, сдвиньте могильную плиту… освободите, выпустите… Еще на несколько мгновений… еще хоть раз…
Он сдерживается, чтобы не припустить бегом вдоль набережных, по аллеям парка, он старается как можно медленнее переступить порог высокой двери старого дворца, поднимается по широченной лестнице, идет по анфиладе залов, где возвышаются, где покоятся белеющие изваяния… Но там, подле окна… как всегда на своем месте… вот она… под защитой стеклянного колпака…
Без спешки. Спокойнее. Она не так-то доступна… надо еще заслужить… собрать все остатки сил, не рассеивая ни частички… сосредоточиться… открыться… создать в себе вакуум… чтобы вновь, как некогда, от нее стало исходить, излучаться, заструилось…
Они отворяют дверь, спускаются, входят… Два старика сидят друг против друга, утонув в своих креслах, бокалы, наполовину еще полные, стоят перед ними на низком столике. Взгляни на него: он все еще сжимает трубку в зубах… А эта каменная зверюга… Зачем она здесь? Что это такое? Носорог? Пума? Да нет, посмотрите на уши. Скорее это какое-то мифическое животное… Священный объект, вероятно, предмет культа… Какого культа?.. Разве теперь узнаешь, что она для пих значила… Они приподымают, поворачивают, ощупывают… этот след…