Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фуко - Жиль Делёз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И.П. Ильин Два философа на перепутье времени

— Как? Вы уверены в том, что сами пишете? Фуко М. Археология знания. Киев, 1996, с. 19.

Перед нами книга одного известного и яркого философа о другом, еще более известном и ярком. Это дань признательности и уважения ученика к своему учителю, с которым они вместе много работали над общими проектами, в частности, над подготовкой к печати полного собрания сочинений Ницше на французском языке, участвовали в "Группе информации о тюрьмах", пытавшейся давать объективную информацию о положении заключенных в тюрьмах, много писали друг о друге и всегда благожелательно. Короче говоря, это книга Жиля Делёза о Мишеле Фуко.

Мишель Фуко (1926–1984) на сегодняшни день, очевидно, самый известный и, несомненно, один из наиболее влиятельных мыслителей XX века. В течение своей относительно недолгой творческой карьеры он продемонстрировал заметный и неоднократный сдвиг исследовательских интересов от вопросов более или менее философского характера к проблемам широкого культурологического плана и в конечном счете создал впечатляющую концепцию культуры и методики ее анализа, которые оказали сильнейшее воздействие как на современное представление о механизме функционирования цивилизации, так и на современную западную литературную критику постструктуралистской ориентации. Его концепции "разрыва", "дискретности истории", "эпистемы", "архива", "власти", "смерти субъекта", "дисциплинарной всеподнадзорности", влияния "дискурса сексуальности" на становление субъекта вызывали и до сих пор вызывают полемику и дискуссии, опрокидывая традиционные представления и активно будя творческую мысль как его сторонников, так и оппонентов.

Не менее популярной личностью является и Жиль Делёз. Вместе с Феликсом Гваттари он написал в 1972 г. скандально известную книгу "Капитализм и шизофрения: Анти-Эдип"[1], где был подвергнут резкой критике Эдипов комплекс как олицетворение репрессивного духа буржуазных семейных отношений, как символ столь же репрессивной идеологии капитализма. Другой книгой, получившей широкий резонанс, была "Складка: Лейбниц и барокко" (1988)[2], которая внесла свою лепту в осознание новейшего времени как "эпохи необарокко". Его концепции "желания", "ризомы", "желающей машины", "сингулярностей", "шизоанализа", "либиднозности социального тела" в разное время и в разной степени воздействовали на оформление постструктуралистской и постмодернистской теоретической мысли. И книга Делёза о Фуко — одна из наиболее серьезных попыток проанализировать или хотя бы осмыслить значение наследия этого философа.

Если попытаться подытожить самые первые впечатления от этой книги, то сразу бросается в глаза, что ее название более чем обманчиво. Это не столько исследование творчества Фуко, классификация и объяснение его основных понятий и концепций, не столько попытка проследить эволюцию его мысли и фундаментальный анализ его идей, сколько размышления самого Делёза по поводу Фуко. Концепция последнего была той основой, которая оказалась стартовой площадкой для запуска собственной системы представлений и проблем, волновавших автора этой книги. Делёз может сколько угодно заявлять, что он лишь разъясняет то, что хотел сказать Фуко, и нет никаких основа-

ний сомневаться в его искренности. Но факт остается фактом: из наследия Фуко он выбрал лишь то, что его лично интересовало в первую очередь.

Книга Делёза о Фуко четко разделяется на две части. В первую — "От архива к диаграмме" — входят две статьи, написанные еще при жизни Фуко и являющиеся своеобразными откликами на появление его книг "Археология знания" (1969)[3] и "Надзирать и наказывать" (1975)[4]. Здесь Делёз гораздо ближе к тому, что можно назвать попыткой научного анализа основных положений и концепций, сформулированных в этих трудах. Что касается второй части — "Топологии", — то тут идеи Фуко играют в основном вспомогательную роль побудительного импульса, стимулировавшего очередной виток эволюции теоретической мысли самого Делёза. И хотя он и в этой части своей книги активно цитирует и ссылается на Фуко, утверждает, что отталкивается от его понятий и развивает их, тем не менее интересы двух философов все более расходятся. И парадоксальный факт: когда через два года после выхода книги о Фуко появилось очередное исследование Делёза "Складка: Лейбниц и барроко", в ней не нашлось места для ссылки ни на одну работу Фуко.

Возникает невольный вопрос: о ком эта книга, о чем она повествует и кто ее главный герой? Я не сомневаюсь, что у ее автора в этом не было сомнения, — конечно, о Фуко. В общем, так оно и есть, но это только часть истины. Любой аналитик, комментатор, толкователь при восприятии чужих идей в первую очередь — и, отметим, — невольно, в силу специфических условий существования человеческой психики — пытается уточнять для себя их значение. И этот процесс совершенно неизбежен. В итоге данная книга представляет собой довольно сложный сплав противоречивых интенций и разнородных идей, в котором усвоение и дальнейшее развитие концепций Фуко предстает через призму якобы верного их изложения и одновременного переосмысливания в духе исканий самого Делёза.

При чтении текстов большинства современных французских философов новейшей ориентации приходится всегда учитывать один существенный фактор, касающийся самой специфики их мышления, то, что впоследствии получило название "поэтического мышления", или, иначе, "метафорической эссеистики". Она изначально чужда установке на терминологическую четкость, на логически выверенную строгость понятийного аппарата.

Сама традиция "поэтического мышления" как способа философствования по ту сторону "буржуазного духа рационализма", вскрытого Максом Вебером, — любовь к парадоксу, интуитивизм, техника намека, раскрытие мысли при помощи поэтически метафорической ассоциативности — уходит своими корнями в глубокую древность, к самому зарождению античной философии, к платоновским диалогам и диалогам восточной дидактики в том виде, в каком они до сих пор существуют в индуизме, буддизме и в чаньских текстах, где раскрытие смысла понятия (например, в дзэновских диалогах-"коанах") достигается поэтически ассоциативным путем.

Возрождение этой традиции в XX веке связано в первую очередь с новым открытием Ницше, а также с поздним Хайдеггером. В рамках французской философской традиции второй половины нашего столетия огромную роль в развитии такого способа философствования сыграл Морис Бланшо, а в несколько меньшей степени также и Жорж Батай, как и вообще расцвет во Франции этого столетия философской и политико-публицистической эссеистики. Самыми известными продолжателями этой традиции стали Лакан, Деррида, Фуко, Барт, Кристева, тот же Делёз.

Во всяком случае эта особенность четко укладывается в русло той "французской неоницшеанской (хайдеггеровской) маллармеанской стилистической традиции Бланшо, Батая, Фуко, Дерриды и др."[5], которую Джеймс Уиндерс считает основополагающей чертой постструктуралистского теоретизирования.

Мы не поймем специфики мышления Делёза, своеобразия его философствования и экзистенциальной позиции (впрочем, скорее, с точки зрения привычных академических представлений о том, кем должен быть философ и как ему следует себя вести) вне общего духа эпатажа, которым проникнута вся авангардистская теоретическая мысль со всеми сопутствующими биологически-натуралистическими ассоциациями: "Писать — это значит быть одним из потоков, не обладающим никакой привилегией по отношению к другим, сливающимся с другими в общее течение, либо образующим противотечение или водоворот, исток дерьма, спермы, слов, действия, эротизма, денег, политики и т. д."[6].

Делёз не скрывает своего пристрастия к антирационалистической традиции истории философии, его привлекают авторы, которые противостоят рационалистической традиции этой истории, и для него между Лукрецием, Юмом, Спинозой и Ницше существует тайная связь, образованная критикой негатива, культурой радости, ненавистью к внутреннему, внешним характером сил и отношений, разоблачением власти… и т. д.; как он говорит, он больше всего "ненавидел гегельянство и диалектику"[7]. Делёз сожалеет, что в его первых книгах было еще слишком много "университетского аппарата", т. е. традиционного понятийного аппарата, того состояния научности, из которого его вывел Ницше.

В значительной степени тот же импульс характерен и для Фуко. Как пишет С. Табачникова, "Фуко не раз говорил, что его книги не содержат готового метода — ни для него, ни для других, и не являются систематическим учением; что для него "написать книгу — это в некотором роде уничтожить предыдущую"; что он не мог бы писать, если бы должен был просто высказать то, что он уже думает, и что он пишет как раз потому, что не знает, как именно думать, и что по ходу написания книги что-то меняется — меняется не только понимание им какого-то вопроса, но и сама его постановка…"[8]. Очевидно, с еще большим основанием это можно сказать и о Делёзе. Чем объясняется эта странная на первый взгляд позиция? Опасением быть "институализованным", "загнанным в угол" — всем, чем угодно: собственным авторитетом и популярностью, общим признанием, классификациями, дефинициями и определениями, налагаемыми на тебя твоими толкователями, опасностью чрезмерного влияния и неадекватной интерпретации и вообще страшной судьбой твоей собственной идеи, оказавшейся на улице, в толпе, и способной превратиться в лозунг для выражения настроений и интересов, совершенно чуждых первоначальным замыслам.

Об этом очень хорошо сказала С. Табачникова, характеризуя "странности" Фуко: "Первое, что обращает на себя внимание, это своего рода "страсть к разотождествлению" — стремление во что бы то ни стало избежать отождествления с кем бы то ни было и с чем бы то ни было, даже с самим собой и со своей собственной мыслью"[9].

Эта проблема беспокоила Ж. Дерриду, когда он предостерегал от опасности "институциональной замкнутости" при его рецепции в США Йельской школы деконструкции. Для Фуко эта проблема возникла после того, как его книга "Слова и вещи" (1966)[10] приобрела популярность, редкую для работы философского характера. Ту же обеспокоенность ощутили Делёз с Гваттари после выхода в 1972 г. "Анти-Эдипа", воспринятого как непосредственный отклик на майские события 1968 г. и в условиях продолжавшегося молодежного движения приобретшего политико-лозунговый характер.

Подобная мировоззренческая позиция не могла не сказаться и на специфике понятийного аппарата. В принципе очень редко можно говорить о каком-либо терминологическом консенсусе в условиях постоянно меняющегося фона различных теоретических парадигм, и это приводит к беспрестанному трансформированию объема и содержания любого термина, к тому же нельзя забывать и о сознательной установке на игровой принцип.

Делёз постоянно играет трудно переводимыми терминами, выражениями, сочетаниями, частично заимствуя их

у Фуко, частично придумывая сам или переиначивая понятия Фуко, привнося в них добавочный смысл: "видимое" и "произносимое" (le visible et le enoncable), "высказывание" и "акт высказывания" (ёпопсё, enonciation), "внешнее" и "внутреннее" (le Dehors, le Dedans). К этому он еще добавляет le dicible, которое в данной книге переводится как "выразимое", при всей условности и неполноте русского эквивалента. Фуко неоднократно говорит о "единичностях" (singularites), которые у Делёза в его совместной работе с Ф. Гваттари "Капитализм и шизофрения: Анти-Эдип" (1972) обрели совсем иной облик в виде "сингулярностей". М.К. Рыклин, в частности, характеризуя это понятие, отмечал, что Делёз критикует "метафизику и трансцендентальную философию" за их понимание "произвольных единичностей (сингулярностей) лишь как персонифицированных в высшем Я. Будучи доиндивидуальными, неличностными, аконцептуальными, сингулярности, по Делёзу, коренятся в иной стихии. Эта стихия называется по-разному — нейтральное, проблематичное, чрезмерное, невозмутимое, но за ней сохраняется одно общее свойство: индифферентность в отношении частного и общего, личного и безличного, индивидуального и коллективного и других аналогичных противопоставлений… Сингулярность бесцельна, ненамеренна, нелокализуема"".

И при всем этом следует помнить, что структуралистская эпоха педантично строгого употребления терминов давно уже канула в Лету. Понятийный аппарат постструктуралистов, кем был, в частности, Фуко, и постмодернистов, кем по сути дела является Делёз, представляет собой крайне подвижную систему, постоянно терминологически настраивающуюся и перестраивающуюся в сильной зависимости от прихотливой изменчивости непосредственного потока живой мысли автора.

Особую трудность вызвал перевод многозначного понятия "себя" (Soi). Флективный характер русского языка активно требовал его склонения: сам, себя, себе, собой, о себе; иногда давались варианты "Я", "самость" при всем

понимании неадекватности подобного перевода, хотя всякий раз из контекста понятно, о чем идет речь. Проблема здесь двоякого характера: различие в употреблении этих понятий у Фуко и Делёза, с одной стороны, и, с другой стороны, специфичность самого понятия. И хотя впоследствии Фуко смягчил свою изначально сугубо отрицательную позицию по отношению к понятию "субъект", особенно в своих последних работах, и некоторые его высказывания нельзя расценивать иначе как частичное теоретическое "оправдание субъекта", о полном признании его правомочности сколь-либо категорично утверждать не приходится. Поэтому употребление в данном случае понятия "самость" вряд ли представляется достаточно корректным, тем более если учесть тот факт, что оно имеет явно ощутимые экзистенциалистские обертоны, отзвуки экзистенциалистской философской традиции с ее поисками "подлинной аутентичности" человеческой личности, абсолютно неприемлемыми в рамках мировоззренческой парадигмы постструктурализма и, более конкретно, в пределах теоретического менталитета Фуко и Делёза.

У Фуко речь о "технологии", "техниках себя", "заботе о себе" заходит тогда, когда он хочет выявить специфику начавшегося у древних греков процесса субъективизации, которую он четко противопоставляет самому субъекту. Еще более категоричен в этом отношении Делёз: "Глупо утверждать, что Фуко заново открыл или снова ввел потаенного субъекта, после того как он его отверг. Субъекта нет, есть лишь порождение субъективности: субъективность еще необходимо было произвести, когда для этого пришло время, именно потому, что субъекта не существует"[12].

В этом Делёз перекликается с аналогичными высказываниями Фуко второй половины 60-х — начала 70-х годов. "Абсолютного субъекта не существует", — утверждал он в 1969 г.[13]. В 1972 г. Фуко выступил с самой решительной критикой понятия "автора" как сознательного и суверенного творца собственного произведения: "Автор не является бездонным источником смыслов, которые заполняют

произведения; автор не предшествует своим произведениям, он — всего лишь определенный функциональный принцип, посредством которого в нашей культуре осуществляется процесс ограничения, исключения и выбора; короче говоря, посредством которого мешают свободной циркуляции, свободной манипуляции, свободной композиции, декомпозиции и рекомпозиции художественного вымысла… автор — идеологическая фигура, с помощью которой маркируется способ распространения смысла"[14].

И, конечно, нельзя забыть последний пассаж в "Словах и вещах", произведший столь сильное впечатление на современников, где Фуко возвещает о "смерти человека", утверждает тезис, что "человек — это изобретение недавнее", появившееся всего лишь полтора века назад, и с изменением "основных установок знания" "человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке"[15].

Это фактическое заявление Фуко о "смерти субъекта" нельзя рассматривать, естественно, с точки зрения буквального истолкования данного понятия, поскольку некритичное его понимание значительно обедняет, если вообще не исключает тот "теоретический позитив", что в нем содержится. Не следует забывать, что эта концепция была полемически направлена против представления о своевольном, "своевластном" индивиде "буржуазного сознания" — простветительской, романтической и позитивистской иллюзии, игнорировавшей реальную зависимость человека от социальных — материальных и духовных — условий его существования и от той суммы представлений — т. е. от идеологии, — в которую эти условия жизни облекались. В чисто философском плане подобные представления «профана» воплощались в виде спекулятивного конструкта "трансцендентального субъекта", который и стал предметом ожесточенной критики Фуко в первую очередь.

Но есть, очевидно, и неизбежная закономерность в том, что всякие рассуждения о "смерти субъекта" имеют свой "теоретический предел", за которым они становятся бессмысленными. Иначе говоря, для Фуко с течением времени становилось все более очевидным, что чрезмерный акцент на сверхдетерминированности человека и его сознания фактически снимает и сам вопрос о человеке. Собственно, поиски теоретического пространства для "свободной" деятельности субъекта и стали основным содержанием последнего периода его творчества. Конкретно это привело к попыткам выявить различные технологии субъективации.

Здесь, очевидно, и начинается самый ощутимый водораздел между взглядами обоих философов. Делёз во многом сохранил прежние представления; субъективация для него — "это порождение модусов существования или стилей жизни… Несомненно, как только порождается субъективность, как только она становится "модусом", возникает необходимость в большой осторожности при обращении с этим словом. Фуко говорит: "искусство быть самим собой, которое будет полной противоположностью самого себя…" Если и есть субъект, то это субъект без личности. Субъективация как процесс — это индивидуация, личная или коллективная, сводимая к одному или нескольким. Следовательно, существует много типов индивидуации. Существуют индивидуации типа "субъект" (это ты… это я…), но существуют также индивидуации типа события, без субъекта: ветер, атмосфера, время суток, сражение…"[16].

Так говорил Делёз в год выхода книги о Фуко, но и в 1990 г. в интервью с Тони Негри он повторил то же самое: "Нет никакого возврата к "субъекту", т. е. к инстанции, наделенной обязанностями, властью и знанием"[17].

Этой позицией объясняется и специфическое употребление Делёзом понятия "себя": в его трактовке они — именно во множественном числе — оказались гипостазированными инстанциями процесса субъективизации, психическими или ментальными, теми техниками самовоспитания, которые человек примеривает к себе как маски, и сама множественность которых постулируется как обязательное условие процесса субъективации.

Фактически такому же переосмыслению подвергаются и все остальные понятия, с которыми работал Фуко: они гипостазируются и реинфицируются и обретают, тем самым, явственный налет метафизических сущностей, живущих самостоятельной жизнью по своим собственным законам, получают тот статус, которого не имели в системе Фуко.

Фуко, несомненно, занимала проблема соотношения внешнего и внутреннего. Как справедливо отмечает С. Табачникова, главной задачей философа в этой области было ниспровержение традиционного подхода академической науки, "постоянного возвращения от внешнего — к внутреннему, к некоторому "сущностному ядру", т. е. задача "проделывать в обратном направлении работу выражения", раскрывая в сказанном скрытое там "тайное и глубинное" и тем самым "высвобождая ядро основополагающей субъективности""[18]. Этому Фуко противопоставлял "правило внешнего: идти не от дискурса к его внутреннему и скрытому ядру… но, беря за исходную точку сам дискурс… идти к внешним условиям его возможности, к тому, что дает место для случайной серии этих событий и что фиксирует их границы"[19]. Однако Фуко, разумеется, и представить себе не мог, насколько далеко способен будет зайти Делёз в чисто игровом жонглировании этими понятиями, как и метафорическим образом "складки".

Надо сказать, что введенное Делёзом метафизическое понятие "складки" (изгиба, искривления пространства) как символического обозначения материального и духовного пространства уже спорадически встречалось в философии XX века. В свое время идею складки пытался обосновать М. Мерло-Понти в "Феноменологии восприятия"; с помощью этого же понятия Хайдеггер описывал Dasein в "Фундаментальных проблемах феноменологии". Деррида ссылался на метафизическую "складку" в эссе о Малларме[20].

Любопытна интерпретация, которую попыталась дать этому понятию Кармен Видаль в статье "Смерть политики и секса в шоу 80-годов". По ее мнению, в самом общем виде смысл этих рассуждении о складке заключается в том, что материя сама по себе движется не по кривой, а по касательной, образуя бесконечно пористую и изобилующую пустотами текстуру, без какого-либо пробела, где всегда "каверна внутри каверны, мир, устроенный подобно пчелиному улью, с неправильными проходами, в которых процесс свертывания-завертывания уже больше не означает просто сжатия-расжатия, сокращения-расширения, а скорее деградации-развития". "Складка, утверждает Кармен Видаль, — всегда находится "между" двумя другими складками, в том месте, где касательная встречается с кривой… она не соотносится ни с какой координатой (здесь нет ни верха, ни низа, ни справа, ни слева), но всегда "между", всегда "и то и другое".

Исследовательница считает "складку" символом 80-х годов, объяснительным принципом всеобщей культурной и политической дезорганизации мира, где царит "пустота, в которой ничего не решается, где одни лишь ризомы[21], парадоксы, разрушающие здравый смысл при определении четких границ личности. Правда нашего положения заключается в том, что ни один проект не обладает абсолютным характером. Существуют лишь одни фрагменты, хаос, отсутствие гармонии, нелепость, симуляция, триумф видимостей и легкомыслия"[22].

В статье "Что такое автор?" Фуко сформулировал те представления об авторстве, которые с полным основанием можно было бы отнести и к нему самому: "Как мне кажется, в XIX веке в Европе появились весьма своеобразные типы авторов, которых не спутаешь ни с "великими" литературными авторами, ни с авторами канонических религиозных текстов, ни с основателями наук. Назовем их с некоторой долей произвольности "основателями дискурсивности".

Особенность этих авторов состоит в том, что они являются авторами не только своих произведений, своих книг.

Они создали нечто большее: возможность и правило образования других текстов… Фрейд… Маркс… установили некую бесконечную возможность дискурсов… Когда… я говорю о Марксе или Фрейде как об "учредителях дискурсивности", я хочу сказать, что они сделали возможным не только какое-то число аналогий, они сделали возможным — причем в равной мере — и некоторое число различий. Они открыли пространство для чего-то, отличного от себя и, тем не менее, принадлежащего тому, что они основали. Сказать, что Фрейд основал психоанализ, не значит сказать — не значит просто сказать, — что понятие либидо или техника анализа сновидений встречаются и у Абрахама или у Мелани Кляйн, — это значит сказать, что Фрейд сделал возможным также и ряд различий по отношению к своим текстам, своим понятиям, к своим гипотезам, — различий, которые все, однако, релевантны самому психоаналитическому дискурсу".

И Фуко действительно создал свою собственную дискурсивность, свидетелем чему и является предлагаемая книга Делёза. Фуко оказал огромное влияние на сознание современного Запада, он изменил сам модус мышления, способ восприятия многих традиционных представлений, "оптику зрения", взгляд на действительность, на историю, на самого человека.

Предисловие

Даниэлю Деферу

В этой книге содержится шесть относительно независимых друг от друга очерков.

Два первых первоначально были опубликованы в журнале "Critique", № 274 и № 343. Здесь они воспроизведены с изменениями и добавлениями.

Цитируемые тексты Мишеля Фуко обозначаются следующими аббревиатурами[23].

ИБ: История безумия в классическую эпоху. Histoire de la folie а Г age classique. P., Plon, 1961, затем Gallimard (на это последнее издание мы и ссылаемся).

РР: Реймон Руссель. Raymond Roussel. P., 1963.

РК: Рождение клиники. Naissance de la clinique. P., 1963.

СВ: Слова и вещи. Les mots et les chases. P., 1966. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб., 1994.

МИ: Мысль извне. Lapensee du dehors. II Critique, juin, 1966.

ЧТА: Что такое автор? Quest-ce quun auteur? //Bulletin de la Societe francaise de philosophic, 1969.

A3: Археология знания. L' archeologie du savoir. P., 1969. Археология знания. Киев, 1996.

ЛГ: Предисловие к «Логической грамматике». Preface a «La grammaire logique» de Jean-Pierre Brisset. P., 1970.

ПД: Порядок дискурса. L'ordre du discours. P., 1971.

НГИ: Ницше, генеалогия, история. Nietzsche, la geneologie, t histoire//Hommage a Jean Hyppolite. P., 1971.

ЭНТ: Это не трубка. Ceci nest pas unepipe. P., 1973.

ЯПР: Я, Пьер Ривьер… Moi Pierre Riviere… P., 1973. НН: Надзирать и наказывать. Surveiller etpwiir. P., 1975. ВЗ: Воля к знанию (История сексуальности I). La volonte de savoir (Histoire de sexualite I). P., 1976.

ЖПЛ: Жизнь подлых людей. La vie des homines infdmes // Les cahiers du chemin. P., 1977.

ИУ: Использование удовольствий (История сексуальности II). L'usage desplaisirs (Histoire de la sexualite II). P., 1984. ЗС: Забота о себе (История сексуальности III). Le souci de soi (Histoire de la sexualite III). P., 1984.

Жиль Делёз

От архива к диаграмме

Новый архивариус

("Археология знания")

В город назначен новый архивариус. Но вот только назначен ли? Разве он действует не в соответствии с собственными инструкциями? Злобные люди говорят, будто он — новый представитель какой-то технологии, структурной технократии. Другие же, те, кто принимает собственную глупость за остроумие, говорят, что он приспешник Гитлера или, по крайней мере, посягает на права человека (ему не прощают того, что он объявил о "смерти человека")[01]. Некоторые утверждают, что он имитатор, который не умеет как следует пользоваться ни одним сакральным текстом и почти не цитирует великих философов. А иные, напротив, говорят друг другу, что в философии родилось нечто новое, нечто в высшей степени новое, и что это сочинение обладает той самой красотой, от которой оно всячески открещивается: красотой праздничного утра.

Так что все начинается как в одном рассказе Гоголя (скорее, именно Гоголя, а не Кафки). Новый архивариус объявляет, что отныне он будет принимать во внимание одни лишь высказывания. Он не будет заниматься тем, что на тысячу разных ладов составляло предмет заботы прежних архивариусов: не будет заниматься пропозициями [02] и

фразами. Он оставит без внимания вертикальную иерархию громоздящихся друг над другом пропозиций, равно как и латеральность фраз, создающих впечатление, что каждая из них является ответом на некую другую фразу. Он будет двигаться по своего рода диагонали, которая позволит прочесть то, что не улавливается ни из какого другого положения, прочесть высказывания. Что это, атональная логика? Совершенно естественно, это начинает вызывать тревогу. Ведь архивариус нарочно не приводит никаких примеров. Он считает, что в последнее время не переставал их приводить, даже если и сам тогда не осознавал, что это были примеры. Ну а сейчас единственный формальный пример, который он анализирует, словно нарочно подобран им так, чтобы вызывать беспокойство: это ряд букв, которые я вывожу наугад или переписываю в том порядке, в каком они расположены на клавиатуре пишущей машинки. "Клавиатура пишущей машинки — не высказывание, тогда как последовательность букв A, Z, Е, R, Т, приведенная в учебнике машинописи, является высказыванием о порядке букв, принятом для французских пишущих машинок"[2]. Такие множества не имеют правильной языковой структуры, и тем не менее это высказывания. Так, значит, «азерт»? Люди, привыкшие к другим архивариусам, задают себе вопрос, как же тогда он сумеет строить высказывания.

При этом Фуко объясняет, что высказывания встречаются чрезвычайно редко. И не только де-факто, но и деюре: они неотделимы от закона и от "эффекта редкости". Мало того, это одно из тех свойств, которые ставят их в оппозицию по отношению к фразам. Ибо, если говорить о пропозициях, то их можно придумать сколько угодно, столько, сколько в одних пропозициях в соответствии с их различными типами можно выразить суждений "относительно" других пропозиций; формализация как таковая нелогии Фуко, фразы. Это семантическая структура, которая может определяться либо как имеющая значение истинности или ложности высказывания, либо как объект утверждения, полагания, веры. Подробнее см. у Фуко («Археология знания», стр. 89–93. Прим. перев.).

занимается различением между возможным и реальным: она просто в изобилии плодит возможные пропозиции. Что же касается того, что сказано на самом деле, то его редкость де-факто проистекает из того, что одна фраза уже своим наличием отрицает другие, мешает им, противоречит другим фразам, вытесняет их; в итоге получается, что каждая фраза, вдобавок, чревата еще и всем тем, чего в ней не сказано: виртуальным или латентным содержанием, приумножающим ее смысл и предлагающим такую ее интерпретацию, при которой образуется "скрытый дискурс" со всем его богатством де-юре. Диалектика фраз всегда несет в себе противоречие, существующее по крайней мере для того, чтобы его можно было устранить или углубить; типология же пропозиций предполагает абстрагирование, которое на каждом уровне находит определенный тип, стоящий выше его элементов. Однако и противоречие и абстрагирование являются способами приумножения фраз и пропозиций, поскольку дают возможность противопоставить одну фразу другой или сформулировать пропозицию о пропозиции. Высказывания же, напротив, неотделимы от некоего "пространства редкости", в котором они располагаются согласно принципу экономии или даже дефицита. В сфере высказываний не существует ни возможного, ни виртуального; тут все реально, а вся реальность здесь явлена: в счет идет лишь то, что было сформулировано в таком-то месте, в такой-то момент, с такими-то лакунами и пробелами. Тем не менее вполне очевидно, что высказывания могут и противостоять друг другу, и иерархически располагаться на разных уровнях. Однако Фуко с неукоснительной точностью доказывает в двух главах, что противоречия между высказываниями существуют лишь из-за позитивной дистанции, которую можно измерить в «пространстве редкости», и что сравнения высказываний соотносятся с подвижной диагональю, которая позволяет проводить в этом пространстве сопоставление одних и тех же высказываний на разных уровнях, а также непосредственно выбирать на одном и том же уровне некоторые сочетания, не принимая во внимание другие, хотя те и являются его частью (и, по-видимому, предполагают наличие другой диагонали)[3]. Именно разреженное пространство делает возможными все эти необычные передвижения, перемещения, измерения и разбивки на части, эту "лакуносодержащую и отрывочную форму", которая заставляет удивляться тому, что высказывание мало что говорит и что вообще "мало что может быть сказано"[4]. Каковы же последствия этой транскрипции логики в той стихии разреженности либо рассеивания, у которой нет ничего общего с негативностыо, и которая, напротив, образует присущую высказываниям "позитивность"?

Однако Фуко успокаивает нас: если верно, что высказывания редки, редки по самой своей сути, то для их построения не требуется никакой оригинальности. Высказывание всегда представляет собой излучение единичностей, сингулярностей, единичных точек, распределяющихся в соответствующем пространстве. Образование и преобразование этих пространств ставят топологические проблемы, которые, как мы увидим, весьма трудно сформулировать в терминах творения, начала или основания. Тем более что в анализируемом пространстве совсем неважно, формулируется ли высказывание впервые или повторно. Значение имеет только регулярность высказывания, выражаемая не в виде среднего арифметического, а в виде кривой. Фактически высказывание соотносится не с излучением единичностей, наличие которых оно предполагает, а с направлением проходящей рядом с ними кривой, — а в более общем плане — с правилами поля, в пределах которого они распределяются и воспроизводятся. В этом и заключается регулярность высказывания. "Следовательно, противопоставление "оригинальность-банальность" иррелевантно: между первоначальной формулировкой и фразой, которая повторяет ее спустя годы, а то и столетия, с большей или меньшей точностью [археологическое описание] не устанавливает никакой ценностной иерархии; между ними нет радикального различия. Оно лишь стремится к установлению регулярности высказываний"[5]. И поскольку не ставится вопрос о происхождении, то не возникает и вопроса об оригинальности. Чтобы построить высказывание, нет необходимости быть кем-то, а само высказывание не отсылает ни к какому бы то ни было "cogito", ни к трансцендентальному субъекту, который сделал бы его возможным, ни к произнесшему его впервые (или возобновившему его произнесение) Я, ни к Духу Времени, который мог бы его сохранять, распространять и перекраивать[6]. Существует множество "мест" для субъекта каждого высказывания; к тому же, места эти крайне неустойчивы. Но как раз из-за того, что в каждом из случаев в них могут выступать разные индивиды, высказывание представляет собой специфический объект, образующийся благодаря некоему совмещению, согласно законам которого оно сохраняется, передается или же повторяется. Состав этого совмещения подобен структуре товарного склада: оно является не противоположностью редкости, а, напротив, ее следствием. Оно заменяет собой понятия происхождения и возврата к истокам: как и бергсоновское воспоминание, высказывание сохраняется в себе, в собственном пространстве, и живет лишь в том случае, если это пространство длится или оказывается восстановленным.

Вокруг каждого высказывания мы должны различать три круга, как бы три пространственных среза. Прежде всего, пространство коллатеральное, прилегающее или смежное: его образуют прочие высказывания, относящиеся к той же группе. Вопрос о том, пространство ли определяет группу, или же, наоборот, группа высказываний определяет пространство, не столь уж важен. Не существует ни гомогенных пространств, безразличных к высказываниям, ни высказываний без локализации, поскольку и те, и другие смешиваются на уровне правил образования. Значение имеет лишь то, что эти правила образования не позволяют свести себя ни к аксиомам (как в случае с пропозициями), ни к контексту (как в случае с фразами). Пропозиции отсылают по вертикали к аксиомам более высокого уровня, которые определяют внутренние, присущие данной системе константы, равно как и саму систему. Установление такого рода гомогенных систем является одним из условий функционирования лингвистики. Что же касается фраз, то у них, в зависимости от внешних переменных, один из компонентов может входить в одну систему, а другой — в другую. Совершенно иначе ведет себя высказывание: оно неотделимо от внутренне присущих ему вариаций, из-за которых мы не находимся в одной системе, а непрестанно переходим из одной системы в другую (даже в рамках одного и того же языка). Высказывание не бывает ни латеральным, ни вертикальным, оно трансверсально, т. е. поперечно, и правила его находятся на том же уровне, что и оно само. Возможно, Фуко и Лабов близки друг к другу, в особенности, когда Лабов демонстрирует, как один молодой негр, непрестанно переходит от системы "блэк инглиш" к системе "стандард америкэн"[03] и наоборот, подчиняясь переменным или факультативным правилам, которые позволяют определить регулярности, но не гомогенности[7]. Но даже когда кажется, что высказывания образуются на одном и том же языке, то, переходя от описания к наблюдению, к расчету, учреждению, предписанию, высказывания одной и той же дискурсивной формации как бы проходят через соответствующее количество систем или языков Следовательно, группу или семейство высказываний "формируют" правила перехода или варьирования в пределах одного и того же уровня; "семейство" как таковое они превращают в среду рассеивания и гетерогенности, что несовместимо с какой бы то ни было гомогенностью. Такова природа любого прилегающего или смежного пространства: каждое высказывание неотделимо от высказываний другой группы, с которыми оно связано правилами перехода (векторами). Каждое высказывание не только неотделимо от некоего "редкого" и одновременно регулярного множества, но оно и само является множеством: множеством, а не структурой и не системой. Такова топология высказываний, которая противостоит типологии пропозиций точно так же, как и диалектике фраз. Мы полагаем, что высказывание, или семейство высказываний, или дискурсивная формация, определяются, согласно Фуко, прежде всего, с помощью линий внутренне присущего им варьирования либо посредством поля векторов, распределяющихся в смежном пространстве: это и есть высказывание, взятое в его изначальной функции, или в первом значении слова "регулярность".

Второй пространственный срез представляет собой коррелятивное пространство, которое не следует смешивать с пространством смежным. На этот раз речь идет о взаимосвязях высказывания уже не с другими высказываниями, а с его собственными субъектами, объектами и понятиями. Есть все шансы обнаружить здесь новые различия между высказываниями, с одной стороны, и словами, фразами и пропозициями — с другой. По существу, фразы отсылают к так называемому субъекту акта высказывания, который вроде бы обладает способностью начинать дискурс: речь идет о Я как о языковом лице, несводимом к ОН, даже если это Я эксплицитно не выражено, т. е. "я" как шифтер или объект самореференции. Следовательно, фраза анализируется с двойной точки зрения, как внутренней

постоянной (форма "я"), так и внешних переменных (те, Ц, которые говорят "я", тем самым заполняя форму). * Совершенно иначе обстоит дело с высказыванием: оно отсылает не к единственной форме, а к весьма неустойчивым, определяемым внутренней логикой позициям, входящим в состав самого высказывания. К примеру, если "литературное" отсылает высказывание к некоему автору, то анонимное письмо тоже отсылает к автору, но совершенно в ином смысле; обычное же письмо отсылает к тому, кто поставил под ним подпись, контракт — к его гаранту, афиша — к своему редактору, сборник — к составителю…[9] Между тем, все это является частью высказывания, хотя и не частью фразы: это функция, производная от первичной, производная функция высказывания. Отношение между высказыванием и переменным субъектом образует внутренне обусловленную переменную высказывания. "Давно уже я привык укладываться рано…": фраза останется одной и той же, высказывание же изменится в зависимости от того, соотносится ли оно с каким-либо, первым попавшимся субъектом или же с писателем Прустом, который открывает этим высказыванием свой роман "В поисках утраченного времени", приписывая его рассказчику. Более того, одно и то же высказывание может иметь несколько позиций, несколько мест субъекта: например, автор романа и рассказчик, или же подписавший письмо и его автор, как в случае с одним из писем госпожи де Севинье (причем получатель этого «информационного сообщения» не является одним и тем же в обоих случаях); или это субъект сообщающий и субъект, принимающий сообщения, как в косвенной речи (и особенно в несобственно прямой речи, где две позиции субъекта проникают одна в другую). Однако все эти позиции не являются образами некоего изначального Я, от которого исходит высказывание: напротив, они являются производными от самого высказывания, и в качестве таковых — формами "не-лица", соотносящегося с безличными местоимениями, как, например, в выражении:

"Говорят…"[04], конкретизирующимися в зависимости от того или иного семейства высказываний. Фуко здесь сходится с Бланшо, который изобличает всякую языковую персонологию и располагает места субъекта в толще безымянного бормотания. Именно в этом бормотании без начала и конца Фуко и хотелось бы занять место, то место, которое ему указано высказываниями[10]. Возможно, это самые волнующие высказывания Фуко.

То же самое можно сказать и в отношении объектов и понятий высказывания. Предполагается, что пропозиция обладает неким референтом. Имеется в виду, что референтность, или интенциональность представляет собой внутреннюю константу пропозиции, тогда как положение вещей, которому случается (или не случается) ее заполнить, является внешней переменной. Но с высказыванием дело обстоит иначе: у него есть "дискурсивный объект", который никоим образом не заключен в искомое положение вещей, а, напротив, проистекает из самого высказывания. Это производный объект, который определяется как раз у предела линий варьирования высказывания в его первичной функции. Вот почему не имеет никакого смысла проводить разграничение различных типов интенциональности, из которых одни могли бы быть заполнены "положениями вещей", а другие остались бы пустыми, будучи фиктивными либо воображаемыми (я повстречал единорога), или же вообще абсурдными (квадратный круг). Сартр писал, что, в отличие от постоянных гипнагогических элементов и общего мира бодрствования, каждое сновидение, каждый образ сновидения имеет свой специфический мир". Высказывания Фуко подобны сновидениям: у каждого из

них есть собственный объект, или же каждое из них окружает себя своеобразным миром. Так, сочетание слов "Золотая гора находится в Калифорнии" является настоящим высказыванием: референта у него нет, но тем не менее недостаточно апеллировать к пустой интенциональности, где все позволено (к художественной литературе). У высказывания "Золотая гора…" есть дискурсивный объект, то есть определенный воображаемый мир, в рамках которого "разрешены или не разрешены такого рода геолого-географические фантазии" (это можно лучше понять, вспомнив высказывание «Алмаз, крупный, как отель "Ритц"», которое отсылает не к художественной литературе вообще, а к весьма своеобразному миру, в который погружено высказывание Фицджеральда, в его взаимосвязях с прочими, образующими "семейство", высказываниями того же автора[12]. Наконец, такой же вывод пригоден и для понятий: слово содержит понятие как означаемое, то есть как внешнюю переменную, с которой оно соотносится посредством своих означающих (то есть, внутренней константы). Но и тут с высказыванием все обстоит по-иному. Оно обладает собственными концептами или, точнее, собственными дискурсивными "схемами", рождающимися в точках пересечения разнородных систем, где оно выполняет свою первичную функцию: таковы, например, переменные группировки и дифференциация симптомов в медицинских высказываниях той или иной дискурсивной формации (так, в XVII веке появился диагноз "мания", а в XIX веке — "мономания"…)[13].

Если высказывания отличаются от слов, фраз или пропозиций, то происходит это потому, что они включают в себя, в качестве своих "производных" и функции субъекта, и функции объекта, и функции концепта. И как раз субъект, объект и концепт представляют собой не что иное, как функции, образованные от первичной функции или от высказывания. В результате коррелятивное пространство

представляет собой дискурсивный порядок мест или позиций субъектов, объектов и концептов в пределах семейства высказываний. В этом второй смысл "регулярности": эти различные места представляют собой единичные точки. Следовательно, системе слов, фраз и пропозиций, которая работает посредством внутренней константы и внешней переменной, противостоит множество высказываний, действующих при помощи внутреннего варьирования и внутренней переменной. То, что с точки зрения слов, фраз и пропозиций, кажется случайностью, становится правилом с точки зрения высказываний. Таким образом Фуко создает новую прагматику.

Остается еще и третий срез пространства, являющегося внешним: это дополнительное пространство, или недискурсивные формации ("политические институты и события, экономические методы и процессы"). Именно в этом месте Фуко уже набрасывает контуры политической философии. Любой общественный институт включает в себя высказывания, такие, например, как конституция, хартия, договоры, регистрационные и протокольные записи. Высказывания же, напротив, отсылают к институциональной среде, без которой не смогли бы сформироваться ни объекты, возникающие в каких-либо местах высказывания, ни говорящий из какого-либо места субъект (например, позиция писателя в обществе, позиция врача в больнице или в своем кабинете в такую-то эпоху, или возникновение новых объектов). Но и тут — между недискурсивными формациями общественных институтов и дискурсивными формациями высказываний — существует большой соблазн установить то ли своего рода вертикальный параллелизм, подобный параллелизму между двумя выражениями, каждое из которых символизирует другое (первичные отношения выражения), то ли причинно-следственную связь по горизонтали, в соответствии с которой события и институты определяли бы людей как предполагаемых авторов высказываний (вторичные отношения рефлексии). Однако диагональ называет нам третий путь: дискурсивные отношения с недискурсивными средами, которые сами по себе не являются ни внутренними, ни внешними по отношению к группам высказываний, но которые образуют границу, о чем мы только что говорили, определенный горизонт, без которого те или иные объекты высказываний не могли бы появиться, равно как не определились бы и места высказываний. "Разумеется, нельзя сказать, что политическая практика навязала медицине с начала XIX века такие новые объекты, как повреждения тканей или анатомо-патологические корреляции; однако, она открыла новые поля выявления медицинских объектов (…массы населения, включенные в административные рамки и находящиеся под надзором… огромные народные армии… институты, выполняющие больничные функции применительно к экономическим потребностям эпохи и социально-классовым взаимоотношениям). Эту связь политической практики с медицинским дискурсом в равной степени можно обнаружить и в статусе врача…"[14].

Поскольку противопоставление "оригинальное-банальное" здесь иррелевантно, высказывание обладает способностью быть повторяемым. Фразу можно начать снова или же снова припомнить, оппозиция может быть реактуализована, и только "высказывание обладает способностью быть повторяемым"[15]. При этом, однако, обнаруживается, что реальные условия повторения весьма строги. Требуются одно и то же пространство дистрибуции, такое же распределение единичностей, тот же порядок мест и позиций, одни и те же взаимосвязи со средой-институтом: все это составляет "материальность" высказывания, которая обеспечивает его повторяемость. Так, "Виды эволюционируют" — не одно и то же высказывание, если его формулирует, с одной стороны, естественная история XVIII века, а с другой — биология века XIX. И даже нельзя быть уверенным, что оно остается самотождественным на отрезке от Дарвина до Симпсона, поскольку в разных описаниях могут акцентироваться совершенно различные единицы измерения, временные промежутки и распределения, так же, как и общественные институты. Одна и та же фразалозунг "Идиотов — в сумасшедшие дома!" может принадлежать к абсолютно различным дискурсивным формациям, в зависимости от того, протестует ли она — как в XVIII веке — против смешения заключенных с помешанными или, напротив, призывает строить — как в XIX — дома умалишенных, дабы отделить душевно больных от заключенных, или же — как в наши дни — выступает против одной из тенденций развития системы лечебных учреждений[16]. Нам возразят, что Фуко только и делает, что оттачивает все тот же сугубо классический анализ, делающий упор на контексте. Но согласившись с этим утверждением, мы рискуем не распознать всей новизны устанавливаемых им критериев, в частности, когда он показывает, что можно сказать фразу или сформулировать оппозицию не обязательно всегда имея одно и то же место в соответствующем высказывании и не воспроизводя те же самые единичности. А когда нам придется изобличать лжеповторения, устанавливая дискурсивную формацию, к которой принадлежит конкретное высказывание, мы вдруг обнаружим, что между четко выделяемыми формациями существуют феномены изоморфизма или изотопии[17]. Что же касается контекста, то он не объясняет ничего, поскольку в зависимости от того, имеем ли мы дело с дискурсивной формацией или с семейством анализируемых высказываний, природа его будет различна[18].

Если повторению высказываний присущи столь строгие условия, то происходит это не из-за внешних условий, а в силу той внутренней материальности, которая превращает само повторение в отличительное свойство высказывания. Дело в том, что высказывание всегда определяется через конкретные взаимоотношения с чем-то иным, находящимся на том же уровне, что и оно само, то есть с чем-то иным, касающимся его самого (а не его смысла или его элементов). Это "нечто иное" может быть тоже высказыванием, и тогда высказывание повторяется явным образом. Но в предельном случае оно с необходимостью должно быть чем-то совершенно отличным от высказывания, неким "Внешним".

Здесь оно выступает как простое излучение единичностей, предстающих как точки неопределенности, поскольку они пока еще не определены и не специфицированы с помощью соединяющей их кривой высказывания, которая, проходя мимо них, принимает ту или иную форму. Таким образом, Фуко показывает, что и кривая, и график, и пирамида являются высказываниями, тогда как то, что они собой представляют, высказыванием не является. Точно так же, когда я переписываю буквы AZERT — это высказывание, а эти же буквы, расположенные на клавиатуре пишущей машинки, высказыванием назвать нельзя[19]. В этих случаях видно, как скрытое повторение вносит жизнь в высказывание; читатель вновь встречается здесь с темой, которой посвящены лучшие страницы книги "Реймон Руссель", где речь идет о "ничтожном различии, парадоксальным образом способствующем возникновению тождественности". По сути высказывание уже является повторением, хотя то, что в нем повторяется, представляет собой "нечто иное", которое, однако, может быть "до странности на него похожим, чуть ли даже не идентичным ему". В таком случае самой большой проблемой для Фуко могло бы стать определение состава единичностей, на которые указывает высказывание. Но "Археология" на этом останавливается и не пытается решать задачу, выходящую за пределы "знания". Читатели Фуко догадываются, что мы здесь входим в новую сферу, в сферу власти, сочетающейся со знанием. Исследованию этой проблемы будут посвящены следующие книги Фуко. Но мы уже сейчас предчувствуем, что AZERT на клавиатуре представляет собой совокупность "очагов власти", совокупность "силовых" взаимоотношений между буквами алфавита в соответствии с их частотностью во французском языке и досягаемостью для пальцев обеих рук.

В "Словах и вещах", как объясняет Фуко, речь шла не о вещах и не о словах. Равно как и не об объекте или субъекте. Равно как и не о фразах, не о пропозициях, не о грамматическом, логическом или семантическом анализе. Высказывания отнюдь не возникают в результате синтеза слов

и вещей, вовсе не состоят из фраз и пропозиций; скорее, наоборот, они предшествуют фразам и пропозициям, которые имплицитно их предполагают, и это именно они формируют слова и предметы. Фуко дважды говорил о своем расскаянии: в "Истории безумия" он слишком часто прибегал к понятию "опыт" безумия, которое все еще вписывалось в рамки некой двойственности между "неприрученными состояниями вещей" и пропозициями: в "Рождении клиники" он ссылался на "медицинский взгляд", который предполагает прежнюю унитарную форму субъекта, чересчур неподвижного по отношению к объективному полю. Не исключено, однако, что эти покаяния являются притворными. Нет оснований сожалеть об отказе от романтизма, которому "История безумия" частично обязана своей красотой, во имя нового позитивизма. Следствием этого разреженного и даже поэтического позитивизма, возможно, стала реактивация в пределе рассеивания дискурсивных формаций или высказываний своеобразного всеобщего опыта, который всегда является опытом безумия, а в разнообразии мест, находящихся в лоне таких формаций реактивизация специфического мобильного положения, которое всегда принадлежит врачу, клиницисту, диагностику, симптоматологу цивилизаций (независимо ни от какого Weltanschaung). И что такое заключительная часть "Археологии", как не обращение к общей теории производства, которая должна слиться с революционной практикой, где действующий "дискурс" образуется в стихии чего-то "внешнего", безразличного и к моей жизни, и к моей смерти? Ибо дискурсивные формации являются по существу подлинными практиками, а их языки — не универсальным логосом, а смертными языками, способными содействовать мутациям, а иногда и выражать их.

Как целая группа высказываний, так и каждое единичное высказывание представляют собой множества. Понятие "множество" и виды множеств сформулировал Риман, соотнося их с физикой и математикой. Впоследствии философское значение этого понятия обнаруживается у Гуссерля в его труде "Формальная и трансцендентальная логика» и у Бергсона в книге "Эссе о непосредственных данных сознания" (когда Бергсон пытается определить длительность как вид множества, противостоящий множествам пространственным, что несколько напоминает римановское разграничение между множествами дискретными и непрерывными). Но понятие "множество" в этих двух случаях успеха не имело — то ли из-за того, что оказалось затемнено различием между видами множеств, что и привело к восстановлению обыкновенного дуализма, то ли потому, что тяготело к статусу аксиоматической системы. Между тем самое существенное в этом понятии заключается в образовании существительного "множественное", которое перестает быть предикатом, противопоставляемое "Одному" или присваиваемое субъекту, определяемому в качестве единичного. Множество остается совершенно безразличным к традиционным проблемам множественного и единичного, а особенно, к проблеме субъекта, который бы его обусловливал, мыслил о нем, искал бы его первоисточник и т. д. Не существует ни единичного, ни множественного, так или иначе отсылающих к некоему сознанию, которое снова овладевало бы собой в одном и развивалось бы в другом. Существуют лишь редкие множества с единичными точками, с пустыми местами для тех, кому случается некоторое время выполнять в них функцию субъекта: накапливающиеся, повторяющиеся и сохраняющиеся в самих себе регулярности. Множество — это понятие не аксиоматическое или типологическое, а топологическое. Книга Фуко представляет собой решающий шаг в развитии теории-практики множеств. И таков же метод, разрабатываемый Морисом Бланшо в несколько ином ракурсе в области логики литературного производства: установление самой строгой и крепкой связи между единичным, множественным, нейтральным и повторением, чтобы отвергнуть одновременно и форму сознания или субъекта, и бездонность недифференцированной пучины. Фуко не скрывал своей близости в этом отношении к Бланшо. И он показывает, что современные споры ведутся, в сущности, не столько по поводу структурализма как такового, не только по поводу существования или отсутствия моделей и реалий, которые принято называть структурами, сколько по поводу места и статуса субъекта в тех измерениях, которые выглядят не полностью структурированными. Так, например, пока мы непосредственно противопоставляем историю структуре, можно считать, что субъект сохраняет смысл в качестве конституирующей, собирающей и унифицирующей активности. Но все выглядит совершенно иначе, как только мы начинаем рассматривать "эпохи" или исторические формации как множества. Последние ускользают из-под власти субъекта, равно как и из-под власти структуры. Ибо структура пропозициональна, имеет аксиоматический характер, приписываемый определенному уровню, она образует гомогенную систему, тогда как высказывание является множеством, которое проходит через разные уровни, "пересекает сферу возможных общностей и структур, и, наполняя их конкретным сдержанием, позволяет им проявиться во времени и пространстве"[20]. Субъект — это субъект речи, он диалектичен, ему присущ характер первого лица, которым начинается дискурс, тогда как высказывание является первичной анонимной функцией, которая позволяет субъекту существовать только в третьем лице, причем лишь в виде производной функции.

Археология противопоставляет себя двум основным методикам, применяемым "архивариусами" по сей день: формализации и интерпретации. Архивариусы часто совершают "скачки" от одной методики к другой, апеллируя к обеим сразу. То они извлекают из фразы логическую пропозицию, которая функционирует согласно ее явному смыслу: тем самым они обходят "вписанное", превращая его в легко воспринимаемую форму, которая в свою очередь тоже может быть написана на какой-нибудь символической поверхности, но сама по себе принадлежит к иному порядку, нежели порядок записи. Либо, они, напротив, обходят фразу, превращая ее в иную фразу, к которой первая фраза неявно отсылает: тем самым они удваивают написанное с помощью другой записи, которая, несомненно, образует некий скрытый смысл, но которая, что самое главное, имеет и иной смысл, и иное содержание. Эти два крайних подхода обозначают, скорее, два полюса, между которыми колеблютея интерпретация и формализация (это видно, например, по тому, что психоанализ не решается сделать окончательный выбор между функционально-формальной гипотезой и топической гипотезой "двойной записи"). Один J- из них выявляет "сверхсказанное" фразы, а другой — ее "невысказанное". Отсюда стремление логики доказывать, что следует, к примеру, различать две пропозиции, соответствующие одной и той же фразе, и стремление интерпретационных наук доказывать, что любая фраза имеет в себе лакуны, которые следует заполнять. В результате методологически очень трудно придерживаться того, что говорится на самом деле, то есть придерживаться одной лишь записи сказанного. Это не получается даже у лингвистики (и в первую очередь у лингвистики), единицы членения которой никогда не находятся на том же уровне, что и сказанное.

Фуко отстаивает для себя право на совершенно иной проект: добраться до простой записи, где фигурирует сказанное, через позитивность "диктума", то есть, высказывания. Археология "не пытается очертить, обойти словесные речевые употребления, чтобы открыть за ними и под их видимой поверхностью скрытый элемент, скрывающийся в них или возникающий подспудно тайный смысл; однако высказывание не видимо непосредственно; оно не проявляется столь же явным образом, как грамматическая или логическая структуры (даже если последняя не полностью ясна, даже если ее крайне сложно разъяснить). Высказывание одновременно и невидимо и несокрыто"[21]. И на самых важных страницах своей книги Фуко доказывает, что никакое высказывание не может обладать латентным существованием, поскольку оно касается действительно сказанного; даже встречающиеся в высказываниях "пропуски" или пробелы не следует путать с "потайными" значениями, ибо они обозначают лишь присутствие высказывания в пространстве рассеивания, где образуется его "семейство".

Напротив, если так трудно добраться до записи того же уровня, что и сказанное, то происходит это потому, что высказывание не дано непосредственно, а всегда прикрыто фразами и пропозициями. Следует обнаружить "цоколь" высказывания, отполировать, обработать, или даже придумать его. Придумав этот цоколь, следует вычленить три пространственных среза; и только в множестве, которое предстоит воссоздать, мы сможем обнаружить высказывание как простую запись того, что говорится. И только потом возникает вопрос, не предполагали ли интерпретации и формализации эту простую запись в качестве своего предварительного условия. Разве не бывает так, что запись высказывания (высказывание как запись) в определенных условиях оказывается вынужденной удваиваться, образуя другую запись, или проецироваться в пропозицию? Всякая надпись, всякая подпись отсылают к единственной записи высказывания в его дискурсивной формации: к архивному памятнику, а не к документу. "Для того, чтобы язык можно было исследовать как объект, разделенный на различные уровни, описываемый и анализируемый, необходимо, чтобы существовало некое высказывательное данное, которое всегда будет определенным и небесконечным: анализ языка всегда осуществляется на материале слов и текстов; интерпретация и упорядочивание имплицитных значений всегда основываются на ограниченной группе фраз; логический анализ системы включает в повторную запись, в формальный язык данную совокупность пропозиций"[22].

В этом сущность конкретного метода. Разумеется, мы вынуждены начинать со слов, фраз и пропозиций. Только мы организуем их в определенный свод, меняющийся в зависимости от поставленной проблемы. Таково было уже требование школы «дистрибутивного анализа» Блумфилда и Харриса. Однако оригинальность Фуко состоит в способе, которым он определяет для себя свод слов и текстов: он исходит не из функции их частотности или лингвистических констант, не из личных заслуг тех, кто говорит или пишет (великие мыслители, знаменитые государственные деятели и т. д.). Франсуа Эвальд имел все основания отметить, что своды Фуко представляют собой "безреферентный дискурс" и что наш архивариус, как правило, избегает упоминать громкие имена[23]. Дело в том, что он, выбирает базовые слова, фразы и пропозиции не по их структуре и не в зависимости от того, кто является их субъектом-автором, а на основе той простой функции, которую они выполняют в своем "семействе": например, на основе правил помещения в психиатрическую лечебницу или в тюрьму; на основе армейских дисциплинарных уставов, или правил поведения в школе. Если мы будем продолжать задавать себе вопросы о критериях, которыми пользуется Фуко, то исчерпывающий ответ мы получим в книгах, написанных после "Археологии": выбранные для свода слова, фразы и пропозиции нужно искать в окрестностях диффузных очагов власти (и сопротивления), когда они вступают в действие при решении той или иной проблемы. Например, возьмем свод "сексуальности", относящийся к XIX веку: мы будем искать слова и фразы, которыми обмениваются в исповедальне, суждения, громоздящиеся друг на друга в учебниках казуистики, примем во внимание и другие очаги власти, такие как школы или общественные институты, связанные с рождаемостью и браками…[24] Этот критерий практически работает уже в "Археологии", хотя соответствующая теория появилась лишь впоследствии. Стало быть, составив свод (ни в коей мере не предваряющий высказывание), можно определить и тот способ, благодаря которому язык надстраивается над этим сводом, "падает" на этот свод: именно это и есть "бытие языка", о котором говорилось в "Словах и вещах", "присутствие языка", упоминаемое в "Археологии" и меняющееся в зависимости от каждой конкретной дискурсивной совокупности[25]. Это и есть безымянное бормотание, определяемое безличным выражением "говорят" и меняющееся в зависимости от рассматриваемого свода. Следовательно, мы в состоянии из-

влечь из слов, фраз и пропозиций не смешивающиеся с ними высказывания. Высказывания не являются ни словами, ни фразами, ни пропозициями, а формациями, которые выделяются только из свода слов, фраз и пропозиций, когда субъекты фразы, объекты пропозиции и означаемые слов меняют свою природу, располагаясь внутри этого "говорят", распределяясь и рассеиваясь в толще языка. Согласно постоянному парадоксу Фуко, язык надстраивается над сводом лишь для того, чтобы стать средой дистрибуции или рассеивания высказываний, уставом естественным образом рассеянного "семейства". Весь этот метод чрезвычайно строг и с различной степенью эксплицитности проявляется на протяжении всего творчества Фуко.

Когда Гоголь писал свой шедевр, рассказывающий о записи мертвых душ, он объяснял, что его роман — это поэма, и указывал, почему именно этот роман непременно должен быть поэмой. Не исключено, что Фуко в своей археологии создает не столько дискурс о собственном методе, сколько поэму о своем предыдущем творчестве и достигает того уровня, где философия обязательно становится поэзией, поэзией того, что говорится, поэзией и бессмыслицы, и самого глубокого смысла. В какой-то мере Фуко может заявлять, что всю свою жизнь он писал только художественные произведения: ведь, как мы уже видели, высказывания напоминают грезы, и в них все меняется, словно в калейдоскопе, в зависимости от принимаемого для анализа свода и вычерчиваемой диагонали. Но если взглянуть на проблему иначе, то можно также сказать, что всю свою жизнь он занимался только документальным описанием действительности, используя реальный язык для описания реальности, так как в высказывании все реально и вся реальность там явлена.

Существует столько разных множеств. Тут наблюдается не только великое противостояние дискурсивных и недискурсивных множеств, но еще и среди дискурсивных — разнообразные семейства или формации высказываний, список которых предельно открыт и меняется от эпохи к эпохе. А кроме того существуют виды высказываний, характеризуемые определенными "пороговыми значениями": одно и то же семейство может захватывать несколько видов, а один и тот же вид — характеризовать несколько семейств. К примеру, наука подразумевает определенные виды порогов, пройдя через которые высказывания достигают "эпистемологизации", "научности" или даже "формализации". Но никогда одна наука не охватывает всего семейства высказываний или той дискурсивной формации, в рамках которой она сложилась: статус и научные претензии психиатрии не ликвидируют юридических текстов, литературных выражений, философских размышлений, политических решений или же массовых мнений, образующих неотъемлемую часть соответствующей дискурсивной формации[26]. Самое большее, на что способна одна научная дисциплина, это ориентировать свою формацию, систематизировать или формализовать некоторые из своих областей, рискуя при этом приобрести идеологическую функцию, которую было бы неправильно воспринимать только как следствие несовершенства этой науки. Одним словом, одна наука располагается в определенном участке знания, который целиком она не поглощает, в формации, которая сама по себе является объектом знания, а не науки. Знание — это не наука и даже не познание; его объект составляют ранее уже определенные множества или, точнее, четкое множество со своими единичными точками, местами и функциями, которые и описывает само знание. "Дискурсивная практика не совпадает с научным развитием, которому она может дать место; знание, которое она образует, не является ни необработанным наброском, ни побочным продуктом повседневной жизни, образованным наукой"[27]. Однако вполне понятно, что некоторые множества, некоторые формации не направляют неотступно следующее за ними знание к эпистемологическим порогам. Они задают знанию иные направления, с совершенно иными порогами. Мы даже не имеем в виду того, что некоторые семейства "неспособны" к науке, за исключением случаев перераспределения и подлинной мутации (как обстояло дело с тем, что предшествовало психиатрии в XVII и XVIII веках). Мы, скорее,

спрашиваем себя, а нет ли, скажем, эстетических порогов, которые задают знанию не научное, а иное направление и могут дать возможность определить литературный текст или произведение изобразительного искусства в рамках дискурсивных практик, к которым они принадлежат. Или порогов этических, порогов политических: можно продемонстрировать, каким образом запреты, исключения, ограничения, нарушения или свобода "связаны с определенной дискурсивной практикой" во взаимоотношении с недискурсивными средами, более или менее способными приблизиться к революционному порогу[28]. Так во всех регистрах множеств формируется археологическая поэма, но образуется она и в каждой уникальной записи сказанного, во взаимосвязи с событиями, общественными институтами и всеми прочими практиками. Существеннейшая черта "Археологии" заключается не в том, что ее автору удалось преодолеть научно-поэтическую двойственность, еще обременявшую труды Башляра. И не в том, что Фуко нашел способ научной обработки литературных текстов. Главное ее достоинство состоит в открытии и размежевании тех новых сфер, где и литературная форма, и научная теорема, и повседневная фраза, и шизофреническая бессмыслица, и многое другое являются в равной мере высказываниями, хотя и несравнимыми, несводимыми друг к другу и не обладающими дискурсивной эквивалентностью. Как раз этого пункта никогда не удавалось достичь ни логикам, ни формалистам, ни толкователям. И наука, и поэзия являются в равной степени знанием.

Но что же определяет границы семейств, дискурсивных формаций? Как можно представить себе разрывы между ними? Этот вопрос существенно отличается от вопроса о пороге. Но и здесь тоже не подойдет ни аксиоматический, ни даже собственно структурный метод. Ибо смена одной формации на другую не обязательно происходит на уровне наиболее общезначимых или же наилучшим образом формализуемых высказываний. И лишь серийный метод, который сегодня применяют историки, дает возможность построить серию в непосредственной близости от единичного

пункта и поискать другие серии, продолжающие ее в других направлениях и на уровне других пунктов. Всегда существуют такие моменты и такие места, где серии начинают отклоняться друг от друга и распределяться в новом пространстве: здесь-то и происходит разрыв. Серийный метод основан на единичностях и на кривых. Фуко замечает, что этот метод, похоже, приводит к двум противоположным результатам: с одной стороны, он заставляет историков работать с очень большими и отдаленными друг от друга разрывами, а с другой стороны побуждает эпистемологов приумножать разрывы зачастую весьма краткой протяженности[29]. С этой проблемой мы еще встретимся. Однако в любом случае главное здесь то, что построение серий в рамках поддающихся определению множеств делает невозможным какое бы то ни было распределение эпизодов в пользу истории, каковой себе ее представляли философы, истории, сочиненной во славу Субъекта ("превращая исторический анализ в дискурс непрерывности, а человеческое сознание — в исходный субъект становления и практики, — мы сталкиваемся с двумя сторонами одной и той же системы мышления: время, понятое в рамках всеобщности и революций никогда не было ничем иным, кроме как моментом сознания…"[30]). Тем, кто всегда ссылается на Историю и возражает против неопределенности такого понятия, как, например, "мутация", следует напомнить о замешательстве, которое испытывают настоящие историки, когда возникает необходимость объяснить, почему капитализм возникает в таком-то месте и в такой-то момент, хотя, судя по целому ряду факторов, он мог бы возникнуть в иных местах и в иное время. "Проблематизировать серии…". Формации, семейства, множества, независимо от того, дискурсивны они или нет, всегда историчны. Они являются не только составными частями сосуществования, но и неотделимыми от "временных векторов деривации", и когда возникает новая формация с новыми правилами и новыми сериями, она никогда не возникает сразу, в одной фразе или в едином творческом порыве, а всегда складывается "по кирпичику", неся с собой пережитки, сдвиги и реактивации прежних элементов, сохраняющихся в условиях действия новых правил. Несмотря на изоморфизмы и изотопию, никакая формация не строится по модели другой. Следовательно, теория разрывов является основной частью системы[31]. Необходимо прослеживать серии, пересекать уровни, переступать через пороги, никогда не ограничиваясь развертыванием феноменов и высказываний по горизонтальному или же вертикальному измерению, не всегда образовывать трансверсаль, некую подвижную диагональ, по которой и должен перемещаться архивариус-археолог. Суждение Булеза о разреженной вселенной Веберна применимо и к Фуко, и к его стилю: "Он создал новое измерение, которое мы могли бы назвать диагональным, своего рода распределение точек, блоков и фигур уже не на плоскости, а в пространстве

Новый картограф

("Надзирать и наказывать")



Поделиться книгой:

На главную
Назад