Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фуко - Жиль Делёз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

языку к существу-языку, которое поставляет им надлежащие и достаточные объекты и субъекты как имманентные переменные. Видимости же в "изначальном" мире, котооый впоследствии открылся бы первобытному (допреликатиному) сознанию, не развертываются, а просто отсылают к свету, к существу-свету, которое наделяет их формами пропорциями и собственно имманентными перспективами свободными от какого бы то ни было интенционального взгляда[35]. Ни язык, ни свет не анализируются с точки зрения их соотношения друг с другом (обозначение, значение, языковое означивание; физическая среда, мир, данный в ощущении или интеллигибельный), а только в нередуцируемом измерении, которое выявляет их обоих, притом, что каждый из них (и язык, и свет) представляет собой нечто самодовлеющее и отделенное от другого: "есть нечто" световое и "есть нечто" языковое. Всякая интенциональность попадает в зазор между двумя монадами или в "не-взаимоотношения" между видением и говорением. В этом и заключается основное преобразование, осуществленное Фуко: феноменологию он превратил в эпистемологию. Ибо видеть и говорить — значит знать, но то, о чем говорят, не видят, и не говорят о том, что видят; и пока мы видим трубку, мы не перестанем говорить (на разные лады) "это не трубка…", как если бы интенциональность сама себя отрицала и сама собой обволакивалась. Все есть знание, и в этом заключается первая причина того, почему изначального опыта не существует: нет ничего ни до знания, ни под ним. Но знание неизбежно имеет две стороны: видение и говорение, язык и свет, что и объясняет, почему никакой интенциональности не существует.

Вот тут-то все и начинается, так как феноменология, в свою очередь, желая избавиться от отягощающих ее психологизма и натурализма, сама выходит за пределы интенциональности как взаимосвязи сознания с его объектом (с сущим). У Хайдеггера, а затем и у Мерло-Понти трансцендирование интенционального свершилось в направлении Бытия, складки Бытия. От интенциональности к складке, от сущего к бытию, от феноменологии к онтологии. Ученики Хайдеггера научили нас тому, до какой степени онтология неотделима от складки, поскольку Бытие и есть та складка, которую оно образует при помощи сущего, а развертывание бытия, как изначальный жест древних греков, представляет собой не противоположность складке, но саму складку, стык Открытости, тождественность покрова и его снятия. Менее очевидным было то, как эта вмятина бытия, складка бытия и сущего заменила собой интенциональность, пусть даже для того, чтобы обосновать ее. Мерло-Понти показал, каким образом радикальная, "вертикальная", видимость складывается в "Самовидящее" и таким образом делает возможными горизонтальные отношения видящего и видимого. Внешнее, более отдаленное, нежели любая экстериорность, "скручивается", "складывается", "раздваивается" Внутренним, которое глубиннее всякой интериорности и делает возможными отношения интериорности с экстериорностью лишь как производные. Именно это скручивание и определяет "Плоть", выходящую за рамки собственно тела и его объектов. Короче, интенциональность сущего трансцендирует сама себя по направлению к человеческому существу, к Бытию как к складке (Сартр, напротив, не пошел дальше интенциональности, так как он удовлетворялся просверливанием "дыр" в сущем, не доходя до складки существования). Интенциональность формируется еще в евклидовом пространстве, которое мешает ей понять саму себя, и потому следует выйти за его пределы в другое, "топологическое" пространство, которое устанавливает контакт Внешнего и Внутреннего, самого отдаленного и наиболее глубинного[36].

Нет сомнения, что мощное теоретическое вдохновение при рассмотрении неотступно преследовавшей его темы складки и подкладки Фуко черпал у Хайдеггера и МерлоПонти. Но практическую реализацию этой темы он обнаружил у Реймона Русселя: последний воздвигал некую онтологическую Видимость, всегда готовую вот-вот "скрутиться" в своего рода "самовидящее", в иное измерение, нежели измерение взгляда и его объектов[37]. Таким же образом можно было бы сопоставить Хайдеггера и Жарри в той мере, в какой патафизика по существу представляет собой трансцендирование метафизики, эксплицитно основанное на бытии феномена. Однако если мы посмотрим на Жарри или Русселя, как на примеры реализации философии Хайдеггера, то разве эти примеры не говорят о том, что складка разглажена и теперь оказалась в совершенно ином окружении и обрела иной смысл? Речь идет не о том, чтобы посягнуть на серьезность Хайдеггера, а о том, чтобы обнаружить невозмутимую серьезность у Русселя (или у Жарри). Для онтологической серьезности требуется дьявольский или феноменологический юмор. Ведь мы полагаем, что складка, равно как и подкладка у Фуко, выглядит совершенно по-новому, хотя и полностью сохраняет свое онтологическое значение. Прежде всего складка бытия, согласно Хайдеггеру или Мерло-Понти, трансцендирует интенциональность лишь для того, чтобы утвердить ее в ином измерении. Вот почему Зримое или Открытое не означает только видеть, не предлагая одновременно и говорить, поскольку складка не образует самовидящего в зрении, не конституируя одновременно и самоговорящего в языке, вплоть до того, что это один и тот же мир, который говорит о себе в языке и видит себя в зрении. И у Хайдеггера, и у Мерло-Понти Свет открывает говорение не в меньшей степени, чем зрение, словно значения неотступно преследуют зримое, а зримое бормочет смысл[38]. У Фуко такое невозможно, поскольку у него Бытие-свет отсылает только к видимостям, а Бытие-язык — только к высказываниям: складка не может заново обосновать интенциональность, поскольку последняя исчезает в разрыве между двумя частями знания, которое никогда не бывает интенциональным.

Если знание сформировано этими двумя формами, а каждая из форм имеет и свои субъекты и свои объекты, то как возможна интенциональность субъекта по отношению к объекту[39]? И тем не менее взаимосвязи между двумя формами непременно должны возникнуть, причем возникнуть из их "не-взаимосвязей". Знание есть бытие, это первый образ бытия, но бытие находится между двумя формами. Не то ли самое имел в виду Хайдеггер, говоря о "промежуточном состоянии", а Мерло-Понти, говоря об "узорном переплетении, или хиазме"? Однако, по существу, это отнюдь не то же самое. У Мерло-Понти "узорные переплетения", или "промежуточные состояния", сливаются со складкой. А у Фуко — нет. Между зримым и высказываемым существует взаимопереплетение, взаимоперекрещивание: интенциональность заменяется платоновской моделью "тканья". Это переплетение напоминает схватку, битву между двумя непримиримыми противниками, между двумя формами Бытия-знания. Если угодно, это тоже интенциональность, но обратного действия и разведенная по двум направлениям: она становится исчезающе малой или микроскопической. Это даже не складка бытия, а переплетение двух его форм. Это еще не топология складки, а стратегия переплетения. Все происходит так, как если бы Фуко упрекал Хайдеггера и Мерло-Понти за их торопливость. А у Русселя, в иной форме — у Бриссе, и еще в одной форме — у Магритта, Фуко находит то, что, кстати, мог бы обнаружить еще и у Жарри: аудио-визуальную битву, двойную схватку, шум слов, покоряющих зримое, и ярость вещей, одолевающих высказываемое[40]. У Фуко всегда присутствовала галлюцинаторная тема Двойников и подкладки, в корне преображающая онтологию.

Тем не менее, эта двойная схватка, образующая Бытиезнание, не смогла бы возникнуть в промежутке между двумя несводимыми друг к другу формами, если бы сцепление борющихся сторон не возникало из стихии, которая тоже неформальна, из чистого взаимодействия сил, возникающего в неопреодолимом разделении форм. Вот где лежит исток этой битвы или условие ее возможности. Вот где находится стратегическая зона власти, в отличие от стратовой зоны знания. От эпистемологии к стратегии. Другая причина, в силу которой "изначального" опыта не существует, заключается в том, что битвы подразумевают стратегию, а любой опыт улавливается в отношениях власти. Это второй облик бытия, "Possest"*, Бытие-власть, отличающееся от Бытия-знания. Это неформальные взаимодействия неформальных сил или власти, они устанавливают соотношения "между" двумя формами оформленного знания. Две формы Бытия-знания являются формами экстериорности, так как высказывания распределяются в одной из них, а видимости — в другой; но Бытие-власть вводит нас в иную стихию — в неформируемое и неоформленное Внешнее, из которого исходят силы и их переменчивые сочетания. И сразу оказывается, что второй образ бытия — это еще не складка. Это, скорее, расплывчатая линия, к тому же не образующая контура, а значит, и не способная связать две формы в их столкновении друг с другом. Для Фуко всегда было характерно гераклитианство, более глубокое, чем у Хайдеггера, ибо феноменология в конечном счете оказывает чересчур умиротворяющее воздействие, она благословила слишком много явлений.

Таким образом, Фуко открывает элемент, исходящий извне, — силу. Как и Бланшо, Фуко говорит не столько об Открытом, сколько о Внешнем. Дело в том, что каждая сила соотносится с другой силой, но именно с внешней, так что именно внешнее "объясняет" экстериорность форм, одновременно относительно каждой из них и в связи с их соотношениями. Отсюда важность заявления Фуко о том, что Хайдеггер всегда его восхищал, но что понять его он мог только через Ницше и с помощью Ницше (а не наоборот)[41]. Хайдеггер — это возможность Ницше, а не наоборот, «Ты можешь»

и Ницше не дождался своей собственной возможности. Надо было обнаружить силу в ницшеанском смысле слова, власть — в столь характерном смысле "воли к власти", чтобы обнаружить это внешнее в виде предела, в виде последнего горизонта, после которого бытие начинает образовывать складки. Хайдеггер слишком поторопился, он слишком быстро "согнул бытие", а напрасно: отсюда глубокая двусмысленность его технической и политической онтологии, техники знания и политики власти. Складка бытия могла получиться только на уровне его третьего образа: может ли сила складываться, становясь результатом притяжения "Я" к самому себе или осуществляя воздействие "Я" на самого себя, так что внешнее само по себе формирует равнообъемное ему внутреннее? То, что сотворили греки, не было чудом. В Хайдеггере есть что-то от Ренана, идея света из Греции, идея греческого чуда[42]. Фуко говорит: греки сотворили гораздо меньше или гораздо больше, это уж как вам угодно. Они согнули силу, они открыли силу как то, что можно согнуть, и все это только посредством стратегии, поскольку они изобрели взаимодействие сил, проходившее через соперничество свободных мужчин (управлять другими при условии, что ты научился управлять собой…). Но, будучи силой среди других сил, человек не может сгибать составляющие его силы, чтобы при этом не сгибалось и само внешнее, образуя при этом в человеке углубление его "Я". Вот она, складка бытия, возникающая как его третий облик после того, как формы уже переплелись, а битвы — завязались: в этом случае бытие формирует уже не "Sciest"* и не "Possest", a "Se-est"** в той мере, в какой складка внешнего образует "Я", а само внешнее — равнообъемное ему внутреннее. Чтобы добраться до онтологической складки, необходимо было пройти через это страто-стратегическое переплетение.

* «Ты знаешь»

•* «Оно есть для себя»

Вот они, несводимые друг к другу, но постоянно друг друга подразумевающие три измерения: знание, власть и "Я". Это три "онтологии". Почему же Фуко добавляет, что они историчны[43]? Потому что они не могут определять универсальные условия. Бытие-знание обусловливается двумя формами, которые принимают зримое и высказываемое в конкретный момент, а свет и язык неотделимы от "единичного и ограниченного существования", которое они ведут в конкретной страте. Бытие-власть обусловлено соотношениями сил, которые сами проходят через изменяющиеся с каждой эпохой сингулярности. А самость, бытиеЯ, детерминируется процессом субъективации, то есть местами, через которые проходит складка (у древних греков нет ничего универсального). Короче говоря, условия никогда не бывают более обобщенными, нежели обусловленное, и значима в них именно присущая им историческая сингулярность. Вот почему условия не "аподиктичны", а проблематичны. Будучи условиями, они меняются не в зависимости от истории, а вместе с историей. По существу, они демонстрируют тот способ, каким ставится проблема в той или иной исторической формации: что я могу знать, или что я могу видеть и высказать в данных условиях света и языка? Что я могу сделать, на какую власть претендовать и какое оказать сопротивление? Чем я могу быть, какими складками себя окружить или как воспроизвести себя в качестве субъекта? На эти три вопроса "Я" намечает не универсальный ответ, а множество единичных позиций, занятых образованиями типа "Говорят-Видят", "Сталкиваются" и "Живут"[44]. Ни одно решение невозможно перенести из одной эпохи в другую, но возможны вторжения на чужую территорию или взаимопроникновения проблематичных полей, способствующих тому, что "данные" из какойнибудь стародавней проблемы реакгивируются в другой проблеме. (Возможно, и в самом Фуко есть еще нечто от древнего грека, некое доверие к "проблематизации" удовольствий…)

В конечном счете единственную преемственную связь прошлого с настоящим осуществляет практика, или же, напротив, такой преемственной связью является способ, с помощью которого настоящее объясняет прошлое. Если, скажем, интервью Фуко в полной мере являются частью его творчества, то это происходит потому, что они продолжают историческую проблематизацию каждой из его книг, заостряя внимание на какой-либо одной актуальной проблеме, будь то безумие, наказание или сексуальность. Каковы новые типы борьбы, скорее трансверсальной и непосредственной, чем централизованной и опосредованной? Каковы новые функции "интеллектуала", скорее специфического, или "единичного", чем универсального? Каковы новые модусы субъективации, скорее, не имеющие тенденции к строгой идентификации субъекта? Вот в чем в наше время заключается тройной корень вопросов: Что я могу? Что я знаю? Что я такое? События, приведшие к 1968 году, напоминали "репетицию" этих трех вопросов[45]. Каков сейчас наш свет и каков язык, то есть какова наша сегодняшняя "истина"? С какими властями нужно сталкиваться и каковы наши способности к сопротивлению сегодня, когда мы не можем ограничиваться словами о том, что прежние типы борьбы больше не годятся? И, что самое главное, не присутствуем ли мы при "создании новой субъективности" и не участвуем ли мы в этом процессе? А разве мутации капитализма не обретают своего нежданного "визави" в медленном зарождении новой Самости как очага сопротивления? Не сопровождаются ли всякий раз социальные мутации движением субъективной реконверсии со всеми ее амбивалентностями, но также и с заложенными в ней возможностями? Эти вопросы можно рассматривать как более важные, в том числе и для чистого права, нежели ссылки на универсальные права человека. У Фуко все представлено в виде переменных величин и процесса варьирования: переменные величины знания (к примеру, объекты и субъекты как имманентные переменные величины высказывания) и варьирование отношений между формами; переменные сингулярности власти и вариации отношений между силами; переменные субъективности и варьирование складки или субъективации.

Однако, несмотря на то, что условия не являются ни более обобщенными, ни более постоянными, чем ими обусловленное, Фуко интересуется именно условиями. Вот почему он говорит: "исторические исследования", но не "труд историка". Он создает не историю ментальностей, а историю условий, при которых проявляется все, что обладает ментальным существованием: высказывания и режим языка. Он создает не историю различных видов поведения, а историю условий, при которых в режиме света проявляется все, что обладает зримым существованием. Он создает не историю общественных институтов, а историю условий, при которых они интегрируют дифференциальные взаимодействия сил в горизонте социального поля. Он создает не историю частной жизни, а историю условий, при которых связи между разными видами борьбы, интеллигентом и субъективностью, взаимоотношения с "Я" образуют конкретную частную жизнь. Он создает не историю субъектов, а историю процессов субъективации в условиях складок, обнаруживающихся в этом столь же онтологическом, сколь и социальном поле[46]. По правде говоря, одно явление неотступно преследует Фуко, и явление это — мысль: "Что значит «мыслить»? Что называют мышлением?" Хайдеггер выстрелил этим вопросом словно стрелой, а Фуко эту стрелу подхватил. Это история, но история мысли как таковой. Мыслить — означает экспериментировать и превращать все в проблемы. Знание, власть и "Я" образуют троякий корень проблематизации мысли. И прежде всего, если воспринимать знание как проблему, то мыслить означает видеть и говорить, но мышление происходит в промежутке, в зазоре между видением и говорением. Мыслить — означает всякий раз придумывать новое переплетение, всякий раз метать стрелу одного в мишень другого, заставлять блеск света отражаться в словах, позволять услышать крик в видимых вещах. Мыслить — означает способствовать тому, чтобы видение дошло до своего предела, а говорение — до своего, так, чтобы оба сформировали общую границу, одновременно соотносящую их друг с другом и отделяющую друг от друга.

Затем, с точки зрения власти как проблемы, мыслить — означает излучать сингулярности, бросать игральные кости. Бросание игральных костей выражает как раз то, что мысль всегда приходит извне (из того внешнего, которое уже либо провалилось в промежуток между говорением и видением, либо образовало их общий предел). Мышление не является ни врожденным, ни приобретенным свойством. Оно не представляет собой проявления какой-либо врожденной способности, но точно так же не является и результатом обучения, формирующимся во внешнем мире. Врожденному и приобретенному Арто противопоставил "генитальное", генитальность мысли как таковой, мысли, приходящей из внешнего, являющегося более отдаленным, чем весь внешний мир, и, следовательно, более близким, чем всякий внутренний мир. Следует ли называть это внешнее Случаем[47]?. По существу в броске игральных костей выражаются простейшие взаимоотношения сил или власти, те, что устанавливаются между выпавшими наудачу единичностями (числами на гранях костей). Взаимоотношения между силами в том виде, как их понимает Фуко, касаются не только людей, но и элементов, букв алфавита, как они выпадают: наудачу или же согласно их взаимному притяжению и частотностям их комбинаций в том или ином языке. Случай действует лишь в первом броске; возможно, второй бросок происходит в условиях, частично определяемых первым броском как в цепи Маркова, где возникает последовательность всякий раз частично заново образуемых цепочек. Вот оно, внешнее: линия, непрестанно нанизывающая следующие друг за другом розыгрыши в смеси алеаторного и зависимого. Следовательно, мышление принимает здесь новый образ: мыслить — это разыгрывать единичности, выстраивать цепочки розыгрышей и всякий раз создавать серии, которые проходят из области, смежной с одной единичностью, в область, соседствующую с другой единичностью. Существуют разные виды сингулярностей, всегда идущих из внешнего: сингулярности власти, включенные во взаимодействие сил; сингулярности сопротивления, которые подготавливают мутации, и даже изначальные сингулярности, которые остаются привязанными к внешнему, не входя ни в какие взаимосвязи и не позволяя себя ни во что интегрировать… (только тут эта "дикая" изначальность обретает какой-то смысл, но не как в опыте, а как то, что пока еще в этот опыт не входит)[48].

Все эти определения мысли уже сами по себе представляют собой оригинальные фигуры ее реализации. И в течение длительного времени Фуко полагал, что "мыслить" не может означать ничего иного. Например, каким образом "мыслить" может означать "изобретать некую мораль", если мысль в себе самой не может найти ничего, кроме того самого внешнего, из которого она происходит и которое обитает в ней в качестве "немыслимого"? Это то "да будет", которое заранее устраняет любой императив[49]. Однако Фуко предчувствует появление какого-то странного "экстремального" образа: если внешнее, более отдаленное, чем какой бы то ни было внешний мир, является также более близким, чем всякий внутренний мир, то нет ли тут знака, что мысль воздействует сама на себя, обнаруживая внешнее как свое собственное немыслимое? "Пытаясь раскрыть немыслимое… она или приближает его к себе, или же отталкивает его прочь; во всяком случае она тем самым изменяет человеческое бытие, поскольку оно развертывается именно в этом промежутке между мыслью и немыслимым[50]. Это самовоздействие, это взаимопревращение отдаленного и ближнего будет приобретать у Фуко все большее значение, образуя пространство внутреннего, которое целиком и полностью наличествует в пространстве внешнего на линии его сгиба. Проблематичное немыслимое уступает место мыслящему существу, которое проблематизирует само себя в качестве этического субъекта (у Арто это "врожденное генитальное", а у Фуко — встреча "Я' с сексуальностью). Мыслить — означает сгибать, удваивать внешнее равнообъемным ему внутренним. Общая топология мысли, которая началась уже "по соседству" с сингулярностями, теперь завершается складыванием внешнего во внутреннее: "внутри внешнее, и наоборот", как было сказано в "Истории безумия". Оказалось возможным продемонстрировать, что всякая организация (дифференциация и интеграция) предполагает первичную топологическую структуру абсолютного внешнего и абсолютного внутреннего, индуцирующую промежуточные между ними и относительные экстериорности и интериорности: любое пространство внутреннего с точки зрения топологии соприкасается с пространством внешнего, независимо от расстояний и вблизи пределов "живущего"; эта плотская, или жизненная топология, необъяснимая при помощи пространства, высвобождает время, конденсирующее прошлое во внутреннем, способствующее приходу будущего во внешнее и сталкивающее их у предела живого настоящего[51]. Теперь Фуко не только архивариус в духе Гоголя и картограф, подобный Чехову, но еще и тополог наподобие Белого, который в своем великом романе "Петербург" превращал мозговые складки в слияние внешнего и внутреннего: взаимоналожение города и мозга, которые теперь — только изнанка друг друга во вторичном пространстве. Именно таким образом — и тут он уже ничем не обязан Хайдеггеру — Фуко понимает подкладку, или складку. Если внутреннее образуется посредством формирования складок во внешнем, то между ними имеются топологические отношения: взаимоотношения с "Я' гомологичны взаимоотношениям с внешним, а "Я' и внешнее соприкасаются посредством страт, являющихся относительно внешними (следовательно, относительно внутренними) средами. Во внешнем у границы страт активно присутствует всякое внутреннее. Внутреннее конденсирует прошлое (большая длительность) отнюдь не континуально, а сталкивая его с будущим, которое приходит извне, изменяя и пересоздавая его. Мыслить — означает располагаться на страте в настоящем, играющем роль предела: что я могу сегодня видеть и что я могу сегодня сказать? Но это означает мыслить прошлое таким, как оно конденсируется во внутреннем, в отношении с "Я" (во мне есть что-то от древнего грека или же от христианина…). Мыслить о прошлом против настоящего, сопротивляться настоящему, причем не ради возврата, а "в пользу, я надеюсь, грядущего" (Ницше), то есть делая прошлое активным и присутствующим снаружи ради того, чтобы, в конце концов, наступило нечто новое, чтобы мышление непременно добралось до мысли. Мысль мыслит собственную историю (прошлое), чтобы освободиться от того, что она мыслит (настоящее), и оказаться, наконец, в состоянии "мыслить иначе" (будущее)[52]. Именно это Бланшо называл "страстью к внешнему", силу, которая тяготеет к внешнему лишь потому, что и само внешнее стало "интимностью", "вторжением"". Три инстанции топологиии являются относительно независимыми друг от Друга и непрерывно находятся в состоянии взаимообмайа. Стратам присуще непрестанное производство слоев, способствующих видению или говорению чего-то нового. Но для взаимоотношений с внешним характерно еще и постоянное сомнение в установившихся силах, а для взаимоотношений с "Я" также и порождение и выработка новых модусов субъективации. Творчество Фуко выстраивается Р одну цепь с великими произведениями, изменившими наше представление о том, что значит "мыслить".

ДИАГРАММА ФУКО 1. Линия внешнего. 2. Стратегическая зона- 3. Страты. 4. Складка (зона субьсктивации).

"Я никогда не писал ничего, кроме художественной прозы…" Однако еще никогда художественное творчество не порождало столько истины и реальности. Как можно пересказать великий роман Фуко? Мир состоит из наложенных одна на другую поверхностей, архивов или страт. Поэтому мир и есть знание. Но страты пересекает центральная трещина, которая разделяет с одной своей стороны визуальные картины, а с другой — звучащие кривые: на каждой страте — высказываемое и зримое, две не сводимые друг к другу формы знания: Свет и Язык, две обширные среды экстериорности, на которых располагаются соответственно видимости и высказывания. В результате мы вовлекаемся в двойное движение. Мы погружаемся то в одну страту, то в другую, переходим с полосы на полосу, пересекаем поверхности картины и кривые, исследуем трещину, пытаясь достичь внутренней области мира. Как писал Мелвилл, мы ищем главную комнату, боясь, что там, вдруг, никого не окажется, а в душе человека ничего не обнаружится, кроме безмерного и ужасающего вакуума (ну кому придет в голову искать жизнь в архивах?). В то же время мы пытаемся подняться над стратами, чтобы достичь внешнего, какой-то воздушной стихии, "нестратифицированной субстанции", с помощью которой можно было бы объяснить, каким образом две формы знания могут теснить друг друга и переплетаться в каждой страте, от одного до другого края трещины. В противном случае как могли бы сообщаться две половины архива, высказывания — появляться под картинами, а картины — служить иллюстрациями к высказываниям?

Это неоформленное внешнее есть битва, оно похоже на зону турбулентности и урагана, где мечутся отдельные точки и завязываются отношения между ними. Страты лишь собирают и способствуют затвердению визуального краха и звучного эха разворачивающейся наверху битвы. Но наверху у сингулярностей нет формы, и они не являются ни зримыми телами, ни говорящими личностями. Мы входим в зону смутных двойников и частичных смертей, возникновении и исчезновений (зона Биша). Такова микрофизика. Мы находимся наверху, говорит Фолкнер, но уже не как личности, а подобно двум бабочкам-пяденицам или двум перьям, не видящих и не слышащих друг друга, "среди яростных и медленно рассеивающихся туч праха, который мы мечем друг в друга, вопя: "Смерть мерзавцам! Убей!

Убей!" Каждому состоянию атмосферы в этой зоне соответствуют своя диаграмма сил или же сингулярностей, вступивших во взаимоотношения: это и есть стратегия. Если страты принадлежат земле, то стратегия — воздуху или океану. Но стратегии свойственно актуализироваться в страте, диаграмме — в архиве, а нестратифицированной субстанции — стратифицироваться. Актуализироваться — это значит одновременно и интегрировать и дифференцироваться. Взаимодействия аморфных сил дифференцируются, создавая две разные формы: форму кривых, проходящих рядом с сингулярностями (высказываниями), и форму картин, распределяющих среди единичностей фигуры света (видимости). В то же время взаимодействия сил интегрируются как раз в рамках формальных отношений между высказываниями и видимостями, по обе стороны дифференциации. Дело в том, что для взаимодействия сил трещина не имеет значения, поскольку она начинается лишь внизу, в стратах. Взаимодействия сил способны как углубить трещину, актуализируясь в стратах, так и перескочить через нее сверху в обоих направлениях, дифференцируясь, но и не переставая интефироваться.

Силы всегда происходят из внешнего, причем из внешнего более отдаленного, нежели любая форма экстериорности. Вот почему существуют не только сингулярности, вовлеченные во взаимоотношения между силами, но и сингулярности сопротивления, способные модифицировать эти отношения, опрокидывать их, видоизменять нестабильные диаграммы. Существуют также "изначальные, дикие", еще ни с чем не связанные сингулярности, находящиеся на самой линии внешнего и особенно сильно бурлящие над трещиной. Это ужасная линия, перемешивающая все диаграммы, даже поверх ураганов: линия Мелвилла с двумя незакрепленными концами, которая охватывает любое суденышко своими сложными изгибами, в какой-то момент начинает дико извиваться, и всегда есть риск, что она, убегая, унесет с собой человека; или же линия Мишо, "с тысячью отклонений", несущаяся со все возрастающей скоростью химических реакций, подобная "кнуту разгневанного ломового извозчика". Но какой бы ужасной ни была эта ли-ния, она является линией жизни, которая не измеряется лишь только взаимоотношениями сил и которая уносит человека по ту сторону страха. Ведь в месте разлома линия делает петлю, где находится "центр циклона, где возможна жизнь, и даже это-то и есть Жизнь по преимуществу". Все происходит так, как если бы короткоживущие скорости, все увеличиваясь, образовывали "медлительное бытие" более длительной протяженности. Словно шишковидная железа, которая, непрестанно восстанавливаясь и меняя направление движения, очерчивает пространство внутреннего, равнообъемного всей линии внешнего. Наиболее отдаленное становится внутренним, превращаясь в более близкое: это и есть жизнь в складках. Это центральная комната, и мы уже не боимся, что она окажется пустой, поскольку мы вкладываем в нее "Я". Здесь, в этой зоне субъективации, мы становимся повелителями нашей скорости и относительными повелителями наших частиц и их сингулярностей: утлая ладья, как внутренняя часть экстериорного.

Приложение О смерти человека и о сверхчеловеке

Основной принцип Фуко заключается в следующем: всякая форма есть соотношение сил. Если даны силы, то сразу возникает вопрос, с какими силами они вступают во взаимодействие, а затем — какая форма из этого получается. Предположим, что силы находятся в человеке: сила воображения, способность помнить, постигать, хотеть… Нам возразят, что такие силы уже предполагают существование человека; с точки зрения формы это неверно. Силы в человеке подразумевают лишь только определенные места, точки приложения, некую область существующего. Точно так же силы в животном (подвижность, раздражимость…) еще не предполагают никакой детерминированной формы. Речь идет о том, чтобы узнать, с какими иными силами вступают во взаимодействие силы в человеке при той или иной исторической формации и какая форма получается из этого сочетания сил. Можно уже предвидеть, что силы в человеке не обязательно участвуют в образовании формы-Человека, но могут участвовать в ином составе, в иной форме: даже на протяжении краткого периода Человек существовал не всегда и не всегда будет существовать. Для того чтобы форма-Человек возникла или обрисовалась, необходимо, чтобы силы в человеке вступили во взаимоотношения с весьма специфическими силами внешнего.

I. "Классическая" историческая формация

Классическую мысль можно узнать по ее способу мыслить бесконечное. Дело в том, что всякая реальность, входящая в состав какой-либо силы, "равняется" совершенству, следовательно, возвышаема до бесконечного (бесконечно совершенного), а остальное является ограничением, и ничем иным, кроме ограничения. Например, силу понимания можно увеличивать до бесконечности, и тогда получается, что человеческое понимание представляет собой лишь ограничение бесконечного понимания. Не вызывает сомнения, что существуют весьма различные порядки бесконечности, но все они соответствуют природе ограничения, отягощающего ту или иную силу. Сила понимания может быть возвышена до бесконечности непосредственным образом, а вот сила воображения способна лишь на бесконечность низшего порядка, или на производную бесконечность. XVII веку известны различия между бесконечным и неопределенным, но он характеризует неопределенное как низшую степень бесконечности. Вопрос знания, является ли протяженность атрибутом Бога или нет, зависит от распределения того, что в протяженности является реальностью и что — ограничением, то есть относится к такому порядку бесконечного, до которого протяженность можно возвышать. Следовательно, наиболее типичные тексты XVII века касаются различия порядков бесконечности: бесконечность величия и бесконечность малости по Паскалю; бесконечное-из-себя, бесконечное, порожденное своей причиной, и бесконечное между двумя пределами по Спинозе; все виды бесконечного у Лейбница… Классическая мысль, разумеется, не является мыслью спокойной и властной: она непрестанно пропадает в бесконечности; как писал Мишель Серр, она утрачивает и какой бы то ни было центр, и свою территорию, она в тоске судорожно пытается зафиксировать место конечного среди всех этих бесконечностей, она желает навести порядок в бесконечности[1].

Короче говоря, силы в человеке вступают во взаимоотношения с силами возвышения до бесконечного. Последние являются силами из внешнего, поскольку человек ограничен и сам не может отдать себе отчет в той более совершенной мощи, которая его пересекает. Вот почему сочетание сил в человеке, с одной стороны, и сил возвышения до бесконечного, с которыми они сталкиваются, с другой, образуют не форму-Человека, а форму-Бога. Нам возразят, что Бог — это не сочетание, а абсолютное и непостижимое единство. Это так, и все же для авторов XVII века форма-Бог является составной. И составлена она как раз из всех тех сил, которые можно непосредственным образом возвысить до бесконечности (то из постижения и воли, то из мысли и протяженности и т. д.). Что же касается прочих сил, возвышаемых только по их причине или между их пределами, то они еще зависят от формы-Бога, — и не по сути, а по последствиям, так что из каждой из них можно извлечь доказательство бытия Божия (космологическое, физико-телеологическое и прочие доказательства…). Таким образом, в пределах классической исторической формации силы в человеке вступают во взаимоотношения с такими силами из внешнего, что их сочетание образует форму-Бога, а вовсе не форму-Человека. Таков мир бесконечной репрезентации.

На уровнях производных порядков речь идет о том, чтобы отыскать элемент, который не является бесконечным сам по себе, но который, тем не менее, обладает способностью развертываться до бесконечности и тем самым вписывается в таблицу, в неограниченную серию, в продлеваемый континуум. Такова примета классических типов научности даже и в XVIII веке: "характер" для живых существ, "корень" для языков, деньги (или земля) для богатств[2]. Науки подобного рода являются общими, и слово "общий" указывает на некий порядок бесконечности. Вот почему в XVII веке нет биологии, но есть естественная история, которая формирует систему, организуясь в серии; нет политической экономии, но есть анализ богатств; нет филологии или лингвистики, но есть всеобщая грамматика. Анализы Фуко детализируют этот троякий аспект и именно здесь находят подлинные места классификации высказываний. В соответствии со своим методом Фуко выявляет "археологическую почву" классической мысли, порождающую разные типы неожиданного сходства, но также и опровергающую слишком уж напрашивающееся родство. К примеру, не следует делать из Ламарка предшественника Дарвина: хотя и верно, что гений Ламарка заключается в том, что он разными способами наделяет живые существа историчностью, делает он это все еще с точки зрения "животной серии" и ради спасения идеи серии, которой угрожали новые факторы. В отличие от Дарвина, Ламарк принадлежит к классической "почве"[3]. С функциональной точки зрения эту почву определяет, образуя крупное семейство высказываний, называемых классическими, именно операция развертывания до бесконечности, формирования континуумов, выстраивания картин: развертывать, постоянно развертывать — "объяснять". Что такое Бог, как не всеобщее объяснение, как не наиболее яркий пример развертывания? Развертка, разворачивание складки предстает здесь, как основополагающее понятие, как первейший аспект действенной мысли, воплощенной в классической формации. Отсюда столь частое употребление слова "развертка" у Фуко. Если клиника принадлежит к этой формации, то происходит это потому, что она развертывает ткани на "двухмерных поверхностях" и выстраивает в серии симптомы, количество сочетаний которых бесконечно[4].

II. Историческая формация XIX века

Мутация состоит в следующем: силы в человеке вступают в новые отношения с силами из внешнего, которые являются конечными силами. Эти силы суть Жизнь, Труд и Язык. Таков тройной корень конечности, которая порождает биологию, политическую экономию и лингвистику. И мы, в общем, привыкли к этой археологической мутации: зачастую этот переворот возводят к Канту, у которого "формирующая конечность" заменила изначальную бесконечность[5]. Что может быть более невразумительного для классической эпохи, чем формообразующая конечность? Фуко, однако, вносит в эту схему совершенно новый элемент: если до сих пор нам говорили только о том, что человек осознает собственную конечность под влиянием исторически обусловливаемых причин, то Фуко настаивает на необходимости введения двух четко ограниченных друг от друга моментов. Необходимо, чтобы сила в человеке начала свою схватку с силами конечности как с внешними силами: она должна столкнуться с конечностью за пределами самой себя. После этого и только после этого, во второй период, она творит из нее собственную конечность, неизбежно осознавая ее как собственную конечность. А это равнозначно утверждению, что когда силы в человеке вступают во взаимоотношения с пришедшими извне силами конечности, то тогда и только тогда совокупность сил начинает образовывать форму-Человека (а уже не форму-Бога). Incipit Homo (Начинается человек.).

Именно здесь метод анализа высказываний оказывается тем микроанализом, при помощи которого можно различить два периода там, где прежде видели лишь один[6]. Первый период состоит в следующем: нечто взламывает серии, дробит континуумы, которые уже не развертываются на плоскости. Это похоже на пришествие нового измерения, какой-то нередуцируемой глубины, угрожающей порядкам бесконечной репрезентации. Начиная с Жюссье, Викде'Азира и Ламарка, координация и субординация свойств в растении или животном, словом, сила организации, обусловливает такое распределение организмов, при котором они уже не выстраиваются в один ряд, но обретают тенденцию развиваться изолированно (на той же тенденции делает акцент патологическая анатомия, когда она открывает органическую глубину, или "патологический объем"). Начиная с Джонса, сила флексии изменяет порядок корней. А начиная с Адама Смита сила труда (абстрактный труд, труд какой угодно, понимаемый уже не с точки зрения какого-либо одного из своих качеств) изменяет порядок анализа богатств. Дело не в том, что организация, флективность и труд не были известны классической эпохе. Однако они играли роль ограничений, не препятствовавших соответствующим качествам хотя бы де-юре возвышаться или развертываться до бесконечности. Теперь же они осовободились от своей качественности, чтобы углубить нечто неквалифицируемое, неспособное к репрезентации, что с равным успехом может быть и смертью в жизни, и муками или усталостью в труде, и заиканием или афазией в языке. Даже земля обнаруживает столь существенную для нее скупость и лишается своего, казалось бы очевидного, порядка бесконечности[7].

И вот тут все уже готово ко второму моменту, к появлению биологии, политической экономии и лингвистики. Достаточно того, чтобы вещи, живые существа и слова замкнулись на этой глубине, как в новом измерении, чтобы они ограничились этими силами конечности. Теперь в жизни существует не только сила организации; возникают еще и несводимые друг к другу пространственно-временные плоскости организации, сообразно которым распределяются живые существа (Кювье). Теперь и в языке существует не только сила флексии; возникают еще и плоскости, согласно которым дистрибуируются аффиксальные или же флективные языки, самодостаточность слов и букв уступает место звуковым соотношениям, а сам язык определяется уже не через его обозначения и значения, но через отсылку к "коллективным волям" (Бопп, Шлегель). Теперь существует не только сила производительного труда, но еще и условия производства, в соответствии с которыми сам труд переориентируется в капитал (Рикардо), а затем, наоборот, капитал проецируется на экспроприированный труд (Маркс). Повсюду сравнительное заменяет столь дорогое XVII веку всеобщее: сравнительная анатомия, сравнительная филология, сравнительная экономика. И объясняется это тем, что, по терминологии Фуко, теперь повсюду господствует Складка, второй аспект оперативной мысли, воплотившийся в формации XIX века. Силы в человеке поворачивают или сгибаются, встречаясь с новым измерением конечности в глубину, которое теперь становится и конечностью самого человека. Складка, — непрестанно повторяет Фуко, — это то, что образует "толщину" или "выемку".

Чтобы лучше понять, как складка становится фундаментальной категорией, достаточно обратиться к рождению биологии. Тут мы обнаружим все, что подтверждает правоту Фуко (и годится также и для других сфер). Когда Кювье предлагает различать четыре крупнейшие "ветви", он не поднимается в своих обобщениях выше родов и классов, напротив, он настаивает на разломах, не позволяющих континууму видов группироваться по все более расширяющимся общностям. Разветвления или организационные планы приводят в действие оси, ориентации, разные виды динамизма, к которым все живое так или иначе приспосабливается, складываясь. Вот почему работа Кювье продолжается в сравнительной эмбриологии Бэра, где за основу взяты складки зародышевых листков. Когда же Жоффруа Сент-Илер противопоставляет организационным планам Кювье идею одного-единственного композиционного плана, то он опять же обращается к методу складывания: мы перейдем от позвоночного к головоногому, если сблизим между собой две части его позвоночника, если придвинем его голову к ногам, а таз — к затылку…[8]. Жоффруа принадлежит к той же "археологической почве", что и Кювье (сообразно предложенному Фуко методу анализа высказываний), потому что оба говорят о складке: один — как о третьем измерении, делающем невозможным плоскостной переход от одного типа к другому, другой — как о третьем измерении, осуществляющем переходы в глубину. Кроме того, общей чертой Кювье, Жоффруа и Бэра является противостояние эволюционизму. Однако Дарвин построит свою теорию естественного отбора на способности всего живого в конкретной среде к дивергенции характеров и углублению различий. Именно потому, что живые существа складываются по-разному (тенденция к дивергенции), их максимальное количество может выжить в одной и той же местности. Так что Дарвин принадлежит все еще к тому же лагерю, что и Кювье, и оба они противостоят Ламарку в той мере, в какой тот основывает свой эволюционизм на невозможности конвергирования и на обвале серийных континуумов[9].

Если складка и разглаживание питают не только концепции Фуко, но и его стиль, то причина этого кроется в том, что они образуют археологию мысли. Возможно, не столь уж и удивительно, что встреча Фуко с Хайдеггером происходит как раз на этой территории. Речь идет, скорее, о встрече, чем о влиянии, в той мере, в какой происхождение, применение и предназначение складки и разглаживания у Фуко и у Хайдеггера различны. Согласно Фуко, речь идет о таких соотношениях сил, при которых региональные силы сталкиваются то с силами возвышения до бесконечного (разглаживание), так что вместе они образуют форму-Бога, — то с силами конечного (складка), вместе составляя форму-Человека. Это не столько хайдеггеровская, сколько ницшеанская история, история, возвращающая к Ницше, или возвращающая к жизни. "Бытие существует лишь потому, что существует жизнь… Таким образом, именно опыт жизни выступает как самый общий закон живых существ… однако онтология эта обнаруживает вовсе не то, что лежит в основе всех этих существ, но скорее то, что облекает их на мгновение в столь хрупкую форму…"[10].

III. К формации будущего?

То, что всякая форма бренна, не вызывает сомнения, поскольку она зависит от соотношений сил и их мутации. Из Ницше делают философа, провозгласившего смерть Бога, и тем самым искажают его мысль. Последним философом смерти Бога был Фейербах: он показал, что поскольку Бог всегда был всего лишь разглаженной формой человека, то человек должен сгибать и свертывать Бога. Но для Ницше это уже была старая история; а поскольку старые истории всегда существуют во множестве вариантов, Ницше и приумножает количество версий смерти Бога, как вариации на тему общепризнанного факта, причем все они комичны или юмористичны. Но что его действительно интересует, так это смерть человека. Пока существует Бог, то есть пока функционирует форма-Бог, человека еще нет. Однако когда появляется форма-Человек, она появляется уже понимая смерть человека, причем по меньшей мере тремя способами. С одной стороны, где человек в отсутствие Бога мог бы обнаружить гаранта своей идентичности?[11]. С другой стороны, разве сама форма-Человек образуется не в складках конечности: в человека она влагает смерть (и, как мы видели, не столько в духе Хайдеггера, сколько в духе Биша, который мыслил о смерти в модусе "насильственной смерти")[12]. Наконец сами силы конечности способствуют тому, чтобы человек мог существовать только через рассредоточивание планов организации жизни, через рассеивание языков, через несходство способов производства, которые подразумевают, что только "критика познания" является "онтологией уничтожения живых существ" (не только палеонтологией, но и этнологией)[13]. Но что имеет в виду Фуко, когда говорит, что по смерти человека не о чем плакать?[14] В самом деле, была ли эта форма хорошей? Сумела ли она обогатить или хотя бы сохранить силы в человеке: силу жизни, силу языка и силу труда? Уберегла ли она живых людей от насильственной смерти? Следовательно, без конца повторяющийся вопрос звучит так: если силы в человеке образуют форму не иначе, как вступая во взаимоотношения с силами внешнего, то с какими новыми силами рискуют они вступить в отношения теперь, и какая новая форма, которая уже не будет ни Богом, ни Человеком, может из этого получиться? Вот правильная постановка проблемы, которую Ницше назвал "сверхчеловеком".

Это проблема, при разборе которой можно удовлетвориться лишь весьма сдержанными соображениями, чтобы не опуститься до уровня комикса. Фуко подобен Ницше: он в состоянии указать лишь наброски и пока еще не функциональные, а в эмбриологическом смысле[15]. Ницше писал: человек заключил жизнь в темницу, сверхчеловек есть то, что освобождает жизнь в самом человеке в пользу иной формы… Фуко приводит весьма серьезное соображение: если верно, что лингвистика гуманистического XIX века образовалась на основе рассеивания языков как условия "выравнивания языка" в роли объекта, то тогда же наметился и контрудар в той мере, в какой литература приняла на себя совершенно новую функцию, состоявшую, напротив, в "собирании" языка, в придании ценности "сущности языка" независимо от того, что он обозначает, и, следова-тельно, независимо даже от самих звуков[16]. Любопытно как раз то, что в своем прекрасном анализе новой литературы Фуко наделяет язык той привилегией, в которой отказывает жизни и труду: он считает, что жизнь и труд — вопреки их дисперсии, сопутствующей дисперсии языка, не утратили собранности своего бытия[17]. Нам все же кажется, что труд и жизнь, взятые в присущей каждому из них дисперсии, смогли собраться лишь в своего рода отрыве от экономики и биологии, подобно тому, как язык смог начать собираться лишь в отрыве литературы от лингвистики. Потребовалось, чтобы биология совершила скачок в молекулярную биологию, а рассеянная жизнь сосредоточилась в генетическом коде. Необходимо было, чтобы рассеянный труд собрался или перегруппировался в кибернетических или информатических машинах третьего поколения. Какими могут быть те силы-участницы, с которыми силы в человеке могли бы в этом случае завязывать взаимоотношения? Это, пожалуй, уже не будет ни возвышение до бесконечного, ни конечное, а будет конечно-неограниченное, как можно назвать всякую ситуацию с участием силы, где ограниченное число составных частей дает практически неограниченное количество сочетаний. Оперативный механизм теперь, видимо, будет формироваться не за счет складки или разглаживания, а при помощи чего-то, напоминающего Сверх-складку, о которой свидетельствуют изгибы, присущие цепочкам генетического кода, возможности кремния в компьютерах третьего поколения, а также контуры фразы в литературе модерна, когда языку "только и остается, что загнуться в вечной оглядке на себя". Это новая литература, которая выдалбливает "иностранный язык в своем языке", которая, проходя через неограниченное количество наложенных друг на друга грамматических конструкций, обнаруживает свое тяготение к атипичной, аграмматичной выразительности, словно к концу языка (среди прочего здесь, к примеру, можно отметить "Книгу" Малларме, повторы Пеги, выдохи Арто, аграмматикальности Каммингса, особым образом обрезанные и сложенные в "гармошку" сочинения Берроуза, размножающиеся посредством деления фразы Русселя, новообразования Бриссе, коллажи дадаистов…) Впрочем, разве "конечно-неограниченное" или сверхскладку не вычерчивал уже Ницше, назвав их "вечным возвращением"?

Силы в человеке вступают в отношения с силами внешнего: с силой кремния, берущего реванш над углеродом, с силами генетических компонентов, берущих реванш над организмом, с силой аграмматикальностей, берущих реванш над означающим. Следовало бы изучить со всех этих точек зрения различные виды воздействия сверхскладки, из которых наиболее известен "двойной винт". Так что же такое сверхчеловек? Это формальное соединение новых сил с силами внутри человека. Это форма, проистекающая из новых взаимоотношений сил. Человек тяготеет к тому, чтобы освободить в самом себе жизнь, труд и язык. Сверхчеловек — это, согласно формуле Рембо, человек заряженный даже животными (код, который может захватить фрагменты других кодов, как это происходит в новых схемах "боковой" или ретроградной эволюции). Это человек, заряженный даже горными породами, или же неорганикой (где властвует кремний). Это человек, заряженный бытием языка ("той бесформенной, немой, не наделенной значениями области, где язык может освободиться" даже от того, что он должен сказать)[18]. Как сказал бы Фуко, сверхчеловек — это нечто гораздо меньшее, чем исчезновение существующих людей, и нечто гораздо большее, чем изменение понятия: это пришествие новой формы, не Бога и не человека, и можно надеяться, что она не будет хуже двух предыдущих.



Поделиться книгой:

На главную
Назад