Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Логика смысла (Вторая половина) - Жиль Делёз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

нюдь не сводится при этом к конъюнкции. Она остается именно дизъюнкцией, поскольку сопровождает и продолжает сопровождать расхождение как таковое. Но это расхождение утверждается так, что или… или само становится чистым утверждением. Вместо исключения некоторых предикатов вещи ради тождества ее понятия, каждая "вещь" раскрывается навстречу бесконечным предикатам, через которые она проходит, утрачивая свой центр — то есть свою самотождественность в качестве понятия или Я. На смену исключения предикатов приходит коммуникация событий. Мы уже наблюдали процедуру этой утверждающей синтетической дизъюнкции: она — в возбуждении парадоксальной инстанции, случайной точки с двумя неравными сторонами, пробегающей по расходящимся сериям при их расхождении и заставляющей их резонировать посредством дистанции между ними и на самой этой дистанции. Итак, идеальный центр схождения по самой своей природе постоянно де-центрирован. Его функция только в том, чтобы утверждать расхождение. Вот почему могло показаться, что перед нами открылся некий эзотерический, эксцентрический путь — путь, всецело отличный от обычного пути. Дело в том, что обычно дизъюнкция, собственно говоря, является не синтезом, а лишь регулятивным анализом, обслуживающим конъюнктивные синтезы, поскольку разделяет несходящиеся серии. Что касается конъюнктивного синтеза, то он сам тоже подчиняется синтезу соединения [коннекции], поскольку организует сходящиеся серии, выстраивая их согласно требованию непрерывности. Так вот, весь смысл эзотерических слов заключается в том, чтобы вывернуть наизнанку этот обычный порядок: дизъюнкция, ставшая синтезом, повсюду вводит свои ответвления так, чтобы конъюнкция уже глобально координировала расходящиеся, разнородные и несоизмеримые серии, — а соединение [коннекция] уже сжимало бы множество расходящихся серий в последовательность единичной серии.

Это дает нам новое основание для различения становления глубины и Эона поверхности. Дело в том, что они оба, как кажется на первый взгляд, растворяют самотождественность всякой вещи в бесконечном тождестве

как тождестве противоположностей. И со всех точек зрения — будь то количество, качество, отношение или модальность — противоположности выглядят как уже соединенные — что на поверхности, что в глубине, и при этом у них и смысл, и инфра-смысл те же самые. Но опять-таки все меняет свою природу как только выбирается на поверхность. И необходимо различать два способа утраты личной самотождественности, два способа развития противоречия. В глубине противоположности коммуницируют именно на основе бесконечного тождества, при этом тождество каждой из них нарушается и распадается. Каждый термин делается сразу и моментом и целостностью; частью, отношением и целым; Я, миром и Богом; субъектом, связкой и предикатом. Но совершенно иная ситуация царит на поверхности, где размещены только бесконечные события; каждое из них коммуницирует с другим благодаря позитивному характеру их дистанции и утвердительному характеру дизъюнкции. Я сливается с каждой освобожденной дизъюнкцией и выносит вовне расходящиеся серии многочисленных безличных и до-индивидуальных сингулярностей. Контр-осуществление — это уже бесконечная дистанция, а не бесконечное тождество. Все происходит посредством резонанса несоизмеримостей — точки зрения с точкой зрения; смещения перспектив; дифференциации различий, — а не через тождество противоположностей. Верно, что форма Я в обычных случаях обеспечивает соединение серий; что форма мира обеспечивает схождение непрерывных серий, которые могут продолжаться; и что форма Бога, как ясно видел Кант, обеспечивает дизъюнкцию в ее исключающем и ограничивающем смысле. Но когда дизъюнкция возводится в принцип, обладающий синтетической, утверждающей значимостью. Я, мир и Бога ожидает общая смерть под напором расходящихся серий, наводняющих отныне каждое исключение, каждую конъюнкцию и каждую коннекцию. Заслуга Клоссовски в том, что он показал: эти три формы теперь связаны навеки, но не благодаря диалектической трансформации и тождеству противоположностей, а благодаря их рассеянию по поверхности вещей. Если Я — это принцип манифестации по отношению к предложению, то мир — это принцип денотации, а Бог — принцип сигнификации. Но смысл, выраженный как событие, обладает

совершенно иной природой: он — эманация нонсенса, этой всегда ускользающей парадоксальной инстанции, всегда децентрированного экс-центрического центра. Это чистый знак, чья связность исключает единственно — зато категорически — лишь связность Я, мира и Бога6. Эта квази-причина, этот поверхностный нонсенс, который пробегает расходящееся, эта случайная точка, испускающая до-индивидуальные и безличные сингулярности и циркулирующая по ним, не оставляет места для Бога. Она не допускает ни бытия Бога как изначальной индивидуальности, ни Я как Личности, ни мира как стихии Я и Божьего творения. Расхождение утверждаемых серий образует уже "хаосмос", а не мир; пробегающая по ним случайная точка образует контр-Я, а не Я; дизъюнкция, понятая как синтез, меняет свой теологический принцип на принцип дьявольский. Именно децентрированный центр прочерчивает между сериями и для всех дизъюнкций безжалостную прямую линию Эона — то есть, дистанцию, на которой изгнанные Я, мир и Бог выстраиваются в линию: Большой Каньон мира, "крушение"'Я и расчленение Бога. По этой прямой линии Эона проходит вечное возвращение — самый страшный лабиринт, по словам Борхеса — нечто, совершенно отличное от циклического и моноцентрированного возвращения Хроноса: вечное возвращение, но уже не индивидуальностей, личностей и миров, а чистых, непрестанно делимых событий — на уже прошедшее и вот-вот наступающее — делимых мгновением, скользящим вдоль этой линии. Нет ничего, кроме События — одного лишь События, Eventum tantum для всех противоположностей, которое коммуницирует с самим собой благодаря собственной дистанции и резонирует сквозь все свои разрывы.

_______________

6 Клоссовски излагает "эти идеи столь совершенно и исчерпывающе, что на мою долю, как только я подумаю о том же, не остается ничего". ("Склероз и амнезия опыта вечного возвращения одного и того же". Ницше, Cahiers de Royaumont, ed. de Minuit, p.234). См. также послесловие к Lois de I'hospitalite. В этих своих работах Клоссовски развивает теорию знака, смысла и нонсенса, а также дает глубоко оригинальную интерпретацию идеи вечного возвращения Ницше, понятого как эксцентрическая способность утверждать расхождения и дизъюнкции, не оставляющая места ни тождеству Я, ни тождеству мира, ни тождеству Бога.

Двадцать пятая серия: единоголосие

Похоже, наша проблема в ходе исследования сильно изменилась. Мы пытались выяснить природу алогичной совозможности и несовозможности событий. Но по мере того, как утверждается расхождение, а дизъюнкция становится позитивным синтезом, создается впечатление, что все события — даже противоположные — совозможны, что они "интер-выразительны" (s'enter' expriment). Несовозможность появляется только вместе с индивидуальностями, личностями и мирами, в которых события осуществляются, но не между самими событиями или между их а-космическими, безличными и доиндивидуальными сингулярностями. Несовозможность имеет место не между двумя событиями, а между событием и миром — то есть индивидуальностью, которая осуществляет другое событие, расходящееся с первым. Здесь есть нечто такое, что нельзя свести к логическому противоречию между предикатами и что, тем не менее, выступает как не-совозможность. Но это — алогичная Несовозможность, Несовозможность "юмора", к которой должны применяться исконные критерии Лейбница. Личность — как мы ее определили, отличив от индивидуальности, — притворно-иронически забавляется с несовозможностями именно потому, что последние алогичны. Иными словами, мы видели, как слова-бумажники, с точки зрения лексики, выражают вполне совозможные, разветвляющиеся и резонирующие между собой смыслы, которые, однако, оказываются несовозможными с определенными синтаксическими формами.

Значит, проблема в том, чтобы понять, каким образом индивидуальность выходит за пределы собственной формы и своей синтаксической связи с миром для того,

чтобы войти в универсальную коммуникацию событий — то есть для утверждения дизъюнктивного синтеза над логическими противоречиями и даже над алогичными несовозможностями. Индивидуальность должна осознать саму себя как событие, а осуществляющееся в себе событие — как другую индивидуальность, как. бы привитую на первой. Если это удается, то ее понимание, желание и представление этого события становятся пониманием и желанием прочих событий как индивидуальностей, и представлением всех других индивидуальностей как событий. Каждая индивидуальность уподобилась бы при этом зеркалу, собирающему на себе сингулярности, а каждый мир — перспективе в этом зеркале. В этом — главный смысл контр-осуществления. Более того, как считает Клоссовски, в этом состоит и ницшеанское открытие индивидуальности как непредвиденного случая. Клоссовски обсуждает это в тесной связи с вечным возвращением: "неистовые колебания расшатывают индивидуальность, когда та занята только поиском собственного центра и не понимает, что сама является частью цикла. Ведь эти колебания выводят индивидуальность из равновесия именно потому, что каждое из них соответствует индивидуальности иной, нежели та, которую она принимает за свою собственную с точки зрения необнаружимого центра. Значит, ее самотождественность, по существу, случайна, и каждая индивидуальность должна пробегать по всей серии индивидуальностей, чтобы случайность сделала всех их необходимыми"'. Мы не возводим противоположные качества в бесконечность, дабы утвердить их тождество. Мы возвышаем каждое событие до мощи вечного возвращения, чтобы индивидуальность, рожденная исчезнуть, утверждала свою дистанцию по отношению к любому другому событию. Утверждая эту дистанцию, она следует ей и соединяется с ней, проходя через все прочие индивидуальности, включенные в другие события, и извлекает из этой дистанции уникальное Событие, которое опять же и есть она сама или, скорее, универсальная свобода.

____________

1 Klossowski, "La Periode turinoise de Nietzshe" (L 'Ephemere, nе5).

Вечное возвращение — это не теория качеств и их циклических трансформаций; это теория чистых событий и их линейного и поверхностного сгущения. Вечное возвращение имеет смысл отбора и привязано к несовозможности, препятствуя ее закреплению и функционированию. Контр-осуществляя каждое событие, актер-танцор извлекает чистое событие, коммуницирующее со всеми другими событиями и возвращающееся к себе через все другие события и со всеми другими событиями. Он превращает дизъюнкцию в синтез, утверждающий разъединение как таковое и вынуждающий каждую серию резонировать внутри другой. Каждая серия возвращается к себе, поскольку другая серия возвращается к ней; каждая серия уходит от себя, поскольку другие серии возвращаются к себе: разрушить все дистанции, но на одной-единственной линии, бежать сломя голову, но на одном и том же месте. Серая бабочка отлично понимает событие спрятаться и, оставаясь на одном месте, сливается с корой дерева. Тем самым она разом преодолевает Всю дистанцию, отделяющую ее от увеличиться черной бабочки. Кроме того, она заставляет другое событие резонировать как индивидуальность внутри собственной индивидуальности — как событии и случайном выборе. Моя любовь — освоение дистанции, долгое путешествие, утверждающее мою ненависть к близкому мне человеку, но в ином мире и с иной индивидуальностью. Моя любовь заставляет двоящиеся и ветвящиеся серии резонировать друг с другом — а ведь это поступок юмора, в корне отличный от романтической иронии личности, все еще основанной на тождестве противоположностей. "В большинстве этих времен мы не существуем; в каких-то существуете вы, а я — нет; в других есть я, но нет вас;

в иных существуем мы оба. В одном из них, когда счастливый случай выпал мне, вы явились в мой дом; в другом — вы, проходя по саду, нашли меня мертвым…Вечно разветвляясь, время идет к неисчислимым вариантам будущего. В одном из них я ваш враг…Будущее уже на пороге… и все же я — ваш друг. Он на миг стал ко мне спиной. Мой револьвер был давно наготове. Я выстрелил, целясь как можно тщательней"2.

______________

2 Х.Л.Борхес, Письмена Бога — с.239–240.

Философия сливается с онтологией, а онтология сливается с единоголосием Бытия (аналогией этому всегда было не философское, а теологическое видение, приспособленное к формам Бога, мира и Я). Единоголосие Бытия не означает, что существует одно и то же Бытие. Напротив, сущности множатся и делятся; все они — плод дизъюнктивного синтеза, они сами разобщены и несводимы, membra disjuncta. Единоголосие Бытия означает, что Бытие — это Голос, который говорит, и говорит обо всем в одном и том же "смысле". То, о чем говорится, — вовсе не одно и то же, но Бытие — одно и то же для всего, о чем оно говорит. Таким образом, оно — уникальное событие во всем, что происходит даже с самыми разными вещами, Eventum tantum для всех событий, предельная форма всех форм, остающихся в нем разобщенными, но вступающих в резонанс и размножение своих дизъюнкций. Единоголосие Бытия сливается с позитивным применением дизъюнктивного синтеза, который и есть высшее утверждение. Это само вечное возвращение, или — как мы видели в случае идеальной игры — утверждение всех шансов в единичном моменте, уникальный бросок всех метаний кости, одно-единственное Бытие всех форм и всех времен, единое упорство всего существующего, единственный призрак всего живого, единственный голос гула всех голосов, отзвук всех капель воды в море. Было бы ошибкой смешивать единоголосие говорящего Бытия с псевдо-единоголосием всего того, о чем оно говорит. Но в то же самое время, если Бытие не может высказываться, не происходя при этом; если Бытие — это уникальное событие, в котором все события коммуницируют друг с другом, — то единоголосие относится как к тому, что имеет место быть, так и к тому, что высказывается. Единоголосие означает, что происходящее и проговариваемое — одно и то же: атрибут всех тел или положений вещей, а также выражаемое всех предложений. Единоголосие означает тождество ноэматического атрибута и лингвистически выражаемого — событие и смысл. Тем самым Бытие освобождается от той неопределенности и смутности, в которую погрузила его привычка к аналогиям. Единоголосие возвышает и выделяет Бытие с тем, чтобы яснее отличить его от

того, в чем оно имеется, и от того, о чем говорится. Оно отделяет Бытие от сущностей, чтобы придать его всему сущему сразу, заставить его снизойти на сущее на все времена. Будучи чистой речью и чистым событием, единоголосие приводит в контакт внутреннюю поверхность языка (упорство) и внешнюю поверхность Бытия (сверх-Бытие). Единоголосое Бытие содержится в языке, но происходит с вещами. Оно соизмеряет внутреннее отношение языка и внешнее отношение Бытия. Ни активное, ни пассивное, единоголосое Бытие нейтрально. Это — сверх-Бытие, то есть минимум бытия, общий для реального, возможного и невозможного. Пустое пространство события всех событий, выраженный в нонсенсе смысл всех смыслов, — единоголосое Бытие является чистой формой Эона, формой овнешнения [fonne d'exteriorite], связывающей вещи и предложения3. Короче, у единоголосия Бытия есть три аспекта: одно событие для всех событий; один и тот же allquid для того, что происходит, и для того, что высказывается; одно и то же Бытие для невозможного, возможного и реального.

______________

3 О важности "пустого времени" для анализа события см. B.Groethuysen, "De quelque aspects du temps" (Recherches philosophiques, 5, 1935–1936); "Каждое событие, так сказать, существует во времени, где ничего не происходит"; и есть постоянство пустого времени, охватывающего все, что происходит. Книга Жо Боске Lex Capitales интересна тем, что в ней поднимается проблема языка в связи с единоголосием Бытия, начиная с Дунса Скотта.

Двадцать шестая серия: язык

Благодаря событиям язык становится возможен. Но стать возможным не значит начаться. Мы всегда начинаем в порядке речи, а не в порядке языка, в котором все должно быть дано одновременно, одним махом. Всегда есть кто-то, кто начинает речь. Начинает речь тот, кто манифестирует. То, о чем сообщается, — это денотат. То, что говорится, — это сигнификации. Событие не является ни одним из них: оно говорит не более, чем о нем сообщается или говорится. Тем не менее, событие принадлежит языку и связано с ним настолько, что не существует вне выражающих его предложений. Но оно не совпадает с предложениями. Выражаемое не совпадает с выражением. Событие не предшествует выражению, а пред-содержится в нем, задавая, таким образом, основание и условие последнему. Итак, сделать язык возможным значит обеспечить, чтобы звуки не сливались со звуковыми качествами вещей, с шумами тел, с их действиями и страданиями. То, что отделяет звуки от тел и организует их в предложения, освобождая для выразительной функции, — оно и делает возможным язык. Всегда говорит именно рот; но теперь звуки — уже не шумы тела, которое ест, — это чистая оральность: они становятся манифестацией выражающего себя субъекта. Мы говорим всегда о телах и их смесях, но звуки перестали быть качествами, связанными с этими телами, вступив в новое отношение с последними — отношение денотации — и выражая власть речи и того, о чем она говорит. Денотация и манифестация не составляют основу языка, они всего лишь становятся возможными вместе с ним. Они предполагают выражение. Выражение основано на событии как поддающейся выражению или выражаемой сущности. Что делает язык возможным — так это событие, если только событие не путать ни с выражающим его предложением, ни с состоянием произносящего предложение, ни с положением вещей, которое обозначается этим предложением. Поистине, без события все было бы только шумом — невнятным шумом. Ибо событие не только делает возможным и разделяет то, что оно делает возможным, оно также вводит различения в то, что оно делает возможным (например, тройственное различение в предложении: денотация, манифестация и сигнификация).

Как же событие делает язык возможным? Мы видели, что сущностью события является поверхностный эффект — бесстрастный и бестелесный. Событие — результат смесей, действий и страданий тел. Но по своей природе оно отличается от того, результатом чего является. Событие — это атрибут тел и положений вещей, но никак не физическое качество. Оно вписано в них как очень специфический атрибут — диалектический, или точнее, ноэматический и бестелесный. Такой атрибут не существует вне предложения, которое его выражает. Но природа атрибута иная, чем у его выражения. Он существует в предложении, но вовсе не как имя тел или качеств и не как субъект или предикат. Скорее, он существует как то, что может быть выражено, или как выражаемое предложением, свернутое в глаголе. Событие, происходящее в положении вещей, и смысл, присутствующий в предложении, — одно и то же. Следовательно, в той мере, в какой бестелесное событие полагается поверхностью или само полагает последнюю, оно выносит на эту поверхность термины своей двойной референции: тела, с которыми оно соотносится как ноэматический атрибут, и предложения, к которым оно отсылает как поддающаяся выражению сущность. Событие организует эти термины в виде двух раздельных серий, поскольку именно благодаря такому разделению и в его рамках событие отличает себя и от тел, результатом которых является, и от предложений, которые делает возможными. Это разделение, эта линия-граница между вещами и предложениями (есть/говорить) проникает даже в "ставшее возможным" — то есть в сами предложения, проходя между существительными и глаголами

или, точнее, между денотациями и выражениями. Денотация всегда отсылает к телам, а в принципе — и к поглощаемым объектам. Выражение отсылает к поддающемуся выражению смыслу. Но такая линия-граница не могла бы разделять серии на поверхности, если бы, в конечном счете, не артикулировала то, что разделяет. Линия действует по обеим сторонам, движимая одной и той же бестелесной силой, задаваемой, с одной стороны, тем, что происходит в положении вещей, а с другой упорством предложений. (Вот почему у языка только одна сила, хотя он может иметь несколько измерений.) Линия-граница обеспечивает схождение расходящихся серий, но она не может ни отменить, ни скорректировать это расхождение. Дело в том, что в этом смысле серии сходятся не сами собой (что было бы невозможно), а вблизи парадоксального элемента — точки, пробегающей линию и циркулирующей по сериям. Это и есть тот всегда смещенный центр, который задает цикл схождения только для расходящегося как такового (власть утверждения дизъюнкции). Такой элемент или точка и есть квази-причина, к которой присоединяются поверхностные эффекты именно потому, что они по природе отличаются от своих телесных причин. Как раз эта точка выражается в языке посредством различных эзотерических слов, обеспечивающих сразу и разделение, и координацию, и разветвление серий. Итак, вся организация языка представляет три фигуры: метафизическую или трансцендентальную поверхность, бестелесную абстрактную линию и децентрированную точку: поверхностные эффекты, или события; на поверхности линия смысла имманентная событию; а на линии точка нонсенса — поверхностный нонсенс, соприсутствующий со смыслом.

Уже две великие античные системы — Эпикурейство и Стоицизм — пытались отыскать то, что делает язык возможным в вещах, но делали это совершенно по-разному. Так, для того, чтобы обосновать не только свободу, но так же язык и его использование, эпикурейцы предложили модель, основанную на отклонении атома. Стоики же, напротив, создали модель, основанную на сопряжении событий. Не удивительно, поэтому, что эпикурейская модель отдает предпочтение существительным и прилагательным. Существительные подобны атомам или лингвистическим телам, которые координируются посредством своих отклонений, а прилагательные подобны качествам их ансамблей. Модель же стоиков рассматривает язык на основе "более гордых" терминов: глаголов и их спряжений, осуществляющих связь между бестелесными событиями. На вопрос о том, что первично в языке — существительные или глаголы, — нельзя ответить ссылкой на общую сентенцию "в начале было дело", как бы ни склонны мы были видеть в глаголе представителя первичного действия, а в корне слова — первичное состояние глагола. Но неверно, что глагол представляет действие, — он выражает событие, а это совершенно другое. Более того, язык не развивался из первичных корней. Он организовался вокруг формативных элементов, которые задают язык во всей его полноте. Но если язык не формировался постепенно, следуя за ходом внешнего времени, то это еще не значит, что его тотальность однородна. Действительно, "фонемы" обеспечивают все лингвистические различения, возможные внутри "морфем" и "семантем". И наоборот, именно означающие и морфологические элементы определяют, какие из фонематических различении подходят тому или иному языку. Целое может быть описано не простым движением, а двунаправленным движением лингвистического действия и противодействия [reaction], представляющего собой цикл предложения1. И если фонематическое действие формирует некое открытое пространство языка, то семантическое противодействие формирует внутреннее время, без которого это пространство не могло бы быть согласовано со своим языком. — Таким образом, независимо от элементов, а только с точки зрения движения, существительные и их склонения оживляют действие, тогда как глаголы и их спряже-

________________

1 Об этом процессе возвращения, или реакции, и заключенной в нем внутренней темпоральности, см. работу Gustave Guillaume (и анализ, проделанный E.Ortigues в Le Discours et le symbole, Paris, Aubier, 1962). Отсюда Гильом выводит оригинальную концепцию инфинитива, изложенную в "Epoques et niveaux temporels dan le systeme de la conjugaison francaise", Cahiers de linguistique structural, nе 4, Universite de Laval.

ния оживляют противодействие. Глагол — не образ внешнего действия, а процесс противодействия, внутреннего для языка. Вот почему, по самой своей идее, глагол несет в себе внутреннюю темпоральность языка. Именно на глаголе держится кольцо предложения, налагая сигнификацию на денотацию, а семантему на фонему. И именно исходя из глагола мы делаем вывод о том, что круг скрывает и сворачивает в кольцо, и о том, что он нам открывает в тот момент, когда разрывается, размыкается или разворачивается вдоль прямой линии: смысл, или событие, как выражаемое предложением.

У глагола два полюса: настоящее, указывающее на его связь с денотируемым положением вещей в последовательности физического времени, и инфинитив, указывающий на связь глагола со смыслом, или событием, согласно содержащемуся в нем внутреннему времени. Весь глагол осциллирует между инфинитивным "наклонением", которое представляет цикл, некогда развернутый из целого предложения, и настоящим "временем", которое, наоборот, замыкает цикл на денотат предложения. Между этими двумя полюсами глагол искривляет свое спряжение согласно отношениям денотации, манифестации и сигнификации-совокупность [грамматических] времен, личностей и модусов. Чистый инфинитив — это Эон, прямая линия, пустая форма и дистанция. Он не допускает различения моментов, но продолжает формально разделяться одновременно в двойном направлении прошлого и будущего. Инфинитив несет в себе время, внутреннее для языка, только с тем, чтобы выразить смысл или событие — так сказать, множество проблем, поднимаемых языком. Он соединяет интериорность языка с экс-териорностью бытия. Таким образом, он наследует коммуникацию между событиями. Что касается единоголосия, то оно переходит от бытия к языку, от экстериорнос-ти бытия к интериорности языка. А равноголосие [equivocite] — это всегда равноголосие существительных. Глагол — это единоголосие языка в форме неопределенного инфинитива: без лица, без настоящего, без какого-либо разнообразия голосов. Это сама поэзия. Как глагол выражает в языке все события в одном событии, так и инфинитивная форма глагола выражает событие языка — языка как уникального события, которое сливается теперь с тем, что делает его возможным.

Двадцать седьмая серия: оральность

Язык делается возможным благодаря тому, что сам различает. То, что отделяет звуки от тел, то и превращает звуки в элементы языка. То, что отделяет говорение от поедания, делает речь возможной. То, что отделяет предложения от вещей, делает предложения возможными. Поверхность и все, что имеет место на поверхности, — это и есть то, что "делает возможным", — другими словами, это выражаемое событие как таковое. Выражаемое делает возможным выражение. Но в этом случае мы сталкиваемся с последней задачей: проследить в обратном порядке историю того, как звуки освобождаются и становятся независимыми от тел. Речь идет уже не о статичном генезисе, который вел бы от предданного события к его осуществлению в положении вещей и к его выражению в предложениях. Теперь речь идет о динамическом генезисе, который напрямую ведет от Положений вещей к событиям, от смесей к чистым линиям, от глубины к производству поверхностей, и который вовсе не подразумевает другой (статичный) генезис. Ведь с точки зрения другого генезиса мы по праву постулируем поедание и говорение как две серии, уже разделеннью на поверхности. Они разделяются и артикулируются событием, выступающим как результат одной из них, к которой событие относится как ноэматический атрибут, делающий возможной другую серию, причем к последней событие относится уже как выражаемый смысл. Но совсем другое дело, когда речь идет о том, как говорение на деле отделяется от поедания, как производится сама поверхность и как бестелесное событие получается из телесной смеси. Когда мы говорим, что звук становится независимым, мы хотим ска-

зать, что он перестает быть специфическим качеством тел — шумом или криком — и что он начинает обозначать качества, манифестировать тела и означивать субъекты и предикаты. Звук при этом приобретает конвенциональную значимость в денотации, основанную на обычае значимость в манифестации и искусственную значимость в сигнификации, — и все это только потому, что звук утвердился на поверхности в своей независимости от самого высшего авторитета: выразимости. Деление на глубину-поверхность во всех отношениях первичнее, чем на природу-конвенцию, природу-обычай или природное-искусственное.

Итак, история глубин начинается с самого ужасного: она начинается с театра жестокости, незабываемую картину которого нарисовала Мелани Клейн. В этом театре грудной младенец с самого первого года жизни сразу является и сценой, и актером, и драмой. Оральность, рот и грудь — изначальные бездонные глубины. Грудь и все тело матери не только распадаются на хороший и плохой объекты, но они агрессивно опустошаются, рассекаются на части, рассыпаются на крошки и съедобные кусочки. Интроецирование этих частичных объектов в тело ребенка сопровождается проецированием агрессивности на эти внутренние объекты и ре-проецированием этих объектов на материнское тело. Интроецированные кусочки подобны вредным, назойливым, взрывчатым и токсичным субстанциям, угрожающим телу ребенка изнутри и без конца воспроизводящимся в теле матери. В результате — необходимость постоянного ре-интроецирования. Вся система интроекции и проекции — это коммуникация тел в глубине и посредством глубины. Естественным продолжением оральности является каннибализм и анальность. В последнем случае частичные объекты — это экскременты, пучащие тело матери так же, как и тело ребенка. Частицы одного всегда преследуют другое, и в этой отвратительной смеси, составляющей Страдание грудного ребенка, преследователь и преследуемый — всегда одно и то же. В этой системе рот-анус, пища-экскременты тела проваливаются сами и сталкивают другие тела в некую всеобщую выгребную яму1.

_____________

1 Cf. Melanie Klein, La Psychanalyse des enfants, Raris, 1932, tr. Boulanger, P.U.F.

Мы называем этот мир интроецированных и проецированных, пищеварительных и экскрементальных частичных внутренних объектов миром симулякров. Мелани Клейн описывает его как параноидально-шизоидную позицию ребенка. За ней следует депрессивная позиция, отмеченная двойным достижением, поскольку ребенок старается восстановить полностью хороший объект и самоотождествиться с ним. Таким образом, ребенок старается достичь соответствия самотождественности, даже если & этой новой драме ему придется разделить все опасности, мучения и страдания, которым подвержен этот хороший объект. Депрессивная "идентификация" с ее признанием супер-эго и формированием это сменяет параноидальное и шизоидное "интроецирование-проецирование". Наконец все подготовлено для перехода — через новые опасности — к сексуальной позиции, названной именем Эдипа. В ней либидозные импульсы отделяются от деструктивных импульсов и направляются посредством "символизации" на всегда лучше организованные объекты, интересы и действия.

Единственной целью наших комментариев по поводу некоторых деталей схемы Мелани Клейн является краткий обзор "ориентаций". Ибо уже сама тема позиции включает идею ориентации психической жизни и кардинальных моментов. Она также включает идею организации этой жизни в соответствии с изменчивыми и подвижными координатами и измерениями — целую географию и геометрию жизненных измерений. Поначалу кажется, что параноидально-шизоидная позиция сливается со становлением орально-анальной глубины — бездонной глубины. Все начинается в пропасти. И в этой связи мы не уверены, можно или нельзя рассматривать "хороший объект" (хорошую грудь) в качестве интроецированного в том же смысле, что и плохой объект в царстве частичных объектов и кусков, населяющих глубину. Мелани Клейн сама показала, что раскол объекта на хороший и плохой в случае интроекции дублируется его расчленением, которому хороший объект не способен сопротивляться, поскольку мы никогда не можем быть уверены, что в хорошем объекте нет плохого куска. Более того, каждый кусок плох в принципе (то есть, он преследователь

и преследуемый); хорошо только то, что благотворно и завершено. Но интроекция, строго говоря, не допускает ничего благотворного2. Вот почему равновесие, свойственное шизоидной позиции и ее отношению к последующей депрессивной позиции, не может, по-видимому, проистекать из интроекции хорошего объекта как такового, и должно быть пересмотрено. То, что шизоидная позиция противопоставляет плохому частичному объекту — интроецированному или проецированному, токсичному или экскрементальному, оральному или анальному, — это не хороший объект, даже если он частичный. Скорее, это организм без частей, тело без органов, у которого нет ни рта, ни ануса, отбросившее все интроекции и проекции и такой ценой завершившееся. В этом пункте и формируется напряжение между ид и эго. Противопоставляются две глубины: пустая глубина, в которой частицы кружатся и лопаются, и полная глубина. Существует две смеси: одна состоит из тяжелых и твердых фрагментов, которые изменяются; другая — жидкая, текучая, совершенная, без частей и вкраплений, потому что обладает свойством плавиться и склеивать (все кости — со всей массой крови). В этом смысле уретральная тема не может, по-видимому, ставиться на одну доску с анальной темой. Экскременты — это всегда органы и кусочки, иногда опасные из-за своей токсичности, а иногда служащие в качестве оружия, чтобы дробить еще какие-то кусочки. Моча, напротив, свидетельствует о том, что жидкое начало способно связывать все куски вместе и преодолевать тем самым дробление на части в заполненной глубине тела, ставшего наконец без органов3. Если мы примем, что шизофреник — со всем язы-

_______________

2 См. замечания Мелани Клейн по этому поводу, а также — ее ссылку на тезис В. Фейрбейрна о том, что "в начале интернализируется только хороший объект…" (тезис, который отвергает Клейн): Developpemems de la psychanalyse, Paris, 1952, tr. Baranger, P.U.F., pp.277–279.

3 Мелани Клейн не видит существенного различия между анальным и уретральным садизмом. Она верна своему принципу, согласно которому "бессознательное не различает разнообразные субстанции тела". Вообще, нам кажется, что психоаналитическая теория шизофрении склонна недооценивать всю важность и динамизм темы тела без органов. То же самое было сказано нами раньше в адрес Панков. Но У Мелани Клейн это представлено более отчетливо (см. Developpements de la psychoanalyse, где сон о слепоте и платье пациента, наглухо застегнутом до шеи, интерпретируется просто как знак замкнутости — без внимания к возникающей здесь теме тела без органов). На деле же, тело без органов и жидкое состояние взаимосвязаны в том смысле, что жидкое начало обеспечивает склеивание кусков в единую массу, Даже если это будет "масса-море".

ком, которым он обладает, — регрессирует к такой шизоидной позиции, то нас не должно удивлять наличие в шизофреническом языке дуальных взаимодополнительных слов-страданий — расщепленных экскрементальных частичек; и слов-действий — глыб, сплавленных вместе по принципу воды или огня. Следовательно, все происходит в глубине, ниже царства смысла, между двумя нон-сенсами чистого шума: нонсенсом тела, или расщепленного слова, — и нонсенсом глыбы тел и неартикулированных слов ("то, что не несет смысла", выступающего в качестве позитивного процесса обеих сторон). Такая же дуальность взаимодополнительных полюсов обнаруживается в шизофрении между повторами одного и того же иди упорным молчанием — например, безудержной болтовней и кататонией. Первое заявляет о себе во внутренних объектах и в телах, которые эти объекты раскалывают на куски, — в тех самых телах, которые раскалывают на куски самих себя; второе манифестирует тело без органов.

Нам представляется, что хороший объект не интроецируется как таковой, потому что с самого начала он принадлежит другому измерению. У хорошего объекта другая "позиция". Он принадлежит высоте, он держится наверху и не может упасть, не изменив при этом своей природы. Но не следует понимать высоту как перевернутую глубину. Скорее, она представляет собой самостоятельное измерение, вычлененное природой занимающих ее объектов и инстанцией, циркулирующей в ней. Как говорит Мелани Клейн, суперэго начинается не с первых интроецированных объектов, а, скорее, с хорошего объекта, который поднимается наверх. Фрейд часто настаивал на важности этого переноса от глубины к высоте, который указывает — между ид и суперэго — на полное из-

менение ориентации и реорганизацию центра психической жизни. Внутреннее напряжение глубины задается динамическими категориями — содержащее-содержимое, пустое-полное, весомое-легковесное и так далее — это вертикальность, разница в размерах, большое и маленькое. В противоположность частичным интроецированным объектам, — которые выражают агрессивность ребенка, одновременно выражая агрессивность, направленную против него, и которые, — в этом смысле, суть плохие и опасные, — хороший объект как таковой — это полный объект. И если он манифестирует наиболее злобную жестокость наряду с любовью и покровительством, то не потому, что обладает частичной и дробной природой, а в качестве хорошего объекта, все манифестации которого исходят с высоты и высшего единства. Фактически, хороший объект вбирает в себя два шизоидных полюса — полюс частичных объектов, из которых он черпает свою силу, и полюс тела без органов, из которого он извлекает свою форму, то есть полноту и целостность. — Таким образом, он поддерживает сложные отношения с ид — как резервуаром частичных объектов (интроецированных и проецированных в расчлененное тело) и с эго (как целым телом'' без органов). Будучи принципом депрессивной позиции, хороший объект не является преемником шизоидной позиции; скорее, он формируется в ходе этой позиции посредством заимствований, блокировок и подавлении, свидетельствующих о постоянстве связи между этими двумя полюсами. В пределе, конечно, ши-зоид может усилить напряжение своей позиции, чтобы замкнуться в откровениях высоты и вертикальности. Но в любом событии хороший объект высоты ведет борьбу с частичными объектами, в которой на карту поставлено главенство в этом жестоком противостоянии двух измерений. Тело ребенка подобно пещере, полной интроецированных свирепых чудовищ, которые стараются перехватить хороший объект. В свою очередь, и хороший объект ведет себя в их присутствии как безжалостный стервятник. При таких обстоятельствах эго самоотождествляется с хорошим объектом и деформирует себя по модели любви, направляя свою силу и ненависть на внутренние объекты. Но эго разделяет также

и раны и страдания, причиняемые плохими объектами4. С другой стороны, эго отождествляется с этими плохими частичными объектами, стремящимися захватить хороший объект. Оно предлагает содействие, союз и даже сострадание. Таков водоворот ид-эго-суперэго, в котором каждое из них получает столько ударов, сколько ему отмерено, и который характеризует маниакально-депрессивную позицию. В отношении эго хороший объект выступает как суперэго и направляет на него всю свою ненависть, когда эго вступает в союз с интроецирован-ными объектами. Но он же одаривает эго помощью и любовью, когда эго переходит на его сторону и пытается отождествиться с ним.

Любовь и ненависть не соотносятся с частичными объектами, они выражают единство хорошего и целого объекта — и это следует понимать в терминах "позиции" этого объекта — его трансценденции в высоту. За пределами любви и ненависти, сотрудничества и борьбы существует "бегство" и "уход" в высоту. Хороший объект по своей природе — это утраченный объект. Он только показывается и сразу исчезает, становясь утрачивающимся. Его возвышенное единство именно в этом. Только как утраченный он дарует свою любовь тому, кто способен найти его в первый раз в качестве "вновь найденного" (эго, отождествляющегося с ним), а свою ненависть направляет на того, кто воспринимает его агрессивно, как нечто "раскрытое" и "разоблаченное", и к тому же уже наличное — эго, принимающее сторону внутренних объектов. Появляясь по ходу шизоидной позиции, хороший объект держит себя так, будто он всегда предсуществовал в этом другом измерении, которое теперь пересекается с глубиной. Вот почему выше движения, посредством которого он дарует лю-

____________

4 Разделение раненое-невредимое нельзя путать с разделением частичное-полное, поскольку первое само применимо к полному объекту депрессивной позиции: см. Мелани Клейн, Developpements de la psychanalyse, p.201. Не удивительно, что суперэго будучи "хорошим", тем не менее, жестоко, ранимо и так далее. Фрейд уже говорил о хорошем и утешающем суперэго в связи с юмором, добавляя, что здесь нам еще многое следует узнать о существе суперэго.

бовь и наносит удары, находится сущность [l'essence], посредством которой и в которую он удаляется, обманув наши надежды. Он удаляется, покрытый ранами, но удаляется в свою любовь и ненависть. Он дарует свою любовь только как любовь, уже дарованную прежде как прощение. Он дарует ненависть только как воспоминание об угрозах и предупреждениях, которые не были исполнены. Таким образом, то, что хороший объект как утраченный объект распределяет свои любовь и ненависть, — это результат фрустрации. Если он ненавидит, то ненавидит как хороший объект и любит так же. Если он любит эго, которое с ним отождествляется, и ненавидит эго, которое отождествляется с частичными объектами, то он удаляется еще дальше; этим он обманывает надежды эго, которое не решается сделать выбор между этими ненавистью и любовью, подозревая [хороший объект] в двурушничестве. Разочарование — когда то, что дается впервые, оказывается "второй свежести" — выступает как общее начало любви и ненависти. Хороший объект жесток (жестокость суперэго), поскольку он связывает вместе все эти моменты любви и ненависти, даруемые в высоте инстанцией, которая отворачивает свое лицо и предлагает в дар [dons] только то, что уже предлагало прежде [redonnes]. Так, за шизофренической досократической философией следует депрессивный платонизм: Благо достижимо только как объект воспоминания, скрытую сущность которого надо обнаружить: Благо дает только то, чем само не обладает, поскольку оно превосходит то, что дает, — удаленное в своих высотах. Платон сказал об Идее: "Она парит или гибнет" — она гибнет под ударами внутренних объектов, но она парит над эго, поскольку предшествует последнему. Идея отдаляется по мере того, как эго продвигается вперед, оставляя ему лишь немного любви или ненависти. А это', как мы видели, суть характеристики депрессивного совершенного прошлого.

Маниакально-депрессивная позиция, задаваемая хорошим объектом, вводит все виды новых характеристик в тот самый момент, когда она вписывается в параноидаль-но-шизоидную позицию. Больше нет глубинного мира симулякров, а есть мир идола высоты. Речь теперь

идет не о механизмах интроекции и проекции, но об отождествлении. И больше нет одного и того же Spalt-ung, или разделения эго. Шизофреническое расщепление — это расщепление между взрывающимися, интроецируемы-ми и проецируемыми внутренними объектами, или, вернее, между телом, расчленяемым этими объектами, — и телом без органов и без механизмов, порывающим с проецированием так же, как и интроецированием. Депрессивное расщепление проходит между двумя полюсами самоотождествления — то есть, между отождествлением эго с внутренними объектами и его отождествлением с объектом высоты. В шизофренической позиции "частичное" характеризует внутренние объекты и противопоставлено "завершенному", которое определяет тело без органов, противодействующее этим объектам и расчленению, которому последние его подвергают. В депрессивной позиции "завершенное" характеризует объект и относит к нему не только признаки "невредимого" и "раненого", но также "присутствия" и "отсутствия" в качестве двойного движения, посредством которого этот объект высоты выходит из себя и уходит в себя. По этой причине опыт фрустрации, то есть переживание ухода в себя, или сущностной утраты хорошего объекта, принадлежит депрессивной позиции. Шизоидная позиция вся исполнена агрессивности, выплескиваемой или претерпеваемой посредством механизмов интроекции и проекции. В напряженном отношении между расчлененными частями и телом без органов все является страданием. и действием, все является коммуникацией тел в глубине — атакой и защитой. Здесь нет места для обездоленности и фрустрации, которые появляются по ходу шизоидной позиции, хотя они проистекают из другой позиции. Именно поэтому депрессивная позиция подводит нас к чему-то, что не является ни действием., ни страданием, а именно — к бесстрастному удалению или сжатию. И именно по этой причине маниакально-депрессивная позиция, по-видимому, наделена жестокостью, которая отличается от параноидально-шизоидной агрессивности. Жестокость включает в себя все моменты любви и ненависти, даруемые свыше хорошим, но утраченным объектом, который исчезает и всегда дает лишь то, что давал

уже прежде. Мазохизм относится к депрессивной позиции не только по тем страданиям, которым он подвергается, но тем, какие он любит причинять, отождествляясь с жестокостью хорошего объекта как такового. Садизм, с другой стороны, зависит от шизоидной позиции не только в отношении страданий, которые он причиняет другим, но также и в отношении страданий, причиняемых самому себе посредством проекции и интернализации агрессивности. Мы видели уже с другой точки зрения, что алкоголизм соответствует депрессивной позиции, играя роль высшего объекта, его утраты и закона этой утраты в совершенном прошедшем времени. Мы видели, как он, в конце концов, восстанавливает жидкий принцип шизофрении в своем трагическом настоящем.

И тогда появляется первая стадия динамического генезиса. В глубине шумно: хлопки, треск, скрежет, хруст, взрывы, звуки разбиваемых вдребезги внутренних объектов, а кроме того — нечленораздельные и бессвязные спазмы-дыхания тела без органов, вторящие им, — все это образует звуковую систему, свидетельствующую об орально-анальной прожорливости. Эта шизоидная система напоминает об ужасном предсказании: говорение приобретет форму поедания и испражнения, язык и его единоголосие будут лепиться из дерьма… (Арто говорит о "какашке бытия и его языке"). Точнее говоря, первый грубый вариант такой лепнины и первую стадию формирования ее языка обеспечивает хороший объект изложенной выше депрессивной позиции. Ибо именно этот объект среди всех звуков глубины выделяет Голос. Если мы примем во внимание характеристики хорошего объекта (который обнаруживается только как утраченный, который появляется впервые как уже прежде бывавший и так далее), то все выглядит так, будто они неизбежно сплетаются в голос, который говорит и исходит с высоты5. Сам Фрейд подчеркивал акустическое происхождение суперэго. Для ребенка первое приближение к языку состоит в освоении его как модели

_____________

5 Используя терминологию Лакана, Ребер Пюжо замечает: "Утраченный объект может быть только наделен значением, а не переоткрыт…" ("Approche theorique du fantasme", La Psychanalyse, nе 8, 1964, p.15.)

предсуществующего, как указывание на целый мир всего, что уже есть, как родного голоса, который посвящает в традицию. Он воздействует на реб±нка как орудие именования и требует от него вовлечения даже до того, как ребенок начинает [по-настоящему] понимать. Этому голосу определенным образом доступны все отношения организованного языка: он денотирует или хороший объект как таковой, или, напротив, интроециро-ванные объекты, он кое-что сигнифицирует, а именно, все понятия и классы, которые структурируют область предсуществования; и манифестирует эмоциональные вариации целой личности (голос, который любит и успокаивает, упрекает и бранит, который сам жалуется на раны или исчезает и хранит молчание). Хотя в этом голосе и представлены отношения организованного языка, он еще не способен понять организующий принцип, согласно которому сам стал бы языком. Итак, мы остаемся вне смысла, вдалеке от него, на этот раз в пред-смысле высоты: голос еще не располагает единоголосием, которое превратило бы его в язык, и, обладая единством только благодаря своему высокому положению, остается вплетенным в равноголосие своих денотаций, в аналогию своих сигнификаций и амбивалентность своих манифестаций. По правде говоря, поскольку он денотирует утраченный объект, то неизвестно, что собственно дено-тируется; неизвестно, что сигнифицируется, когда он сигнифицирует порядок предсуществующих сущностей; неизвестно, что манифестируется, когда он манифестирует уход в собственное первоначало, то есть в молчание. Это сразу и объект, и закон его утраты, и сама эта утрата. В самом деле, в качестве суперэго это голос Бога — то есть того, кто запрещает, а мы даже не знаем, что именно запрещено, поскольку узнать об этом можно только с его санкции. В этом парадокс голоса, который в то же время отмечает недостаточность всех теорий аналогии и равноголосия: голос располагает отношениями языка, не обладая его условием; он ждет события, которое превратит его в язык. Это уже не шум, но еще и не язык. Но мы — по крайней мере — можем оценить прогресс вокального по отношению к оральному и первичность такого депрессивного голоса по отношению к звуковой шизоидной системе. Голос не в меньшей степени противоположен шумам, когда он заставляет их умолкнуть, чем когда он сам стонет от их агрессии или хранит молчание. В наших снах мы постоянно переживаем переход от шума к голосу. Исследователи правильно отмечают, что звуки, достигая спящего, организуются в голос, готовый разбудить последнего6. Пока мы спим, мы шизофреники, но становимся маниакально-депрессивными вблизи точки пробуждения. Когда шизоид пытается защититься от депрессивной позиции, когда шизофреник регрессирует по ту сторону этой позицию, то это происходит потому, что голос угрожает всему телу, благодаря которому он действует, точно так же как он угрожает внутренним объектам, от которых страдает. Это как в случае шизофреника, изучающего язык, когда материнский голос должен быть незамедлительно разложен на буквенные фонетические звуки и заново собран в неартикулированные блоки. Кража тела, мысли и речи, которой подвергается шизофреник в своем противостоянии депрессивной позиции, — это еще не все. Нет нужцы гадать, первичны ли эхо, принуждение и кража, или же они только вторичны по отношению к автоматическим феноменам. Это ложная проблема, поскольку то, что украдено у шизофреника, — это не голос; а то, что голос украл у высоты, — это, скорее, вся звуковая пред-голосовая система, которую он сумел превратить в свой "духовный автомат".

_____________

6 Cf. Bergson, L'Energie spirituelle, Paris, P.U.F., pp. 101–102.

Двадцать восьмая серия: сексуальность

У слова "частичное" два смысла. Во-первых, оно обозначает состояние интроецированных объектов и соответствующее состояние влечений, привязанных к этим объектам. С другой стороны, оно обозначает избранные телесные зоны и состояния влечений, для которых первые служат "источником". Есть объекты, которые сами могут быть частичными: грудь или палец для оральной зоны, экскременты — для анальной зоны. Не стоит, однако, смешивать эти два смысла. Часто отмечается, что два психоаналитических понятия — стадии и зоны — не совпадают. Стадия характеризуется типом деятельности, которая ассимилирует другие типы деятельности и реализует в определенном виде смесь влечений, например, на первой — оральной — стадии всасывание, ассимилирующее также и анус, или испражнение на анальной стадии, следующей за первой и наследующей от нее рот. Зоны, напротив, представляют собой изоляцию территории и действия, которые "инвестируются" в эту территорию, а также влечения, которые находят теперь в ней особый источник. Частичный объект стадии дробится действиями, которым он подчинен. С другой стороны, частичный объект зоны отделен от своего целого территорией, которую он занимает и которая ограничивает его. Конечно, организация зон и организация стадий происходит почти одновременно, поскольку все упомянутые позиции вырабатываются в течении первого года жизни, причем каждая из них вторгается в предыдущую и вмешивается в ее течение. Но главное отличие в том, что зоны — это факты поверхности, а их организация включает закладку, открытие и вложение третьего измерения, которое уже не является ни глубиной, ни

высотой. Можно было бы сказать, что объект зоны "проецируется", но тогда такое проецирование — уже не глубинный механизм. Оно указывает теперь на поверхностную операцию — то есть операцию, происходящую на поверхности.

Согласно фрейдовской теории эрогенных зон и их связи с перверсией, можно выделить третью позицию — сексуально-извращенную. Ее автономия основывается на соответствующем ей измерении: сексуальное извращение отличается как от депрессивного подъема или преображения, так и от шизофренического низвержения. Эрогенные зоны вырезаются на поверхности тела вокруг отверстий, отмеченных слизистыми оболочками. Когда люди замечают, что внутренние органы тоже могут стать эрогенными зонами, то это выглядит как следствие спонтанной топологии тела. Согласно последней, как сказал Симондон по поводу мембран, "все содержимое внутреннего пространства топологически находится в контакте с содержимым внешнего пространства на пределах живого"1. Мало сказать, что эрогенные зоны вырезаны на поверхности, ибо поверхность не предшествует им. Фактически, каждая зона — это динамическая формация поверхностного пространства вокруг сингулярности, заданной отверстием. Она может быть продолжена во всех направлениях, вплоть до окрестности другой зоны, зависящей от другой сингулярности. Наше сексуальное тело — это изначально клоака Арлекина. Каждая эрогенная зона неотделима от одной или нескольких сингулярных точек, от сериального развития, строящегося вокруг сингулярности, и от влечения, устремляющегося на эту территорию. Она неотделима от частичного объекта, "спроецированного" на эту территорию в качестве объекта удовлетворения (образ), от наблюдателя или эго, связанного с этой территорией и испытывающего удовлетворение; и от способа объединения с другими зонами. Вся поверхность — продукт такого соединения, что, как мы увидим, порождает специфические проблемы. Именно потому, что полная поверхность не предсу-ществует, сексуальность в ее первом (до-генитальном)

__________

1 Gilbert Simondon, op.cit., p.263.

аспекте следует понимать как действительное производство частичных поверхностей. Соответствующий этому производству ауто-эротизм характеризуется объектом удовлетворения, проецируемым на поверхность, и маленьким нарциссическим эго, созерцающим поверхность и находящим в этом наслаждение.

Как же осуществляется это производство? Как формируется эта сексуальная позиция? Ясно, что их принцип нужно искать в предыдущих позициях и особенно в реакции депрессивной позиции на шизоидную позицию. Действительно, высота странно реагирует на глубину. С точки зрения высоты кажется, что глубина выворачивается, ориентируется по-новому, развертывает себя: с высоты птичьего полета, она всего лишь складка, которую можно более или менее легко разгладить или, вернее, локальное отверстие, окаймленное на поверхности. Конечно же, фиксация или регрессия к шизоидной позиции вызывает сопротивление депрессивной позиции, направленное на то, чтобы поверхность не смогла сформироваться. В этом случае каждая зона усеивается тысячью отверстий, которые ее уничтожают. Или наоборот, тело без органов замыкается в полной глубине без границ и без внешнего пространства. Более того, депрессивная позиция сама не выстраивает поверхности; скорее, она сталкивает в дыру любого, кто имеет неосторожность оказаться рядом с ней — так было с Ницше, который обозрел поверхность с высоты шести тысяч футов — но лишь для того, чтобы кануть в уже отверстую бездну (вспомним явно маниакально-депрессивные эпизоды, предшествующие безумию Ницше). И это при том, что высота дает возможность закладывать частичные поверхности, подобные многоцветным полям, проплывающим под крыльями самолета. Что касается суперэго, то несмотря на его жестокость, оно благосклонно к сексуальной организации поверхностных зон — но лишь в той мере, в какой оно убеждено, что либидозные влечения отделены там от деструктивных влечений глубины2.

____________

2 Это постоянная тема работ Мелани Клейн: прежде всего, суперэго сохраняет функцию подавления в отношении не либидозных влечении, а только деструктивных влечений, сопровождающих первые (см., например: La Psychanalyse des enfants, pp.148–149). Именно поэтому тревога и вина рождаются не из либидозных влечений — даже инцестуозных — а из деструктивных влечений и их подавления: "Не столько инцестуозные тенденции, вызывающие в первый момент чувство вины, сколько сам страх инцеста порождается в конечном счете деструктивными импульсами, непосредственно связанными с ранними инцестуозными желаниями ребенка".

Конечно, сексуальные и либидозные влечения уже действовали в глубине. Но важно понять состояние их смеси — из влечений самосохранения, с одной стороны, и влечений к смерти, — с другой. В глубине влечения самосохранения, задающие систему пищеварения (всасывания и даже выделения), действительно обладают реальными объектами и целями, но в силу беспомощности грудного ребенка они не могут быть ни удовлетворены, ни обрести реальный объект. Вот почему так называемые сексуальные влечения оформляются гораздо позже влечений самосохранения, хотя рождаются вместе с ними и замещают интроецированные и проецируемые частичные объекты объектами, которые пока еще вне их досягаемости. Между сексуальными влечениями и симулякра-ми существует строгая взаимодополнительность. При этом разрушение не указывает на конкретный характер связи со сформированным реальным объектом. Скорее, оно характеризует весь способ формирования внутреннего частичного объекта (кусков) и всех отношений с ним, поскольку одна и та же вещь выступает и как разрушаемое и как разрушитель, служит разрушению эго как и всякая другая — до тех пор пока разрушающее-разрушаемое овладеет всей внутренней чувствительностью. В этом смысле все три влечения совпадают в глубине — при условии, что самосохранение обеспечивает влечение, сексуальность — объект-заместитель, а разрушение — всю полноту обратимых отношений. Но именно потому, что эта система угрожает самим основам самосохранения (система, где "есть" становится "быть съеденным"), то она заменяется на другую; смерть восстанавливается как влечение внутри тела без органов еще тогда, когда это мертвое тело остается нетленным и поддерживается тем, что сексуально рождается из самого себя. Мир орально-анально-уретральной глубины — это

мир обращаемой смеси, которую можно назвать поистине бездонной, ибо она свидетельствует о вечном низвержении.

Когда мы связываем сексуальность с полаганием поверхностей и зон, мы имеем ввиду, что либидозные влечения получают возможность по крайней мере двойного внешнего выхода, который находит свое выражение именно в ауто-эротизме. С одной стороны, они освобождаются от пищеварительной модели влечений самосохранения, поскольку обретают в эрогенных зонах новые источники, а в образах, проецируемых на эти зоны, — новые объекты: так, например, сосание отличается от всасывания. С другой стороны, либидозные влечения освобождаются от оков деструктивных влечений — по мере того, как они вовлекаются в созидательную работу поверхностей и в новые отношения с новыми пл±нкообраз-ными объектами. И опять-таки, очень важно делать различие, например, между оральной стадией глубины и оральной зоной поверхности; между интроецируемым и проецируемым внутренним частичным объектом (симу-лякр) и объектом поверхности, проецируемым на зону в соответствии с совершенно иным механизмом (образ); и, наконец, между низвержением, зависящим от глубины, и извращением, которое неотделимо от поверхностей3.

______________________________________________

3 Лапланшем и Понталисом ясно показан первый пункт — а именно, что сексуальные влечения освобождаются от влечений самосохранения и питания: Vocabulaire de la psychanalyse, Paris, P.U.F., 1967, p.43 (и "Fantasme originaire, fantasmes des engines, origine du fantasme", Temps modemes, nе 215, 1964, pp. 1866–1867). Но о таком освобождении мало сказать, что влечения самосохранения обладают внешним объектом и что этот объект обойден сексуальными влечениями ради чего-то вроде "возвратной формы [глагола]". На деле, у освобожденных сексуальных влечений по-прежнему есть объект, проецируемый на поверхность: так, например, сосание пальца — это проекция груди (а в пределе, это проекция одной эрогенной зоны на другую). Лапланш и Понталис полностью осознают это. Но помимо всего прочего, сексуальные влечения, поскольку они связаны в глубине с пищеварительными влечениями, уже обладают специфическими объектами, отличными от объектов этих влечений — а именно, частичными внутренними объектами. Необходимо различать два состояния сексуальных влечений, Два типа объектов этих влечений и два механизма их прое цирования. И нужно критически отнестись к таким понятиям, как понятие о галлюцинаторном объекте, якобы нераздельно примыкающем к внутреннему объекту, утраченному объекту и объекту поверхности.

Второй пункт состоит в следующем: сексуальные влечения освобождаются от деструктивных влечений. Мелани Клейн постоянно возвращается к этому. Вся ее школа справедливо пытается оправдать сексуальность и отмежевать ее от деструктивных влечений, с которыми она связана только в глубине. Именно в этом смысле Паула Хейманн обсуждает понятие полового преступления: Developpements de la psychanalyse, p.308. Правда, что сексуальность извращена, но извращение определяется прежде всего ролью частичных эрогенных зон поверхности. "Половое преступление" относится кипой области — той, где сексуальность действует только в глубинном смешении с деструктивными влечениями (низвержение, а не извращение). В любом случае, нельзя смешивать два совершенно разных типа регрессии в рамках весьма общей темы возврата к "пре-генитальному" (например, регрессия к оральной стадии глубины и регрессия к оральной зоне поверхности).

Итак, мы должны рассматривать получившее двоякий выход либидо как истинную поверхностную энергию. Однако, не следует думать, что другие влечения исчезли, что они не продолжают своей работы в глубине, и в особенности, что они не занимают своеобразной позиции в этой новой системе.

Следует еще раз вернуться к сексуальной позиции в целом, со всеми ее следующими друг за другом элементами, которые до такой степени накладываются друг на друга, что предшествующий элемент можно определить только через его противостояние последующему элементу или же посредством его реставрации в последнем. Пре-генитальные эрогенные зоны или поверхности неотделимы от проблемы координации между ними. Хотя, конечно, эта координация осуществляется несколькими разными способами: по смежности — в той степени, в какой сложившиеся на одной зоне серии распространяются на другие серии; на расстоянии — в той степени, в какой зона может быть развернута или спроецирована на другую зону, обеспечивая тот образ, который удовлетворяет последнюю; и, наконец, непосредственно, как на стадии зеркала у Лакана. Тем не менее, верно и то, что функция непосредственного и глобального объединения, или всеобщей координации, в нормальном случае



Поделиться книгой:

На главную
Назад