Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Довлатов - Валерий Георгиевич Попов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первый: “Избегать в поэзии следующих слов: хризантема, олеандр, интермеццо, струна, аккорд, томлюсь, замечательно, влекла, Эвридика (есть даже эстрадная польская песня под таким названием), снеги…” И далее — пояснение: “Слово “снеги” выдумано пошляком Евтушенко для придания его ничтожным стихам эпической мощи”.

Второй: “Прилагательных надо бояться, это самая бессмысленная часть русского языка”.

…О скандальных ситуациях — он в них попадал непрерывно, и, можно подумать, не без расчета, поскольку, осознанно или нет, часто сам их провоцировал. Сам засеивал свое поле, сам урожай собирал. В его писательском хозяйстве, как известно, ничего не пропадало. Уже стало тривиальным говорить, какой яркой фигурой он был».

Я перечитываю воспоминания Эры Коробовой о Довлатове с запоздалой завистью. Давно дружу с замечательной Эрой — познакомившись с ней, думаю, раньше, чем Сергей. Дружу с ней, смею надеяться, и сейчас. Почему же я, дурак, не заходил тогда к ней и не оставил о себе столь же ярких и насыщенных воспоминаний? Ведь тоже, помнится, был орел! Орел — но дурак.

В те годы я заканчивал ЛЭТИ, но и в этом техническом вузе слышался гул нового времени, надвигающейся эпохи. Было сразу несколько литературных объединений, на этажах появлялись стенгазеты ручной работы шириной, наверное, метров шесть, испещренные замечательными рисунками, веселыми статейками, талантливыми стихами, и в этой обстановке я как-то естественно и легко почувствовал себя не будущим инженером, а будущим литератором. И компания сразу подобралась замечательная. На литературном вечере я познакомился с Володей Марамзиным, бывшим лэтишником, который с присущей ему бешеной энергией сразу увлек меня в литературный мир. Более целеустремленного человека я не встречал никогда. Он признавал только два дела на свете — литературу и плотскую любовь, причем в основном стремительную, — и пауз между двумя этими лучшими из занятий почти не делал. То он упоенно рассказывал мне о Платонове именно с платоновскими чуть завывающими интонациями — и тут же вдруг убегал за какой-то девушкой. И вернувшись (договорился?) снова начинал о Платонове, с того самого места, на котором прервался.

В те годы престижнее литературы не было ничего. Какой там лизинг, какой там менеджмент! Если б нам даже объяснили эти слова, мы сочли бы их позорными. Только литература! Помню, в нашей компании был человек, который знал, что ему осталось жить два месяца. И он два этих месяца провел с нами, на наших читках, обсуждениях и выпивках — четко понимая, что лучше этого ничего быть не может. И не было ничего лучшего! Поэтому и втянулось в эту среду так много молодых талантов, и образовалась замечательная ленинградская школа — совсем еще юные Бродский, Битов, Горбовский, Кушнер,

Уфлянд. Как-то нас не волновала даже советская власть, что бы она там еще ни надумала, — мы были упоены друг другом и даваемыми друг другу оценками. И надо сказать, оценки эти в большинстве подтвердились. Попасть молодому писателю в такую компанию, с такими настроениями и мыслями, очень важно, и Довлатов тоже «с этого огорода».

13 марта 1964 года произошел знаменитый суд над Бродским — гениального поэта судили «за тунеядство». «Какую биографию они делают нашему рыжему!» — воскликнула Ахматова. За Бродского сразу же вступились Шостакович, Чуковский, Маршак, Ахматова. Бродский вел себя на суде замечательно, его ответы судьям вошли в историю. Записи судебного процесса, сделанные Фридой Вигдоровой, были опубликованы на Западе и вызвали большой резонанс. В ссылке, в северном селе Норенском, Бродский тоже вел себя мужественно, даже величаво — принимал гостей, много читал и писал, вел себя так, словно происходящее вовсе не подействовало на него. Уже весь мир знал о его ссылке, и вмешательство самых знаменитых людей того времени привело к его досрочному освобождению. В 1965 году вышел его сборник «Стихотворения» в американском издательстве «Ардис», у знаменитого Карла Проффера.

Авторитет и слава Бродского в результате преследования только увеличились. И главное, вдруг оказалось, что у нас не такое уж плохое общество — огромное множество людей, уже ничего не боясь, поддерживали Бродского, писали ему восторженные письма, перепечатывали и размножали его стихи. У меня тогда было множество друзей и знакомых, и среди технарей, и среди художников, и, конечно, среди литераторов — но я не помню никого, кто бы не поддерживал Бродского и не осуждал бы этот бездарный процесс. Кажется, были такие писатели, за дверью с табличкой «Партком», что осуждали Бродского… но мало кто с ними здоровался: они бесповоротно загубили свою репутацию, многие не со зла, а по бездумной, воспитанной страхом сталинских лет привычке подчиняться командам сверху. У нас этой привычки не были, и многим так и не удалось воспитать ее в себе, несмотря на все усилия власти и жизни.

В 1966 году я, нисколько не сомневаясь в правильности своего решения, ушел из инженеров, решив жить литературой. Помню, как я всю зиму в упоении печатал рассказы на старой раздолбанной машинке, и меня ничуть не смущало, что нет денег. Какая разница? И так все отлично. Помню — на балконе в снегу стоял куб замороженного хека, время от времени я топором отрубал от него кус, жарил, ел — и снова кидался к машинке. Моя первая книга к весне была готова. И я отнес ее к моим любимым редакторам в «Советский писатель», где уже несколько лет занимался в литературном объединении. Я был уверен, что счастье не за горами, а — здесь, рядом.

Точно так же жил в те годы и Довлатов — вставал рано утром и писал. Посылал рассказы во все журналы, преимущественно прогрессивные… а прогрессивными тогда уже считались многие — «Новый мир», «Юность», «Сельская молодежь», — и неизменно получал положительные рецензии и вроде бы нелогичный после таких комплиментов отказ.

На самом деле все было абсолютно логично. Только так тогда и могло быть. Существовали лишь советские структуры, к которым относились и журналы: никаких других еще не было. И в то же время всюду оказались сплошные диссиденты: кристальные коммунисты остались, наверное, только в домкомах и в комиссиях по проверке выезжающих за рубеж. Во всех же остальных учреждениях, тем более на рядовых должностях, уже работали выпускники университетов, и царил дух вольномыслия и безусловного «преклонения перед Западом» — все остальное уже считалось дурным тоном. Что интересно — эти же люди и душили любую крамолу, а потом, на кухнях за водкой рвали на себе рубахи, проклиная проклятое время. И таких было большинство. Нам, наивным, казалось, что «наши» кругом. Толку от этого было мало, но все равно приятно. Что же Довлатов удивлялся и обижался, получая хорошие рецензии — с неизменным отказом? Такая жизнь тогда была! Все редакторы не могли не проникнуться симпатией к рассказам Довлатова, хвалили их в рецензиях (сами, будь у них время, писали бы что-то подобное) — и тут же с некоторым мазохистским наслаждением — дружба дружбой, а служба службой! — писали отказ. Такой образ жизни и поведения как раз тогда преобладал над остальными… да никаких остальных и не было. Помню, как я в те годы шел мимо грозного Большого дома и услышал из открытого окна родной хриплый бас — запись Высоцкого. И там наши люди! Только вот со службой им не повезло… или, наоборот, — повезло?

Довлатов в отчаянии понимал, что отказывают ему уже не рьяные сталинисты, а свои же университетские парни, любящие Высоцкого… а его — нет, не очень, хоть и считающие «своим». Может быть, даже слишком «своим»: таким-то особенно легко и отказывают: «Ты же понимаешь!..» И такое может продолжаться очень долго. Но и у них на самом деле есть душа, и даже некоторое чувство ответственности перед вечностью, и если их по-настоящему растрогать — они добьются публикации. Ради совсем хорошего — постараются. Но в каждой прогрессивной редакции была уже очередь таких «вожделенных», которых можно будет напечатать в удобный момент. Твардовский, наверное, ждал отпуска кураторов из ЦК, чтобы «тиснуть» то Солженицына, то Искандера. Полевой в «Юности» тоже, наверное, высчитывал момент, когда можно напечатать Аксенова или Ахмадулину. В каждом хорошем месте была уже очередь «любимцев», и Довлатов в этой очереди топтался в самом хвосте.

Елена Клепикова, написавшая впоследствии в Америке вместе с мужем Володей Соловьевым довольно обидные мемуары о многих ленинградцах этого поколения, занимала место редактора отдела прозы в журнале «Аврора», имевшем тогда очень хорошую репутацию — там печатались, скажем, «острые» вещи Стругацких — например, «Пикник на обочине». Лена была умна, авторитетна и могла, если считала нужным, «пробить» какую-то вещь. Мне удавалось напечатать в этом весьма заметном тогда журнале один рассказ в год, непременно летом (начальство в отпуске) — например, очень важный для меня рассказ «Фаныч». Довлатов, естественно, тоже пропустить этот журнал не мог. Елена Клепикова вспоминает:

«…Довлатов ходил по редакциям. Сразу взял такой, к общению не влекущий тон: мол, его проза, ее достоинства и недостатки не обсуждаются. И все допытывался, отчего не печатают? Трудоемко от низовых, как он называл, журнальных чиновников добирался до начальства — да так и не узнал, кто управляет литературой. Идиотская, на мой взгляд, пытливость. Иногда Сережа малодушничал. Раза два ловил меня на слове: если я соглашусь, где вы сказали, есть гарантия, хотя бы на 50 %, что напечатают?.. Кто тогда из молодых, талантливых, гонимых не пытался поймать за хвост советского гутенберга?

Но его как-то ощутимо подпирало время. Была жгучая потребность реализации. Я была потрясена, когда он, разговорившись, выдал что-то вроде своего писательского манифеста. Приблизительно так: “Я писатель-середняк, упирающий на мастерство. Приличный третий сорт. Массовик-затейник. Неизящный беллетрист. У меня нет тяги в будущее. Я муха-однодневка, заряженная энергией и талантом, но только на один день. А ее заставляют ждать завтра и послезавтра. А вы предлагаете мне писать для себя и в стол. Все равно что живым — и в гроб”.

Однажды я, утомившись отказывать, посоветовала ему оставить раз и навсегда надежду и, соответственно, стратегию (в его случае, трудоемкую) напечататься в отечестве во что бы то ни стало и чего бы это ни стоило. А стоило, говорю, многого. Большего, чем он мог вынести пристойно».

Должен сказать, что «советское» тогда вовсе уже не требовалось. Гораздо большей симпатией пользовалось антисоветское, хотя опубликовать его в журналах и было нельзя. Да Довлатов был и не так глуп, чтобы такое писать да еще носить по редакциям. И Лена, конечно, как все тогда работники культурного фронта, была в душе антисоветчиком и эстетом. Так что не из идейных соображений она отвергала рассказы Довлатова, а из эстетских… Не дотянул! А может, и не туда тянет? Если бы Клепикова полюбила его тогда как писателя и как человека — не сказала бы того, что сказала.

Да, была у Довлатова такая слабость (или сила?) — пытаться совершенствовать свои рассказы в процессе пробивания, стараясь «пристроиться» к нужному течению, которое он никак не мог уловить, пока не создал свое собственное. Но суетливость эта, я думаю, лучше, чем гордое тупое оцепенение — мол, меня еще найдут и оценят, мое время еще придет! Он знал, что само по себе — не придет. Поэтому писал и писал. И посылал. И ходил в редакции.

И вдруг самая престижная тогда литературная группа «Горожане», видно, почувствовав, что им не только мешают внешние обстоятельства, но и не хватает чего-то своего, приглашает к себе Довлатова, чуя в нем силу. Их жизнь это не изменило и не спасло. Общий сборник, хоть вроде бы и вполне лояльный, так и не вышел, вызвав, видимо, подозрения: «А чего это они сгруппировались?» Но для Довлатова, наверно, то было первое признание в литературной среде.

Тогда же произошла еще одна важная встреча. Лучший друг и «пособник» Довлатова Андрей Арьев, оставшись после университета на некоторое время без работы, устроился секретарем к Вере Пановой. После инсульта она была парализована, лежала в комаровском Доме творчества и нуждалась в помощнике. Поработав там некоторое время, Арьев предложил на свое место Довлатова.

Для Довлатова это оказалось очень важным. Помогая Вере Федоровне во всем — от переписки с Корнеем Чуковским до выноса мусора, — он проникся к ней симпатией и уважением. Ее суждения были строги и абсолютно независимы. Никаких компромиссов, которые считались неизбежными для советского писателя, она не признавала. Писать только правду! При этом, ни разу не покривив душой, она не раз получала Сталинские премии. Не надо кивать на обстоятельства, ныть и лениться.

Надо побеждать! — такой, думаю, моральный урок получил Довлатов у нее.

Кроме того, он читает Пановой вслух — причем лишь литературу самую высокую, Томаса Манна, Джойса, Достоевского. Полезно послушать их! Довлатов находит в них созвучие и поддержку. Он со смехом пересказывал мне то место из «Идиота», где все наперебой уверяют Мышкина, что они настолько благородно относились к его матери, что даже уступали один другому право посвататься. «Это уж как-то даже чересчур!» — восклицал Мышкин, и Панова смеялась вместе с Сергеем. Смех и высокая литература вполне совместны — Довлатов находил поддержку своим усилиям.

В 1967 году он посылает шесть своих рассказов в «Новый мир» — и получает замечательную рецензию Инны Соловьевой:

«Беспощадный дар наблюдательности, личная нота автора… Программным видится демонстративный, чуть заносчивый отказ от морали… Сама демонстративность авторского невмешательства становится системой безжалостного зрения. Хочется сказать о блеске стиля, о некотором щегольстве резкостью, о легкой браваде в обнаружении прямого знакомства автора с уникальным жизненным материалом. Но в то же время рассказы Довлатова — это прежде всего рассказы “школы”. То, что автор — ленинградец, узнаешь не по обратному адресу. “Молодая ленинградская школа” так и впечатана в каждую строку… Бесспорные уроки советской прозы двадцатых годов… Этот пристальный авторский взгляд. На рассказах лежит особый, узнаваемый лоск “школы для своих”. Это беда развития школы, не имеющей доступа к читателю, лишенной такого выхода, насильственно… загнанной внутрь… ни один из предлагаемых рассказов не может быть отобран для печати».

Знакомая стадия — писатель есть, рассказов, способных «пробить стену» (и не обязательно идеологическую, стен много), — еще нет. Биться, как я, например, пять лет в двери «Нового мира», пока там не напечатали мой первый «тяжелый» рассказ «Боря-боец», Довлатов не хотел, как бы не располагая столь роскошным запасом времени. Не такой был у него характер. Не он для журнала — должен быть журнал для него!

И вместе с тем, повторюсь, — то были лучшие годы для литературы. В доме Зингера на Невском, на пятом этаже находилось замечательное издательство «Советский писатель». Какие люди работали там! Например, круглолицая, спокойная, всегда улыбающаяся Кира Успенская сделала литературную судьбу Андрея Битова, терпела его непростой характер, нападки начальства и партийных властей, и спокойно, словно так и нужно, словно иначе и не может быть, выпускала его книги, одну за другой. И другие редакторы ей не уступали — у каждого были свои подвиги, а начальство по обыкновению пряталось в своем кабинете и без крайней нужны оттуда не появлялось и в споры не вступало. Замечательное издательство! И главное — ясно было, как туда «прирасти». При издательстве было постоянное литобъединение. Поступить, конечно, туда было нелегко, принимали не каждого — но когда ты был уже там, казалось, что и до издательских дел рукой подать.

Когда я пришел в объединение, им руководил Михаил Леонидович Слонимский. Помню, какое потрясающее впечатление он на меня произвел. Громадный, сутулый, с лицом острым и значительным. Серый обвисший твидовый пиджак был явно из другой, таинственной, полузабытой жизни, когда знаменитые «Серапионовы братья», одним из которых он был, начинали свои необыкновенные литературные игры. И теперь он смотрел на нас. Он внимательно выслушал два моих коротких рассказа и, глухо покашляв, сказал: «Пока еще не очень понятно… но какое-то дарование явно бьется!» Я ликовал. Чье еще мнение в те годы могло быть важней и точней, чем мнение одного из «серапионов» — в их компании вырос Зощенко! Но и наша компания была будь здоров! Старостой в ней был Битов, задававший высокий стиль. Читал свои рассказы Рид Грачев. Появлялся Виктор Голявкин; его стиль веселого, непробиваемого идиотизма был весьма заразителен, его короткие рассказы восхищали нас задолго до появления из небытия прозы Хармса. То время было замечательно еще и тем, что на нас внезапно пролился золотой дождь гениальной русской литературы XX века — сразу и Платонов, и Олеша, и Бабель, и Булгаков — было от чего опьянеть. Марамзин, например, был туго начинен атомной энергией Андрея Платонова…

Радовало и то, что мы занимались прямо в комнате редакторов в конце узкого коридора. На столах лежали папки. Днем редакторы работали с ними, готовили в печати — глядишь, и наши папки скоро возьмут. Тем более многие из них ходили на наши занятия и явно ждали чего-то от нас. Моими «крестными» с тех дней и до сегодняшних стали замечательные Фрида Кацас и Игорь Кузьмичев — умные, терпеливые, веселые. В жизни не слышал от них ничего о трудностях, о том, что «все безнадежно». Об этом они, может быть, и говорили между собой, но я слышал от них лишь одно: «Пиши лучше — и не волнуйся!» Обо всем прочем волновались они. И главное — работали над моими текстами, и вдруг, к моему изумлению, оказывалось, что их можно сделать лучше. Чтобы это пройти — требуется, конечно, смирение и терпение. Довлатов, мне кажется, этими качествами не обладал. «Твоя книга вылетела из плана», — говорила вдруг Фрида мне. «Ну и хорошо, — весело отвечай я. — А то я не успел закончить и включить последний рассказ, а теперь, значит, успею!» «Успеешь. Вполне!» — говорила она, и мы с ней смеялись, пусть не очень весело. «Нормальный ход» — так называлась моя вторая книга, и название было правильное. А надо как? Душу рвать из-за какой-нибудь мелкой сволочи?

Однажды только Фрида сказала мне. засмеявшись: «Интересно — у тебя выходит вторая книга, и ни в одной нет слова “Ленинград”, уж не говоря о слове "Ленин”». «Даже не представляю, куда бы я мог их вставить», — озадаченно сказал я. И без этого было о чем писать — жизнь была упоительна! Но и обстановку в редакции я не назвал бы хмурой и безнадежной. Мне кажется, даже и тамошние начальники понимали, что здесь, в знаменитом доме Зингера с его замечательной литературной историей, где бегали по лестницам молодые еще Заболоцкий, Введенский. Хармс, и сейчас должна возникать какая-то новая литература. Где же еще?

Конечно, начальники подписывали мою книгу, зажмурясь: «Авось, пронесет! Вроде явной антисоветчины нет!» Господи, откуда антисоветчина? Я и советчину-то слабо себе представлял. Сказать, что мы только о ней и думали, — значит, сильно ей польстить. На юбилее Фриды Кацас я сказал: «Спасибо, Фрида! Благодаря тебе я не узнал, что такое советская власть!» «Зато они как волновались за тебя… с трудом удавалось успокоить!» — усмехнулась Фрида.

Бывший редактор «Советского писателя» Александр Рубашкин сказал мне: «Как же, Довлатов! Помню его в “Советском писателе”. «Как? В объединении? — изумился я. — Почему же я не помню его там? Такого не забудешь!» «Нет, не в объединении! — сказал Рубашкин. — Его жена Лена работала у нас корректором — он за ней заходил в конце дня».

У Довлатова той поры были своя траектория и своя верная компания, которая знала и ценила его. Чем занимался Довлатов тогда, помимо упорного, с утра до вечера, писания рассказов? Главный довлатовский спутник, «редактор его жизни и строк», Андрей Арьев рассказывал мне: «“Советский писатель”? Помню, зашли как-то раз. Мраморная лестница, бронзовые листья в перилах. На двух этажах продавали книги, выше — нет. Выше были только издательства, и перед лестницей на третий этаж сидел вахтер. Увидев столь подозрительных личностей, к тому же уже опохмелившихся, он грозно сказал: “Куда?! Выше — продажи книг нет!” “Что, простите?” — вежливо откликнулся на его хамский окрик Довлатов. “Сказал уже! Выше продажи книг нет!” “Большое спасибо!” — поблагодарил Довлатов, и мы поднялись наверх. Зашли в издательство. И когда спускались обратно, вахтер уже ждал нас посреди лестницы, готовясь к схватке. Но Довлатов пресек его вспышку ярости — приблизившись вплотную, вежливо пожурил: “Ну почему же вы не сказали, что выше продажи книг нет?” И мимо окаменевшего вахтера мы спустились вниз».

Ну ясно, чем занимался Довлатов тогда, в свободное от работы время. Тем же, чем всегда, чем и всю жизнь, — собиранием, а также придумыванием ситуаций, сюжетов, диалогов — чаше всего сюжетов и диалогов, связанных с нарушением заведенного порядка и некоторым риском.

— А что вы делали-то в «Советском писателе»? — спросил я.

— Да я уж и не помню, — ответил Арьев, который вообще-то помнит все мало-мальски важное. — Кажется, договорились о какой-то грошовой рецензии. Видимо, посредством Лены…

На самом деле, Довлатов издательство это различал очень ясно. Почему же не сложились их отношения? Лучше того издательства не было тогда в Ленинграде, да и в Москве — а сейчас тем более нет. Довлатов не раз вспоминал свое появление там — притом в разных своих сочинениях разного времени, оценивая те обстоятельства очень по-разному.

В статье «Мы начинали в эпоху застоя» он пишет:

«В заседаниях ЛИТО при Союзе писателей я, будучи хоть и развитым, но все-таки младенцем, не участвовал, но иногда присутствовал на них просто потому, что заканчивались они нередко в квартире у моей тетки Мары, у которой я был частым гостем… Из этого ЛИТО вышло несколько таких заметных писателей, как Виктор Голявкин, Эдуард Шим или Глеб Горышин… и два моих любимых автора — прозаик Виктор Конецкий и драматург Александр Володин».

Потом, когда это объединение стало называться «Литобъединением при издательстве "Советский писатель"» и когда им поочередно руководили Леонид Рахманов, Михаил Слонимский, Геннадий Гор и Израиль Меттер, мы с Довлатовым по возрасту, а также и по другим критериям, уже могли ходить в объединение, а потом и в издательство — но ходил больше я. Довлатов был слишком нетерпелив. Хотя, может, кому-то, особенно в наши дни, покажется, что такое невозможно терпеть:

«Я ждал три месяца. Потом зашел в издательство.

— Это так своеобычно, — начала было редактор.

Я вежливо прервал ее:

— Когда будет готова рецензия?

— Я еще не отдавала…

— Почему?

— Хочу найти такого рецензента.

— Не ждите. Отдайте любому. Мне все равно.

…Глаза ее наполнились слезами».

Узнаю. Абсолютно точный, хотя и несколько утрированный портрет моей любимой редакторши Фриды Кацас. Все изображено абсолютно точно — так оно и было. Мою первую рукопись она держала также долго, но вовсе не по лени и робости. Выбирала тот единственный момент, ту узкую щель, куда может проскочить книга нового автора с абсолютно несоветским названием «Южнее, чем прежде», в которой вообще нет ни одного советского слова… Потом ей вдруг показалось, что момент пойман. Она решилась отдать мою рукопись на рецензию одному классику — считалось, что он поддерживает все новое и прогрессивное. Классик продержал мою рукопись девять месяцев. Ясно, что для начальства — это уже сигнал! Наконец, после многих напоминаний, он сдал рецензию… Мда! Сильно написано! Для меня все это вроде приятно — «экстравагантность», «отказ от общепринятой морали», но для начальников, ясное дело — красная тряпка. Может, рассказы мои ему просто не понравились? Да нет — я был у него в гостях, и устно, за столом, он очень их хвалил: мол, накануне даже читали вслух гостям. Но одно дело за столом, другое — официальная рецензия. Надо понимать! И главное — этого классика-виртуоза не в чем было попрекнуть: он написал правду… но — куда?!

— Даже не знаю, показывать ли ее начальству? — вздохнула Фрида.

И глаза ее, естественно, «наполнились слезами». Ну, а чем же еще они должны были наполниться? Я был ей благодарен.

— Ну что же, — вздохнула Фрида. — Поработаем… подадим книгу на следующий год.

— Спасибо тебе! — взяв рукопись под мышку, я бодро удалился. В следующий за этим год я написал несколько рассказов — и снова явился в то же издательство.

Для Довлатова, видимо, это было невыносимо. И в его голове уже роились другие планы. Однако в своих воспоминаниях о том времени он напишет:

«Достаточно сказать, что из этого литобъединения вышел самый, может быть, яркий писатель-интеллектуал — Андрей Битов. В этом же ЛИТО, в очень насыщенной культурной атмосфере формировались такие писатели, как Борис Вахтин и Валерий Попов. Сам я успел побывать лишь на двух или трех заседаниях, которые вел Геннадий Самойлович Гор, а затем его сменил Израиль Моисеевич Меттер, которому было суждено сыграть в моей жизни очень существенную роль. Он сказал мне то, чего я не слышал даже от любимой тетки, а именно: что я с некоторым правом взялся за перо, что у меня есть данные, что из меня может выработаться профессиональный литератор, что жизненные неурядицы, связанные с этим занятием, не имеют абсолютно никакого значения и что литература — лучшее дело, которому может и должен посвятить себя всякий нормальный человек. Меттер был личностью весьма независимой даже в не очень подходящие для этого годы. Могу напомнить, что именно он в единственном числе аплодировал Михаилу Зощенко, когда тот был подвергнут очередному публичному поруганию…

…Оглядываясь на свое безрадостное вроде бы прошлое, я понимаю, что мне ужасно повезло: мой литературный, так сказать, дебют был волею обстоятельств отсрочен лет на пятнадцать, а значит, в печать не попали те мои ранние, и не только ранние, сочинения, которых мне сейчас пришлось бы стыдиться. Это во-первых, а во-вторых, мне повезло еще и в том смысле, что на заре моих, теперь уже долгих литературных занятий рядом со мной были официальные писатели “эпохи застоя”, которые верили в меня, тратили на меня время, внушали мне веру в свои силы и которые сейчас, во всяком случае те из них, которые живы, читают мои рассказы в советских журналах и пишут мне письма, заканчивающиеся словами: “Все это я говорил тебе, дураку, тридцать лет назад”».

Считается, что Довлатова «довела» невозможность пробиться в официальную советскую литературу. Ну так ее почти уже и не было — век ее кончался. Писать по ее канонам тогда уже считалось «западло». У меня есть моя статья той поры под названием «Советская литература — мать гротеска». Диагноз ее был уже очевиден. Да я уже и не помню тогда таких уж откровенных «певцов режима»; все уже изменилось с пятидесятых, и время было другое, намного сложней.

Думаю, что Довлатова больше убивала невозможность быстро пробиться в современную несоветскую литературу. Вот тут был уже цветник! Битов, Голявкин, Конецкий уже блистали в нашем городе, в этом самом издательстве «Советский писатель».

И это только «короткий» список! Было множество других ярких личностей, интересных писателей. Часто приходил на объединение и просто в издательство замечательный военный писатель Виктор Курочкин. Он был знаменит благодаря прекрасной книге «На войне, как на войне», впоследствии блестяще экранизированной. Позже у него вышла прежде «зарубленная», таинственная и страшная повесть «Записки районного судьи», напоминающая лучшие страницы Добычина. После инсульта он с трудом ходил и не мог разговаривать, только мычал. Но мычал он страстно и часто, азартно вмешиваясь в любой острый разговор, и уже все, включая его, в разгаре спора забывали, что он инвалид, и уже почти понимали, что именно он мычит. Помню, как его друг, писатель Глеб Горышин, однажды в сердцах сказал ему: «Заткнись, Витя! Дай другим слово сказать!» Кроме весьма заметного тогда Горышина, активно и ярко писали бывшие фронтовики — Вадим Инфантьев, Радий Погодин, при этом также отличаясь весьма бесстрашным и экстравагантным поведением… Ходил в издательство на вид как бы темный и необразованный, но талантливый Владимир Ляленков, знаток и замечательный изобразитель деревенской и поселковой жизни. Да, не на пустом месте мы росли. А в Москве уже печатались Казаков, Трифонов, Искандер! Довлатов понимал, что на эту гору ему не вскарабкаться и первым не стать. Не стоит даже и пытаться — совсем другого рода и диапазона его талант. Вот что, думаю, доводило его до отчаяния. Может, он и завидовал им. Но завидовать таким — не грех, а высокое испытание.

Да, он оказался тогда в тупике. Но то был самый лучший тупик. Он многое ему дал. Сейчас молодому писателю не найти такого тупика ни за какие деньги.

Глава восьмая. Почтовый роман

Помню свои впечатления о Довлатове той поры. Мало кто из литераторов казался таким безнадежным, как он. Помню, он позвонил мне и как-то витиевато стал рассказывать о новом сочинении столь пространно, словно у него полно времени. Господи, до чего же нелепая личность! В жизни столько упоительных занятий, а он зачем-то мучает телефон! Упиваясь своей деловитостью, я четко договорился о встрече. Он вручил мне пухлую папку с надписью — «Отражения в самоваре». Повесть была такая же бестолковая, как телефонный разговор. Никак ему не просчитать, что сейчас нужно, «в жилу» никак не попасть! А сколько сейчас этих золотых жил, но он-то явно не там… хоть и старается, бедный.

«Отражения в самоваре». По названию сразу ясно, что´ там: изображение нелепой, но обаятельной русской экзотики… можно даже не открывать. Но все же откроем. Всё, как я и предполагал. Ёрнический тон… но это сейчас у нас обязательно. Без этого вообще в «в ряды» не попасть! Повесть о загранице. Конечно, где ж еще взять яркий материал? Если уж жизни не знаешь, лучше о ней не писать и сочинять жизнь заграничную — прельстительнее, и легче пройдет. Видимо, он и в армию сходил так же бестолково, как и в университет…

Итак, довольно банально. Наш человек на Западе, где вся его нелепость особенно выпукла. Встреча в парижском аэропорту (Париж — первое, что приходит в голову). Никаких парижских реалий, естественно, нет. Откуда? Встречающий рассказывает: «Эти парижане — жуткие люди. Все время смеются, никаких проблем! Невозможно жить среди них. Недавно — ударил сам себя ногою в мошонку опухла, на службу перестал ходить. Выгнали, жена ушла, запил… хоть немного пожил по-человечески!»

Ясно. Точно. Смешно. Дальше, одержимый своими бесами, я читал не очень внимательно. Остроумных фраз много — но они стоят как бы отдельно, красуются. Жизни в произведении нет. Если бы что-то мелькнуло ценное, не пропустил бы. Больше тратить на это время не стоит — дозвонился, назначил встречу.

Еще одна нелепость. Отдавал он рукопись, придя с женой Леной, молчаливой красавицей. Помню их темные силуэты — стояли, держась за руки, в просвете между круглым павильоном метро «Площадь Восстания» и последним домом Невского. Помню, я удивился: вроде договаривались о деловой встрече, зачем он с женой-то пришел? Похоже — никакой задушевной беседы и не хочет… А я было настроился, а он с женой. Не может расстаться с нею ни на миг? По слухам, которые тогда были очень существенны и во многом формировали мнение, — расставаться может, и даже на очень длительный срок! Держит ее руку небрежно, почти за спиной. Считает, что «вывел ее в свет»? Но мне даже не представил. Нет, неспроста говорят о нем, как о мрачном мистификаторе, зачинщике понятых лишь ему «заморочек»!

Когда я ему рукопись возвращал — он стоял в том же светлом проеме и, кажется, в тот же самый час. И так же держал даму за руку — но дама была другая. На том же месте. В тот же час. Но другая. Зачем он ее демонстрирует мне — и при этом не дает ей слова сказать? Что за странная симметрия событий? Или, наоборот, асимметрия? «Прикидка» сюжета? Явно он что-то выстраивает, что-то кроит. Отзывом моим особо не интересовался, поэтому я сказал всего два слова, одно из которых было: «Старик!» Второго не помню. Он вежливо поблагодарил. Все? А не статист ли я какой-то его пьесы? Непонятный тип. Явно непростой. Неловкость создавалась еще и тем, что даму ту я прекрасно знал и знал ее мужа, бывая у них дома, неоднократно ее видел, но совсем с другим… Довлатов, казалось, ничего особенного в появлении с этой дамой под ручку не видел.

Его буйная натура не вмещалась в рамки размеренной семейной жизни — душа требовала большего. В частности, ни с ироничной Асей, ни со сдержанной Леной нельзя было отвести душу в разговорах о литературе, а точней — о его рассказах. А ничто другое на свете не волновало его так сильно, как это. И вот — он нашел, что искал. Послушаем ее:

«Итак, Разъезжая, 13, большая коммуналка. Коридор украшен корытом и настенными велосипедами. На кухне соседи круглосуточно жарили котлеты. В этой квартире на дне рождения Марины, жены Игоря Ефимова, я впервые увидела Сергея Довлатова. Обычно в день Марининого рождения у них собиралось около тридцати человек — поэты, писатели, в большинстве не печатаемые и не выставляемые, а также школьные или соседские приятели вроде меня.

Накануне дня рождения я позвонила Марине с обычными вопросами:

1. Что подарить?

2. Что надеть?

3. Кто приглашен?

На третий вопрос Марина ответила, что будут "все, как всегда, плюс новые вкрапления жемчужных зерен”.

— Например?

— Сергей Довлатов, знакома с ним?

— Первый раз слышу… чем занимается?

— Начинающий прозаик.

— Способный человек?

— По-моему, очень.

— Как выглядит?

— Придешь — увидишь! — засмеялась Марина и повесила трубку.

…Он был невероятно хорош собой. Брюнет, пострижен под бобрик, с крупными правильными чертами лица, мужественно очерченным ртом и трагическими восточными глазами».

И Люда Штерн попалась! При всей своей воле и уме — теперь она служила Довлатову. С этого момента и до самого конца он делал с ней все, что хотел. Правда, он не хотел ничего плохого — лишь откровенного, страстного, душераздирающего разговора о его творчестве. Он так жаждал этого и ни в ком не мог этого найти. И наконец-то нашел! Наверное, к их отношениям примешивалась и другая страсть — но то уже было дело второе. Тут же он сообщил Люде, что у него две жены, и обе красавицы, но первая жена от него ушла, а скоро, видимо, уйдет и вторая, поскольку ничего в жизни его не интересует, кроме литературы. «Как муж я ничтожен — не выходите за меня. Меня ни интересует ни искусство, ни природа — только литература»… Настраивал, так сказать, Люду на рабочий лад.

Ни Ася, ни Лена уже терпеть не могли его бурных эскапад — а тут он, как говорится, отвел душу. Требовал прочесть его рассказы за один вечер — и тут же обстоятельно обсудить. Клялся в безумной любви — и тут же необъяснимо надолго исчезал. И вдруг — внезапно появлялся в квартире Люды с требованием немедленно выйти за него, и происходила драка с добрейшим Витей Штерном, мужем Люды. То есть, как нынче говорит молодежь — «оттягивался по полной». Люда стала с этих пор главным «душеприказчиком» Довлатова — именно благодаря ее воспоминаниям и особенно их переписке жизнь Довлатова раскрывается перед нами с того далекого шестьдесят какого-то до самого конца:

«Довлатов позвонил через месяц и пригласил нас с мужем в Дом писателей на свое публичное чтение… Открыл папку и перевернул несколько страниц. Сидя в первом ряду, я заметила, как сильно дрожат его руки… Не помню всего, что он читал. Осталось общее впечатление строгой, точной прозы, без базарного шика, без жульнических метафор, без модных в те годы деревенских оборотов. Один рассказ — “Чирков и Берендеев” — до сих пор помню почти наизусть. Он был такой смешной, что Сережин голос тонул в шквале смеха. Некоторые фразы из этого рассказа стали крылатыми в нашей среде. Например: “Разрешите мне у вас мимоходом питаться…”, “Не причиняйте мне упадок слез!”, “Прошлую зиму, будучи холодно, я не обладал вигоньевых кальсон и шапки…”, “Я отморозил пальцы ног и уши головы”.

После чтения Довлатова окружили в коридоре тесным кольцом, и я не сразу добралась с поздравлениями. А добравшись, попросила, если можно, почитать другие его рассказы.

— Да, да, конечно, я ужасно рад, сейчас принесу.

Он развернулся, огромный, как Петр I, и ринулся в зал, опрокинув на ходу стоящий в проходе стул. От его надменности и высокомерия не осталось и следа. “Боже, какой чувствительный!” — подумала я. В этот момент Сережа появился со своей папкой».

Наутро Люда сообщила своему мужу, прочитав рассказы: «Новый гений явился!» «А если бы был не таким красавцем — ты все равно бы считала его гением?» — язвительно спросил Виктор… Красота, как мы видим, Довлатову ничуть не мешала, даже наоборот. Но главное — он бешено писал рассказы и так же бешено волновался за них. И не только за столом, но и на людях, неутомимо создавая, как говорят сейчас, «пиар», «паблик рилейшенс». Писатель волей-неволей должен создавать не только произведения, а еще и «положение в обществе», что не всегда достигается одним лишь литературным трудом. Один из таких «этапов» мы только что наблюдали. Люда Штерн, с ее умом, обаянием, широкими связями в нужных (нужных нам) сферах, была замечательным «агентом влияния», сыграв в жизни и литературной судьбе Сергея огромную роль. И главное, их переписка, их «почтовый роман» — возможно, главный источник сведений о жизни Довлатова.

Глава девятая. Навязчивая реклама

Пожалуй, пиковым событием шестидесятых в городе на Неве был знаменитый вечер 30 января 1968 года в Доме писателей, бывшем Шереметевском дворце, в Белом зале с ангелочками на карнизе… когда-то они видели, как тут травили Зощенко… теперь здесь торжествовали мы.

Мне это вечер запомнился, как один из лучших в моей жизни. На сцене были мы — Довлатов, Бродский, Городницкий, Гордин, я, Уфлянд — и зал был полон до отказа. И полон кем! Сколько в Ленинграде красивых, интеллигентных, элегантных мужчин и женщин — и все они. казалось, были здесь. Я смотрел в зал — и видел только красивые, умные, насмешливые, тонкие лица. Ленинградские инженеры, врачи, ученые… Когда глядел в этот зал, появлялась уверенность, что мы уже победили. Внизу была выставка картин Виньковецкого — видного ленинградского абстракциониста.

Бродский, к тому времени уже вернувшийся из ссылки, был встречен общим восторгом и потряс всех, прочитав свое, ставшее вскоре знаменитым: «Так мало стало греков в Ленинграде»… Овации долго не умолкали. У нас в России съездить в ссылку — значит, заслужить самый высший авторитет! А Довлатов читал рассказ о том, как полковник с племянником, напившись, полетели по воздуху, пересекая границы. Не скажу, что эта вещь меня потрясла. Тогда все летали. Летать — это первое, что приходило в голову вольнодумцам.

Вечер прошел с феноменальным успехом. Слушатели окружили нас и долго не отпускали. Но после «пика» часто приходит спад.

На следующий день телефон у меня разрывался — как, думаю, и у других участников встречи. Все радовались, поздравляли: «Наконец-то!» Радовался и я. Вот раздался еще звонок. «Алло!» — весело проговорил я. «С вами говорят из Комитета государственной безопасности!» «Да-да!» — бодро произнес я. Не портить же из-за одного звонка настроение? «Вы хорошо поняли, кто говорит?» — «Конечно, конечно!» Долгое недоуменное молчание. Видимо, привыкли к другой реакции. Но что делать? Не менять же ради них реакцию — потом не восстановишь… «Не могли бы мы с вами встретиться?» — «Конечно, конечно! Когда?» Снова пауза. Как-то все неадекватно. «Завтра», — мрачно произнес голос. «Ой, а сегодня нельзя? Собираюсь в Дом писателя — как раз по пути!» Пауза. Да, видимо, никак не «по пути».

«Ну, заодно», — нашел я более гибкую, как мне показалось, формулировку. «Что значит — заодно?» «Ну, не заодно!» — нетерпение душило меня. Сколько еще времени он будет занимать телефон? Друзьям не прорваться! «Завтра в шесть вас устроит?» — наконец, выговорил он. «Конечно, конечно! Как я узнаю вас?» Снова молчание — кажется, обиженное: мол, как это таких людей можно не узнать?.. Время убиваем! «Ладно! — предложил я — Держите в руках цветок!» — «Нет. Я буду держать газету!» — «Хорошо. хорошо. Где?!» Еще одна обида прозвучала в паузе. Что значит — где? Не знаю их зловещего адреса? «На углу Литейного и Чайковского», — произнес он.

…Да нет, конечно, я бы сразу его узнал — такого мрачнюгу в веселой уличной толпе! К тому же небритого: видимо, не спал ночь, готовился к беседе. Молча провел меня через Литейный, завел в гостиницу. Взял у коридорной ключ. Разговор был вполне ожидаемый: сейчас, когда в стране и за рубежом реакция поднимает голову… события в Чехословакии… я просто обязан им помогать, как сознательный гражданин… «Так скажите ваш телефон!» — произнес я нетерпеливо. С сомнением глянув на меня, он продиктовал. Я тщательно записал цифры в блокнот. Потом он продолжал говорить о том же — а мысли мои улетели. «Что вы делаете?» — вдруг рявкнул он… А что я делаю? Да. Оказалось, что я в задумчивости до неузнаваемости перерисовал все цифры телефона в цветочки, человечков и зверушек! «Я уже понял, как вы собираетесь нам помогать. Идите!» Так я в ту пору веселился. И оказалось, не зря — мои зверушки тоже сыграли роль!



Поделиться книгой:

На главную
Назад