Завещание Сперанского
«…Еще из передней князь Андрей услыхал громкие голоса и звонкий, отчетливый хохот — хохот, похожий на тот, которым смеются на сцене. Кто-то голосом, похожим на голос Сперанского, отчетливо отбивал: ха, ха, ха».
«Война и мир», том второй — напоминаю источник цитаты тем моим согражданам, которым не повезло с учителем литературы. У большинства же из нас, выпускников советских и постсоветских школ, первые и нередко последние ассоциации, связанные с этим именем — Сперанский, — восходят, очевидно, к резким и запоминающимся чертам образа, созданного Толстым: прежде всего, этот «звонкий, отчетливый», как на сцене, смех; затем, напомню, «зеркальный, не пропускающий к себе в душу взгляд», «руки, несколько широкие, но необыкновенно пухлые, нежные и белые…». В целом же Толстой с обычным своим искусством добивается поставленной цели: Сперанский в «Войне и мире» одна из очень немногих ненатуральных, искусственных и даже несколько противоестественных фигур.
Всё органично в «Войне и мире», все герои предельно естественны, все на своих местах: князь Андрей, Пьер, семейство Ростовых, Александр I, капитан Тушин, французский офицер Рамбаль и так далее; все, вплоть до коня Николеньки Грачика и волка из сцены охоты. И лишь буквально несколько фигур выглядят здесь претенциозными и фальшивыми, резко и неприятно выделяясь на фоне живой жизни, которой насыщена великая эпопея. Главная из них, несомненно, Наполеон; на втором месте — его почитатель Сперанский.
И это при том, что, смотря на Сперанского глазами князя Андрея, Толстой видит в нем «разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России». В следующей фразе Толстой, со свойственной ему последовательностью, повторяет ключевое для этого образа слово — «разумно» — еще трижды: «Сперанский, в глазах князя Андрея, был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий действительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности. Всё представлялось так просто в изложении Сперанского…»
Какие, согласитесь, замечательные и редкие в нашем отечестве достоинства! Но, несмотря на них, Сперанский явно не вписывается в русскую жизнь, воссозданную в гениальном романе. Несмотря на них — или именно из-за них, быть может… Забегая вперед, могу сказать, что образ Сперанского, на мой взгляд, как, впрочем, и образы подавляющего большинства других исторических лиц в гениальном романе, вполне соответствует действительности. И трагизм этого образа прочувствован Толстым с обычной для него глубиной и показан с обычным для него искусством. И это при том, что Сперанскому в «Войне и мире» уделено всего несколько страниц; но они написаны для знающего — или — стремящегося узнать. Я хорошо помню свои юношеские впечатления от этих страниц: загадка! притом интереснейшая!
Я думаю, для многих «Война и мир» стала порталом, открывающим путь к познанию русской истории. Но насколько же тернистым оказывается этот путь! Исторические труды, создаваемые профессиональными учеными-историками, как правило, безличностны: и в том отношении, что личность самого автора в этих сочинениях обычно почти не ощущается, и в том, что главнейшими действующими лицами являются не конкретные, живые люди, творящие историю, а отвлеченные формулы и понятия. Причем это почти в равной степени характерно как для «старой», дореволюционной историографии, особенно для трудов адептов государственной школы, так и для советской, использовавшей во многом уже сложившиеся приемы и методики. Прежде «марксизм-ленинизм» нередко выжимал из исторических сочинений советского времени те остатки человечности, которые все-таки можно было отыскать в трудах русских историков, а вместе с ними — и последние проблески здравого смысла. В наше время положение здесь, если и меняется к лучшему, то чрезвычайно медленно — становиться другими нелегко… Своеобразной «компенсацией» занудству и зауми научных трудов становится литература, порожденная рынком, которая вполне заслуживает названия «бульварной». Об этой литературе писать особо не приходится — от нее можно лишь открещиваться или отплевываться. При таком положении дел поневоле возвращаешься к Пушкину, Толстому, Лескову, ища и находя в их произведениях, посвященных вымышленному, драгоценные крупицы реального…
Но конечно же любому читателю, увлекшемуся, благодаря классике, познанием прошлого, хочется развития затронутых там сюжетов, хочется вдосталь насладиться «живой историей» — пусть и в работах более скромного уровня. И в этом отношении серия «ЖЗЛ» была просто незаменима в советские времена; свое значение она сохраняет и поныне, именно в книгах биографического жанра автор не просто получает возможность показать «сотворение истории» через людские судьбы — он специально настроен на это. Естественно, что подобный подход предъявляет к автору особые требования: помимо знания исторического материала он еще должен разбираться в людях; должен обладать умением связать социальное и личное в одно органичное целое, называемое историческим прошлым… Умение это редкое и, соответственно, удача в биографическом жанре отнюдь не предопределена; скорее напротив… И мне, специалисту по истории XIX века, для которого Михайло Михайлович Сперанский всегда был в полном смысле этого слова ключевым деятелем эпохи, остается только радоваться тому, что посвященная ему книга В. А. Томсинова является несомненной удачей автора.
Однако прежде, чем перейти к характеристике этой незаурядной во многих отношениях книги, мне представляется необходимым сказать несколько слов в продолжение затронутой темы: о месте Сперанского в русской истории — точнее о его, так метко подмеченной Толстым, неуместности; и в то же время о его несомненной, из ряда вон выходящей значимости. Этой задаче, собственно, посвящена книга Томсинова, и, как мне представляется, я ни в коем случае не вхожу в противоречие с уважаемым автором. Мне всего лишь хочется специально выделить то, что может затеряться для читателя в этом чрезвычайно фактурном, богатом материалом произведении.
По-моему, нет сомнений в том, что при всей своей незаурядности, при всей серьезности своей конкретной государственной деятельности, Сперанский остался в истории как фигура из ряда вон выходящая почти исключительно благодаря своему знаменитому сочинению «Введение к уложению государственных законов», которое в исторической литературе обычно именуется «План государственного преобразования» (очевидно, с легкой руки издателей, подготовивших наиболее известную его дореволюционную публикацию). Между тем этот план так и не был осуществлен; он, собственно, не осуществлен до сих пор. И это при том, что общая, так сказать, абстрактная разумность предложений Сперанского очевидна. Причем не только нам. Несмотря на всю ту резко негативную реакцию, которой встретила план большая часть прочитавших его представителей сановной бюрократии и высшего света, сочинение Сперанского нашло понимание и у современников. Достаточно сказать, что сам Александр I, августейший работодатель Сперанского, поручивший ему разработку плана государственного преобразования, по прочтении выразил автору свое удовлетворение…
Вообще, история создания плана, его негласного обсуждения в верхах (напомню, что знаменитая антитеза плану «Записка о древней и новой России» Н. М. Карамзина была опубликована у нас полностью только в 1900 году) и, наконец, крушения преобразовательных стремлений Александра I (а вместе с ними и Сперанского) изучена и изложена в нашей литературе достаточно полно; то же можно сказать и об анализе содержания знаменитого плана[1]. Однако важнейший вопрос о мотивации Александра I, поручившего Сперанскому решить вопрос коренного преобразования государственного строя Российской империи, на мой взгляд, до сих пор решался совсем неудовлетворительно; то же можно сказать и о конечных оценках замечательного сочинения Сперанского.
Повторюсь: обращаясь вместе с автором книги к жизни и деятельности М. М. Сперанского, мы сталкиваемся с ключевой фигурой, касаемся одного из важнейших узлов исторического процесса в России. В 1808 году Сперанский получил от Александра I, главы самодержавно-бюрократической системы, державшей население России в полном подчинении, задание поистине небывалое: пересмотреть самые основы веками складывавшейся системы. И несмотря на конечную неудачу этой первой серьезной попытки управлять страной иначе, на других основаниях, значение разработанного Сперанским плана трудно переоценить. Пусть пока всё ограничилось словом — но в этом слове, как мне представляется, была несомненная истина: своей привлекательности для нашей страны план Сперанского, по-моему, не утратил до сих пор…
Чуть подробнее. Общие идеи, связанные с водворением «законности» в России и привлечением представителей разных слоев населения к этой работе, исследователи обычно — и, на мой взгляд, справедливо — связывают с тем воспитанием, которое получил Александр I, и, прежде всего, с влиянием самого главного воспитателя — швейцарца Ф. Лагарпа. «Дней Александровых прекрасное начало», выразившееся в деятельности Негласного комитета, обычно характеризуют как первую попытку реализовать эти идеи на практике. Что тоже, в общем-то, справедливо… Но все же, даже если оценивать эту деятельность всего лишь как попытку подготовить почву для некоего грандиозного преобразования, даже при такой минимальной требовательности к ней, нельзя не признать, что результаты были небогатыми…
Наиболее сильное впечатление своей последовательностью и завершенностью производили министерская реформа и указ о правах Сената 1802 года. Но именно они менее всего были направлены в будущее: в обоих случаях речь шла лишь о дальнейшем совершенствовании привычной для России самодержавно-бюрократической системы управления — той самой, которая создавалась здесь веками. Что же касалось попыток смягчить крепостные отношения и дать начальное образование массе крестьянского населения, то они оказались предельно робки и непоследовательны, хотя именно в этих сферах открывался путь к принципиальным переменам в России, к выходу страны на новый уровень бытия. Однако меры, принятые здесь, крепостное право реально не ослабили и грамотных людей в народной среде почти не прибавили…
Иными словами, предложив в 1808 году Сперанскому заняться разработкой преобразований, Александр I, по сути, начал с нуля, сделав первый, по-настоящему серьезный шаг к вожделенной цели. При этом следует реально оценивать ситуацию, в которой этот шаг был сделан — она хорошо обрисована в книге Томсинова. Если первые годы правления Александра характеризовались своего рода эйфорией привилегированных классов, уставших от его непредсказуемого предшественника Павла, с безумным стремлением последнего к некоей справедливости, уравнивающей всех перед лицом высшей власти, то в это время популярность молодого царя резко упала. Невнятность первых государственных мер и особенно военные поражения в заграничных походах 1805–1807 годов, враждебно встреченный Тильзитский мир — от всех этих неудач очарование, которое поначалу внушал Александр, рассеялось как дым. Недаром зарубежные послы, быть может, несколько сгущая краски в своих донесениях этого времени, не только писали о недовольстве царем, но и предрекали ему судьбу его несчастного отца.
Вот здесь-то и встает вопрос о причинах, заставивших Александра инициировать разработку плана, реализация которого должна была серьезно изменить и государственный строй, и общий строй жизни в России. Вопрос, принципиально важный: кому, как не нам, россиянам, доискиваться до причин, рождающих серьезные и к тому же благие перемены?..
Между тем в большинстве работ, посвященных этой эпохе, ответ дается банальный до оскомины; появление плана государственного образования объясняется не более чем испугом Александра I за свое царское положение — в общем, «царь испугался, издал манифест»… Характерно, что этот тезис, выдержанный в духе ленинских заявлений о том, что царская власть идет на уступки только с большого испуга, мы встречаем уже в известном дореволюционном «Курсе истории России XIX века» либерального и очень основательного историка А. А. Корнилова: «…Александр, которого смущала все усиливающаяся в обществе оппозиция, в видах успокоения общества решил возобновить свои прежние заботы об улучшении управления Россией, рассчитывая вернуть таким образом прежнее сочувствие к себе общества». Более чем через полвека этот тезис повторяется в другом — и тоже, в целом, очень достойном обобщающем курсе лекций советского историка С. Б. Окуня: «…В 1808 г. Александр… вновь вынужден был стать на путь реализации либеральных реформ… Теперь, когда недовольство охватило более широкий круг населения, проекты реформ, естественно, должны были носить более радикальный характер». Как видим, лексика различная, мысли идентичные: Александр затеял все это дело для того, чтобы «успокоить» — по Корнилову, «общество», по Окуню, некий «более широкий круг населения».
Естественно, встает вопрос о том, кто скрывается за этими не совсем ясными терминами; кого конкретно мог опасаться всемогущий русский царь? Очевидно, вспоминая и отцовскую горькую судьбу, и другие трагические эпизоды эпохи дворцовых переворотов, Александр, если должен был кого опасаться, то в первую очередь своих приближенных — сановников, представителей высшего света, офицеров гвардии; в перспективе — очень отдаленной, по-моему, — всего поместного дворянства в целом. Основная масса населения страны — многомиллионное крестьянство едва ли вообще заметило, что Екатерину сменил Павел, Павла — Александр… Горожане — мещане, купечество — были чуть более «политически грамотны», но кто и когда в самодержавной России XVIII — начала XIX века принимал во внимание интересы людей, составлявших значительный процент населения и абсолютно лишенных возможности влиять на положение дел в государстве? Выходит, что Александром двигало стремление «успокоить» именно привилегированных, с большим сомнением отнесшихся к его первым робким преобразованиям и недовольных прежде всего неудачами царя во внешней политике и их последствиями — Тильзитским миром и сближением с наполеоновской Францией. Общим же положением дел в России они — представители бюрократии и дворянства — не могли быть недовольны, потому что это положение — самодержавно-бюрократический строй, система крепостных отношений — веками отрабатывалось именно под них, с учетом прежде всего их интересов. Если кто и снимал пенки со своеобразного устройства русской жизни, то это именно они — чиновник и помещик. И вот теперь им в утешение царь повелевает начать разработку плана, направленного на «коренные перемены»…
Даже если не входить в детали этого плана, очевидно, что подобное объяснение — нонсенс. Для высших сановников, выражавших интересы бюрократии в целом, серьезные изменения существующего строя могли означать лишь умаление их власти. «Благородное дворянство», которому правительство в XVIII веке с головою выдало крестьян, превратив массу трудового населения России в безгласное быдло, и предоставило максимум возможного влияния на местах — через корпоративные дворянские собрания, выборы уездной администрации, могло мечтать, пожалуй, только об одном: о непосредственном влиянии на верховную власть. Для этого нужно было создать чисто сословный дворянский орган — что-то вроде общероссийского дворянского собрания, поставив в зависимость от него царя и правительство.
Наиболее «продвинутые» дворянские идеологи работали над этой идеей и в XVIII веке, и позже, но совершенно очевидно, что не они делали погоду: основная масса поместного дворянства охотно предоставляла царю самодержавную власть за «чечевичную похлебку» — возможность жать все соки из крепостных и чувствовать себя хозяевами положения на местах. Тем более ни малейшего интереса у них не мог вызвать план, предлагавший привлечь к решению местных и общегосударственных дел представителей разных слоев населения, что могло означать для поместного дворянства только одно — потерю части своих привилегий.
Согласитесь — очень странный план «успокоения»… Известно, какую резко отрицательную реакцию в верхах вызвал созданный Сперанским документ, в котором, судя по всему, были предельно скрупулезно и основательно разработаны общие пожелания самого Александра; известно, с каким восторгом была принята здесь знаменитая «Записка о древней и новой России» Н. М. Карамзина, отношение которого к предложениям Сперанского легко укладывается в одну единственную фразу «Кому всё это нужно?». Конечно, царь мог не ожидать — и, очевидно, не ожидал — взрыва негодования подобной силы; но неужели он и в самом деле рассчитывал на восторги своего окружения и тех, кто стоял за ним, предлагая «коренные перемены» людям, благополучие которых зависело чуть ли не в первую очередь от незыблемости самодержавно-бюрократического строя? Для этого нужно было быть либо неумным человеком, либо неисправимым романтиком… При всей своей мечтательной увлеченности «высокими» идеями Просвещения Александр I не был ни тем ни другим.
Мне представляется, что вся эта история с планом государственного преобразования была смелым и рискованным экспериментом — пусть и проведенным на чисто теоретическом уровне. Причем на эксперимент этот верховная власть в лице «заказчика» — Александра — и исполнителя — Сперанского — пошла не из желания кому-то угодить и кого-то успокоить, а из государственных соображений высшего порядка. Мне представляется, что заявления о стремлении «ограничить деспотизм», которые в начале своего правления неоднократно делал Александр I, порождались не столько «возвышенными мечтаниями» в духе уроков Лагарпа, сколько ясным и вполне разумным сознанием проблем, реально существовавших в Российском государстве.
После восшествия на престол Александр I как человек, тонко чувствовавший ситуацию, все яснее должен был осознавать пороки самодержавного строя. Если даже счесть его замечания относительно деспотизма безответственной бюрократии по отношению к массе населения сугубо демагогическими — что, я думаю, было бы совсем не верно — то ведь у системы, господствовавшей в России, были и такие черты и качества, которые угрожали уже не народным, а собственным интересам Александра как главы государства. В условиях резкого падения своей популярности царь неизбежно должен был поразмыслить о том, почему заговоры и перевороты стали обычным, почти заурядным явлением в России именно после того, как в начале XVIII века Петр I своими реформами обеспечил здесь полную и окончательную победу самодержавно-бюрократическому строю?
Ответ, как мне представляется, напрашивался: концентрация всей возможной власти в одних руках порождала соблазн эту власть свергнуть… Дворцовые перевороты идут один за другим именно тогда, когда власть сосредоточивается в одних руках, в одном тронном зале.
На первый взгляд самодержавный строй, к которому Россия пришла в XVIII веке, был воплощенным идеалом для ее правителей: вся власть в твоих руках, никто и ничто тебе не помеха, управляй, как хочешь! Но любой самодержец по неизбежности вынужден был управлять, опираясь на тех, кто «толпился у трона», на тех, кто составлял серьезную социальную силу… Бюрократы-сановники, высший свет, гвардия плотным кольцом охватывали главу государства; на местах представители верховной власти тоже надежно были «окольцованы» поместным дворянством. Вся прочая Россия терялась за этим средостением… Чиновник и дворянин-помещик были определяющей силой в России, и если этой силе нечего было противопоставить, то глава государства неизбежно попадал в самую серьезную зависимость от нее. Он вынужден был управлять, считаясь с теми, кто окружал его в столице, с теми, кто оказывал давление на власть на местах. Иначе…
Екатерина, бабка Александра, отлично понимала, что скрывается за этим «иначе», и потому раздавала направо и налево в помещичьи руки сотни тысяч десятин земли вместе с государственными крестьянами, жаловала дворянству в целом всё новые привилегии, а его избранным представителям «во власти» — чины и ордена, нередко за заслуги весьма сомнительные, старательно закрывая глаза на явные, вопиющие их злоупотребления.
Павел же, отец Александра, у которого при всей его взбалмошности было искреннее стремление к порядку и справедливости (пусть и очень своеобразно понимаемым), пытался с этими злоупотреблениями бороться — и был убит гвардейскими офицерами — дворянами, возглавляемыми одним из высших сановников империи!.. Когда вся власть оказалась сосредоточенной в одних руках, когда один-единственный человек стал нести ответственность за все, что происходило в стране, у недовольных, которых хватает при всяком порядке, появился страшный соблазн: изменить положение дел «к лучшему» одним ударом — табакеркой, вилкой, чем угодно.
Обойтись без сановников, придворных, гвардии, лишить дворянство влияния на местах Александр I конечно же не мог, да и не собирался. Но хорошо затвердив азы просветительства, молодой царь знал, что в теории эту, опасную своей косной мощью систему можно — и нужно! — уравновесить другой, отличной от нее в принципе. Для стабилизации государственного строя следовало попытаться привлечь к управлению страной и в центре, и на местах выборных представителей разных слоев населения, которые работали бы не на верховную власть, а на это население: в отличие от чиновников-бюрократов, назначаемых сверху, выборные должны были бы в своей деятельности принимать во внимание прежде всего пожелания тех, кто их выбрал. На местах — в волостях, уездах и губерниях — выборные решали бы хозяйственные проблемы, создавали бы школы и больницы; в центре, в тесном сотрудничестве с верховной властью, принимали бы участие в совершенствовании законодательства.
Помимо того, что подобная система оживила бы местную жизнь и придала бы законодательной работе более органичный характер, она могла бы стать надежной опорой верховной власти, обеспечив ей большую самостоятельность и независимость по отношению как к бюрократии, так и к корпоративным дворянским собраниям. В самом деле власть, опирающаяся на сотни органов самоуправления, разбросанных по всей России, имеющая за собой выборный законодательный орган, — такая власть приобрела бы стабильность и внутреннюю силу, немыслимую при самодержавно-бюрократическом строе. Ее уже нельзя было бы ликвидировать одним ударом — убийством, заговором, дворцовым переворотом…
Таким образом, Александр, как мне представляется, в этот действительно тяжелый период своего правления думал поначалу не о том, как угодить сановникам, придворным, дворянству, а о том, как достойно противостоять им, перестав быть заложником привилегированных. Создание системы самоуправления на местах, увенчанной законосовещательным органом в центре, как будто позволяло ему решить эту проблему. В теории во всяком случае…
Вот в этой-то оговорке как раз и крылись основные причины, породившие трагический характер русской истории — во всяком случае истории XIX — начала XX века. Ведь то, о чем на уровне общих соображений размышлял Александр I, было вполне разумно, а следовательно — своевременно. И характерно, что В. А. Томсинов — в отличие от процитированных выше авторов — в главе, посвященной работе Сперанского над планом государственного преобразования, тонко и убедительно показывает именно своевременность стремлений Александра I к ограничению «произвола бюрократии». И столь же убедительно и верно говорит о главном противоречии, делавшем ситуацию почти безысходной. Автор пишет об «основном противоречии в русском обществе — противоречии между настоятельной необходимостью в новом общественно-политическом устройстве и отсутствием для данного устройства соответствующего человеческого материала». По-моему, по этому поводу можно сказать еще более резко и отчетливо: в России начала XIX века не было социальных сил, на которые можно было бы опереться в проведении в жизнь преобразований, необходимых для спокойного и последовательного развития страны. Те, кто представлял собой серьезную силу, не желали никаких серьезных перемен; те, кому эти перемены в принципе пошли бы на пользу, были темны, невежественны, раздроблены, бессильны…
В такой ситуации самый разумный, максимально тщательно продуманный и убедительный план преобразований был обречен на неудачу. Мало того — чрезвычайно трудно было найти человека, не только способного выполнить поставленную царем задачу, но и готового пойти на то, что сулило авторство подобной работы, серьезно затрагивавшей интересы тех, кто реально властвовал в России. На счастье Александра I, у него был Сперанский… Можно сказать с уверенностью, что и сама идея пойти на разработку плана пришла к Александру именно потому, что рядом с ним находился человек, идеально подходивший на роль камикадзе…
Книга, предложенная вниманию читателей, в значительной степени адекватна личности ее главного героя. Автор счастливо сочетает в себе прекрасное знание материала, предельно добросовестное отношение к своему делу и живое восприятие истории. Последнее вообще встречается нечасто…[2]
Мне представляется, что эта книга достойно продолжает ряд немногих по-настоящему добротных биографий М. М. Сперанского. В этот ряд я, собственно, включил бы лишь две дореволюционные работы: прежде всего, это труд М. А. Корфа, в котором при всей его официальной велеречивости впервые был собран и систематизирован основополагающий исторический материал по М. М. Сперанскому; и суховатую, сдержанную, но в то же время очень дельную книгу А. Э. Нольде, совсем недавно ставшую известной российскому читателю[3].
Пусть чтение произведения В. А. Томсинова и требует некоторых усилий: она так густо замешана на богатом фактическом материале, что при первом подходе производит впечатление чуть монотонное; некоторые размышления автора, впрочем, всегда интересные, в свою очередь, могут показаться излишне отвлеченными… Но, право же, постижение этого текста стоит затраченных усилий. Материал, с которым умело работает автор, позволяет ему вылепить очень выразительный образ своего героя, последовательно вписав его в эпоху; размышления и рассуждения в конечном итоге преследуют достижение той же цели.
Как мне представляется, автору в большей степени, чем его предшественникам, удалось показать и трагизм судьбы Сперанского, и всю значимость этой судьбы в русской истории. Сперанский — государственный деятель, во многих отношениях близкий к идеалу, умный, образованный, предельно ответственный и тому подобное, — имевший поначалу безоговорочную поддержку самого царя, оказался бессильным изменить уродливое устройство русской государственной жизни. Все его многочисленные таланты обратились ему во вред, вызывая не уважение и восторг, а злобу и ненависть. Сперанский, с его предельным рационализмом, с его искренней верой в творящую силу разума, был воспринят здесь как темная, разрушительная сила… Сперанский-реформатор оказался в этой стране чужим и одиноким; своим, предельно органично вписывающимся в российский истеблишмент того времени, был здесь главный оппонент Сперанского, признанный гений консервативной мысли Н. М. Карамзин, отказывавший России в праве на какие бы то ни было серьезные перемены, а следовательно — на развитие… Награды, почести и уважение в полной мере пришли к Сперанскому лишь при Николае I, когда он со свойственным ему блеском провел систематизацию российских законов — тех самых, на основе которых базировалась душившая страну самодержавно-бюрократическая система.
Предисловие
…И еще помни, что каждый жив только в настоящем и мгновенном. Остальное либо прожито, либо неявственно. Вот, значит, та малость, которой мы живы; малость и закоулок тот, в котором живем. Малость и длиннейшая из всех слав, что и сама-то живет сменой человечков, которые вот-вот умрут, да и себя же самих не знают — где там давным-давно умершего.
…Я ни с кем никогда не бранился, даже и тогда, как меня все бранили. Бог с ними! Ни от похвал их, ни от брани мы не будем ни лучше, ни хуже. Человек есть то, что он есть пред Богом; ни более, ни менее.
Не из одних только человеческих персон состоит человеческое общество. Кроме них, живет здесь странное существо: незримое, но шумливое; невыносимое, но уважаемое; лживое, но вполне заменяющее истину: потому что существо это —
Клеймо это бывает иной раз таким, что заслоняет собою того, кто им отмечен. Живой многоликий человек превращается в сухой одномерный контур — ходячий символ какого-либо явления. В данном превращении, наверное, есть свой исторический смысл. Реальная человеческая личность, всегда многообразная, противоречивая, не может служить знаменем политического течения или партии, не способна возжигать в людях примитивное чувство поклонения к себе. С другой стороны, она не может вызывать к себе и сугубо отрицательное отношение — тот нигилизм, что дает энергию политической борьбе. На все это надобны символы, призраки, утопии.
Но история, состоящая сплошь из одних символов или призраков, в сущности своей есть не история, а готовая к употреблению идеология разрушения. Подлинное призвание истории в том, чтобы созидать — делать человека добрее, будить в нем душевную привязанность к своему народу, к своей стране, спасать его от духовного обнищания. «История у нас дала бы духовные идеи, — писал Федор Достоевский. — История бы спасла от растления и направила бы ум юноши хотя бы в мир исторический из отвлеченного бреда и бурды, составляющих духовный мир нашего общества».
История созидающая, история спасающая — такая история предполагает в качестве своих действующих лиц не куклы, не символы или призраки, но реальных людей со всеми их разнообразными страстями и помыслами, достоинствами и пороками, надеждами и разочарованиями. Такая история должна не просто изучаться, она должна
Человек, которому посвящена настоящая книга, прожил на редкость сложную, богатую событиями и душевными волнениями жизнь. Судьба назначила ему быть в самом пекле политической жизни России первой трети XIX века, являться активным участником главнейших политических процессов в тогдашнем русском обществе. Биография его неразрывно сплелась с биографиями почти всех крупнейших деятелей той бурной эпохи: императоров, сановников, литераторов, ученых. Будучи необычной фигурой на русской политической сцене, он вызывал к себе огромный интерес. Обреченный при жизни нести на себе горько-сладкое бремя повышенного людского внимания к своей персоне — притча во языцех в салонах русской знати, — он по смерти своей сделался персонажем великого множества мемуаров и записок. Не только непосредственно сталкивавшиеся с ним на жизненном пути, но и те из его современников, которым не довелось знать его лично, как бы долгом своим почитали при воспоминании о прошлом высказать хоть несколько суждений, хотя бы несколько слов и о нем.
К мемуарам и запискам современников добавились многочисленные статьи и книги, посвященные его жизни и государственной деятельности. Среди авторов их оказались такие известные русские ученые-историки, писатели и государственные деятели, как М. П. Погодин и Н. Г. Чернышевский, М. А. Корф и А. В. Никитенко, А. В. Романович-Словатинский и С. М. Середонин, П. Е. Щеголев и Е. И. Якушкин и многие другие.
То, что какое-либо лицо после своего ухода из жизни возбуждает к себе большой интерес, случается, как известно, довольно часто. Но столь же частым бывает и другое — когда интерес к человеку, подогретый его смертью, со временем охлаждается, а то и вовсе замерзает. Со Сперанским все было не так. Время не только не охладило интереса к нему, но даже разогрело этот интерес. По законам, которым подчиняется общественное сознание, такое происходит обыкновенно с тем историческим деятелем, в котором видят не просто человека, но явление. Разгадка чрезвычайной посмертной популярности Сперанского в русском обществе заключается именно в этом. Он был не простой исторической личностью, но
Девятнадцатое столетие, эпоха исключительно плодородная для русской духовной культуры, приучила нас к мысли, что люди, одаренные от природы высоким умом и талантом, в России могут жить лишь в мире
И в самом деле, как можно сохранять в такой среде возвышенность ума и сердца? Как можно действовать сообразно своим природным наклонностям, своему таланту в мире строгого ранжира, стереотипа и штампа? «Русский чиновник — ужасная личность», — сетовал Александр Васильевич Никитенко, и он знал, что говорил: сам состоял долгие лета на государственной службе[4] и был внимательнейшим наблюдателем окружающего. Он понимал, как губительна для души и таланта чиновная служба и карьера. Но все же — не уйти от факта — в сфере государственной деятельности, так же как и литературе, искусстве, науке, российский девятнадцатый век блеснул целой плеядой людей выдающихся, сумевших не затеряться в среде обитания «ужасных личностей», а проявить себя, свой ум и талант. Н. С. Мордвинов, П. Д. Киселев, П. А. Валуев, А. М. Горчаков, братья Н. А. и Д. А. Милютины, К. П. Победоносцев — эти и другие подобные им русские государственные деятели теперь полузабыты и много уступают в известности жившим в их пору литераторам, художникам, композиторам, но в свое время они были знамениты, они играли значительные роли в общественной жизни страны и многое свершили в истории российской, чтобы россияне помнили о них, знали их судьбы, изучали их мысли.
Михаила Михайловича Сперанского считали в плеяде русских государственных деятелей звездой первой величины. «Нет и не было у нас в настоящем столетии ни одного государственного человека, который бы
«Со времен Ордина-Нащокина у русского престола не становился другой такой сильный ум: после Сперанского, не знаю, появится ли третий», — выражал свое мнение В. О. Ключевский. Сомнения историка оказались более чем оправданы — третий так и не появился, не успел появиться. И Сперанский навсегда остался в русском общественном сознании тем, кем признан был еще при жизни — самым выдающимся государственным умом в истории России. Когда он умер, Модест Корф занес в свой дневник:
Согласимся, что возвышенное слово «светило» привычнее звучит применительно к науке или поэзии. Сочетание же его со словом «администрация» или «бюрократия» кажется странным и неприличным. Но отчего так? Если бюрократия, организация чиновничества — это особый мир со своими правилами, традициями и нравами, то почему не может она иметь своего героя, почему в ней не может быть лучшего? И не надо ли знать именно лучшего в том или ином мире, чтобы понять по-настоящему этот мир? Мы знаем, как правило, лишь среднего, обыкновенного бюрократа, а лучший из бюрократов — необыкновенный бюрократ — каков он? Какова его жизнь, его душа, его вера? Незавидная, должно быть, эта участь — быть лучшим в худшем из миров?
Сперанский считался в общественном мнении образцовым чиновником, своего рода эталоном российского бюрократа.
Действительно, Сперанский был совершенно исключительным явлением в нашей высшей администрации первой половины XIX века. Без особого преувеличения он может быть назван организатором бюрократии в России… До Сперанского гражданская служба в общественном мнении стояла очень невысоко; Сперанский поднял ее на чрезвычайную высоту, он сообщил ей важность, ибо стянул управление Россией в центральные учреждения, сделал их распорядителями народного блага; гражданской служебной карьере он сообщил своеобразную привлекательность, возможность постоянного движения вперед, — движения в ту эпоху чрезвычайного; мало того, он придал ей прелесть возможных опасностей и таинственности. Сперанский был своего рода Пушкиным для бюрократии; как великий поэт, точно чародей, владел думами и чувствами поколений, так точно над развивавшимся бюрократизмом долго парил образ Сперанского.
Среди современных ему государственных деятелей Сперанский явно выделялся умом и образованностью. «Михайло Михайлович, человек с превосходными дарованиями, выродок, можно сказать, в своей сфере, — писал о нем его сослуживец Сергей Петрович Соковнин. — Хотя отношения мои с ним были весьма случайные и непостоянны, но приятно вспомнить и самые кратчайшие минуты, в кои мы сближаемся с гением. Я осмелюсь назвать его таким по высоким его талантам и чрезвычайной судьбе его». Преподаватель русского права в Казанском университете профессор Иван Егорович Нейман, служивший в молодые свои годы под началом Сперанского, говорил на склоне лет: «Вы поверите, я в жизни моей с многими встречался и сталкивался, но я не видывал человека умней Сперанского».
Необыкновенные умственные способности и образованность Сперанского были настолько неоспоримы, что их безоговорочно признавали не только те, кто испытывал к нему симпатию, но даже недруги его. С другой стороны, столь же очевидным было и то, что российская административная система не терпела ума и таланта. Она надежно была запрограммирована на бездарность и бездумье, слепое повиновение начальству.
«Отчего, между прочим, у нас мало способных государственных людей? — вопрошал в своем дневнике А. В. Никитенко и тут же давал объяснение: — Оттого, что от каждого из них требовалось одно — не искусство в исполнении дел, а повиновение и так называемые энергические меры, чтобы все прочие повиновались. Такая немудреная система могла ли воспитать и образовать государственных людей? Всякий, принимая на себя важную должность, думал об одном: как бы удовлетворить лично господствовавшему требованию, и умственный горизонт его невольно суживался в самую тесную рамку. Тут нечего было рассуждать и соображать, а только плыть по течению». Как же мог, как сумел человек, одаренный необыкновенными умственными способностями, стать героем такой системы?
Эта, безусловно, парадоксальная ситуация была вполне закономерной. Запрограммированная на бездарность, ограниченность ума и слепую исполнительность бюрократическая система может эффективно функционировать и развиваться лишь при одном непременном условии, а именно тогда, когда на решающих ее участках в решающие моменты стоят талантливые, способные самостоятельно мыслить деятели. Там, где люди —
В память своего народа он вошел как государственный деятель-реформатор. Сейчас уже вряд ли возможно с точностью установить, от кого впервые и когда получил он это звание. Вполне вероятно, что от недругов, в пору наивысшего своего взлета. Сын деревенского священника стал государственным секретарем, ближайшим советником императора, да к тому же осмелился писать проекты государственных преобразований — было чему завидовать и чем возмущаться. В адрес Сперанского посыпались оскорбления и насмешки. «Попович», «семинарист», «иллюминат» — как только не называли его тогда. И среди разных «обидных» прозвищ воспарило и это — «Реформатор», в уничижительном, естественно, смысле. Нашелся, мол, реформатор, и где же? — В России! «Человек готовился лазить на колокольню и звонить в колокола, а ему поручили Россию переделать! Хорош реформатор!»
Со временем слово «реформатор» утратило в применении к Сперанскому ругательное значение, однако похвалой ему оно не стало.
По ряду обстоятельств содержание главных из разработанных Сперанским проектов общественно-политических преобразований было мало известно его современникам, но тем не менее именно как о реформаторе они судили об этом человеке. И судили немилосердно, нелицеприятно.
Сперанский был ум светлый, гибкий, восприимчивый, может быть, слишком восприимчивый; но с другой стороны, ум его был более объемистый, нежели глубокий, ум более сообразительный, нежели заключительный. При всей наклонности своей к нововведениям, он мало имел в себе почина и творчества. В нововведениях своих был он более подражатель, часто трафарельщик… Кем-то сказано, что Сперанский был преимущественно чиновник огромного размера. Есть люди, которые веруют во всемогущество и всетворчество редакции. Они в пере своем видят рычаг Архимеда, а в листе бумаги точку опоры, о которой он тосковал. Едва ли не приближается Сперанский к этому разряду людей. Он оставил по себе много письменных памятников: проекты, уложения, регламентации, издательские, многотомные и весьма полезные, как справки, труды по части кодификации. Все это вообще, если не строго и придирчиво вникать в подробности, незабвенные и многоценные заслуги. Но все это мог оставить по себе и ученый профессор, не выходивший из кабинета своего. Государственной личности все еще тут не выказывается. Как бы то ни было, Сперанский займет видное место в нашей гражданской истории. Но существенных, прочных, вполне государственных следов его отыщется немного на отечественной почве… Он был то, что позднее стали называть идеологом и доктринером, то есть человеком, который крепко держится нескольких предвзятых понятий и правил и хочет без разбору подчинять им действительность, а не их согласовывать с нею и с условиями и требованиями ее.
Николай Иванович Тургенев, признавая, что «Сперанский был одним из самых передовых людей своего времени не только для России, но и для континентальной Европы», вместе с тем писал о нем как о реформаторе: «Он видел беспорядок, хаос повсюду; он признавал нелепость основных учреждений и порядка вещей, устроенного по этим учреждениям; и всему этому злу он хотел помочь более систематической, более связной организацией различных государственных ведомств, законодательного, административного и судебного. Он переделывал сенат, разделял министерства, назначал каждому сферу, которой они должны ограничиваться; он установлял порядок, которым дела должны были переходить из одной канцелярии в другую, от одной власти к другой; он предписывал форму, какую должны иметь деловые бумаги; одним словом, он как будто веровал во всемогущество уставов, правил, писанных на бумаге, во всемогущество формы».
Не все в приведенных оценках справедливо. В истинных своих замыслах Сперанский был глубже и многое желал делать не так, как делал и как представляли себе это его современники. Но главное они все же схватили верно — в своей реформаторской деятельности Сперанский не сумел выйти за рамки той роли, которая была отведена ему бюрократической системой. И в реформаторстве своем он оказался, в сущности, не кем иным, как бюрократом, хотя и не совсем обычным.
О том, как и почему это случилось, и пойдет речь в настоящей книге. Легко объяснить, для чего желает стать носителем государственной власти человек бездушный, не обладающий качествами натуры, способными вызывать собою людское уважение. Но по какой причине завлекательна бывает эта власть для человека, развитого душою и одаренного талантом, почему временами жаждет он должностей и домогается их, почему с большой неохотой, а иногда и в настоящих муках расстается с ними?
Весьма понятно, что лицо бездушное и бесталанное находит во власти единственное средство в какой-то степени возместить свою бездарность, удовлетворить потребность в самоутверждении и общественном признании, от которой не избавляет почему-то природа даже тех, кого совершенно избавила от достоинств ума и сердца. Но чем питается стремление к власти у личности незаурядной, не могущей не чувствовать свою незаурядность и уже в одном данном чувстве находить необходимое самоутверждение? На что нужна ей власть?
История сыграла много вариаций на тему «человек с душой, талантом — политика с властью» и почти во всех них мелодия судьбы прозвучала драматично. Прозвучала где коротко, где протяжно, где чисто, а где сумбурно и оставила свое эхо — в фактах странных и загадочных событий, словах душевных откровений и признаний, фразах разговоров и писем, страницах воспоминаний и дневников, текстах философских трактатов. Все это зачастую просто вызывающе не соответствует официальным речам, бумагам, мифам, и все же именно здесь — в большинстве своем сокровенно личном — именно в нем, наполненном душевною сумятицей, а не в аранжированной, блистающей, но пустой официальщине, находят прибежище подлинные, по-настоящему чистые отзвуки былого времени, отжившей эпохи. И так сливаются они с эхом личной драмы, что и не отличишь одно от другого. «Великое лицо Сперанского является таким сильным двигателем во всех событиях его века, что их, большею частию, невозможно почти отделить», — писал М. А. Корф, и он имел для такого утверждения много оснований.
Эпохальное в личном, личное в эпохальном — такова формула истории. Думается, в наибольшей степени она применима к судьбам тех, кто, будучи одаренным от природы умом и душевным богатством, бросился в крутой водоворот политики. Многие из них канули в пучину безвестности, но некоторые выплыли и навсегда остались с человечеством, неся жизнью своей немой урок, немой укор. Сперанский — один из выплывших…
Сперанский был, конечно, гений в полном смысле слова, гений с недостатками и пороками, без которых никто не бывает в бедном нашем человечестве, но едва ли не превзошедший всех прежних государственных людей наших — если в прибавок к великому уму его взять огромную массу его сведений, теоретических и практических. Имя его глубоко врезалось в историю. Сперва ничтожный семинарист, потом всемогущий временщик, знаменитый изгнанник, восставший от падения с неувядшими силами, наконец бессмертный зиждитель Свода законов, столь же исполинского в мысли, как и в исполнении, — он и гением своим, и чудными своими судьбами стал каким-то гигантом над всеми современниками.
М. А. Корф сумел узнать о Сперанском больше, чем кто-либо другой из его современников. К сведениям и впечатлениям, вынесенным из личного общения со Сперанским[6], Модест Андреевич добавил многочисленные факты о его жизни, сообщенные лично знавшими его людьми, а также много такого, что оказалось запечатленным в документах. В результате получилась двухтомная биография — «Жизнь графа Сперанского», которая, будучи опубликованной в 1861 году, и по сей день остается, несмотря на умолчания о целом ряде эпизодов в судьбе этого государственного деятеля, самым полным его жизнеописанием.
В характеристике тех или иных лиц Корф редко упускал возможность сказать о каком-либо их недостатке или пороке, в связи с чем очень часто навлекал на свою персону гнев современников. Справедливости ради отметим, что отрицательные стороны характеризуемых деятелей Модест Андреевич умел подать с таким изяществом, что они должны были восприниматься скорее как похвала, но уж ни в коем случае не как оскорбление. В качестве образчика подобного «изящества» можно привести характеристику Петра Кирилловича Эссена, занимавшего должность Санкт-Петербургского генерал-губернатора в 1829–1842 годах. «Отличительными чертами его, — писал Корф, — были добросердечие, личная честность и — безмерная ограниченность ума, и если под "нищими умом" разумеется в Священном писании соединение этих качеств, то никто более Эссена не имел права на царствие небесное».
Легкость, с которой Модест Корф разоблачал различных лиц, породила мнение о нем как о человеке пакостном и жестокосердечном. Но в действительности эта легкость должна была свидетельствовать скорее об одинаковом его отношении как к достоинствам человеческой личности, так и к ее недостаткам. В самом деле, кто мог лучше сокурсника Пушкина по Царскосельскому лицею понимать, что пороки являют для человеческой натуры такую же ценность, как и положительные свойства, что
Начиная в 1846 году работу над книгой «Жизнь графа Сперанского», Модест Андреевич писал: «Не одни результаты этой жизни, но и самое ее течение будет привлекать внимание потомства, и нам надобно стараться уловить и изобразить ее черты, покамест еще можно и пока наш Сперанский не обратился еще в такой же таинственный миф, каким являются уже нам примечательные люди близких даже эпох, например, века Екатерины. Но в этом деле пристрастие сердца и чувств должно уступить беспристрастию историка. Нам нужен Сперанский не в одних блестящих его качествах и действиях, но и в превратностях и слабостях, свойственных всякому земнородному. Нам нужна история — верная, точная, неумолимая в истине, — а не панегирик». Нет сомнения, в этом состояло его кредо. Вопрос лишь в одном: зачем он это кредо декларировал? Ведь прекрасно же знал, как трудно быть
Первая моя работа о Сперанском была написана в 1986 году. В 1991 году ее напечатало под названием «Светило российской бюрократии. Исторический портрет М. М. Сперанского» издательство «Молодая гвардия». В 1997 году эта книга вышла в свет вторым, дополненным изданием в издательстве «Теис», а в 2003 году была снова переиздана — на этот раз издательством «Норма» под названием «Судьба реформатора, или Жизнь Сперанского» и с предисловием профессора Александра Богдановича Карлина — в то время занимавшего пост первого заместителя министра юстиции Российской Федерации.
Настоящее жизнеописание Сперанского является, по существу, новым произведением, которое в два раза превосходит по своему объему предыдущую мою книгу об этом государственном деятеле. Документальная основа предлагаемой биографии Сперанского дополнена большой массой не использовавшихся мною прежде архивных материалов: они дали возможность представить судьбу Сперанского в новых подробностях — показать такие стороны ее, которые в книге «Светило российской бюрократии» не описывались.
Глава первая. «Я — бедный и слабый смертный»
Всякой судит о счастии по своим понятиям. Понятия строятся опытом, временем, состоянием. Есть ли возможность понять будущее?
В чем твое будущее? Спрашиваешь ли ты себя об этом иногда? Нет? Тебе все равно? И правильно. Будущее — наихудшая часть настоящего. Вопрос «кем ты будешь?», брошенный человеку, — это бездна, зияющая перед ним и приближающаяся с каждым его шагом.
Девятнадцатый век был в России веком мемуаров. Ни до него, ни после не бывало в российской истории столь же мемуарных веков, да, видно, и не будет более. Кто только не писал тогда своих воспоминаний? Можно, пожалуй, говорить даже о некой мемуаромании, охватившей в ту эпоху русское образованное общество.
Как и всякое явление общественной психологии, эта страсть к писанию мемуаров с трудом поддается рациональному объяснению. Но, думается, была она как-то связана с появлением в русском национальном сознании в первой трети XIX века новой, небывалой прежде формы уважения к прошлому.
Опыт Французской революции и события, последовавшие за нею, всему миру выставили напоказ
Наукой, делающей человека гражданином, назвали тогда в России историю Отечества. Понимали: не потому любят Родину, что она великая, а потому что
Однако не только современную действительность спасает от нас прошлое, но и нас от современной действительности. Оно — надежное укрытие, сохраняющее нам нашу личность, последнее прибежище нашей независимости. «…Знаешь ли, что я со слезами чувствую признательность к небу за свое историческое дело? Знаю, что и как пишу; в своем тихом восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве: я независим и наслаждаюсь только своим трудом, любовию к Отечеству и человечеству. Пусть никто не будет читать моей истории: она есть, и довольно для меня» — так писал в письме к своему другу, поэту времен Екатерины II и министру эпохи Александра I, Ивану Ивановичу Дмитриеву, писатель и историограф Николай Михайлович Карамзин.
Поселиться в прошлом, вспоминать о том, что было с тобою или другими, — верный способ защитить себя от вредных, отравляющих воздействий настоящего, верная возможность утешиться. Но прошлое — большой дом, и в нем живет не одно утешение. По углам, по закуткам скрываются там почти всегда и старая горечь, и былая обида, и боль. И как быть, если и жизнь спустя не унимаются они? Писание мемуаров — не есть ли часто в таком случае то, что необходимо: услада, лекарство, месть?
Сперанскому, при его уме, способности выражать мысли, в жизни своей участвовавшему во многих исторически значимых событиях, соприкасавшемуся со множеством исторических лиц, самой судьбой, казалось, было назначено писать мемуары. Заполненное почти одними крайностями — взлетами и падениями, радостями и горестями, блаженствами и болями, благодарениями и обидами, — его прошлое постоянно звало его к себе. Как можно было не откликнуться на этот зов? Как мог он при тех обстоятельствах, каковые сопровождали его жизнь, не писать собственных воспоминаний? И тем не менее Сперанский не писал их. Странное, пожалуй, для того времени поведение![2] По этой причине мало дошло до нас сведений о его рождении, детстве и юности, не сохранилось почти никаких известий о его предках и родителях. Человек простого происхождения если не напишет картины первых эпох своей жизни собственноручно, то никто уже за него этой картины не напишет. Самое большее, что может сделать в таком случае дотошный биограф, — это сносно вырисовать контур да нанести несколько грубых мазков.
«Родился 1-го января 1771-го года, почти в полночь. Прибыл в Петербург в январе 1790-го года; минуло 19-ть лет. Получил в Невской академии кафедру математики и физики в 1793-м, на 22-м году. Вступил в гражданскую службу в январе 1797-го года; минуло 26 лет…»
До конца своих дней Михайло Михайлович не знал, что родился он в 1772 году[3] — данный факт был установлен лишь после его смерти[4]. Но зато всю жизнь знал свое происхождение, помнил, что он — попович, сын сельского священника. Помнил не потому только, что ему это напоминали, но прежде всего оттого, что
С годами привязанность эта принимала весьма причудливые формы.
В пору, когда Сперанский вошел уже в силу, сделал по гражданской службе завидную и для князя карьеру и имел собственный дом в Санкт-Петербурге, посетил его как-то один знакомый профессор. Придя к нему поздним вечером, был он проведен в какую-то каморку, где застал хозяина дома, стелющего себе постель… на простой лавке. Вдоль нее был разостлан овчинный тулуп, а в головах лежала грязного вида подушка. «Помилуй, что это значит?» — воскликнул от изумления посетитель. В ответ спокойно прозвучало: «Ныне день моего рождения, и я всегда провожу ночь таким образом, чтоб напоминать себе и свое происхождение, и все старое время с его нуждою».
Привязанность к своему происхождению и годам, проведенным в родительском доме, выражалась у Михаилы Михайловича также в необыкновенной его почтительности к матери Прасковье Федоровне — простой деревенской попадье. Эта почтительность ярко проявлялась в содержании и стиле его писем к ней, а также в обращении с ней при встречах. Когда приезжала она к нему в Петербург повидаться, одетая в простенький балахон и повязанная платком, он, не стесняясь окружающих, опускался пред нею, по народному русскому обычаю, на колени и выказывал знаки самой глубокой и трепетной сыновней любви. Ее портрет в скромном одеянии деревенской попадьи, обрамленный позолоченной рамкой, всегда стоял на письменном столе в кабинете Сперанского.
Родился и провел свое детство Михайло Сперанский в деревне Черкутино (Черкватино)[5], расположенной в сорока верстах от города Владимира — на реке Тунгаре, впадающей в Воршу. В зрелые свои годы он, будучи уже видным сановником, известным не только в России, но и во всей Европе, иногда приезжал туда. Крестьяне — сотоварищи детства его — не могли надивиться замечательной его о них памятливости, уважительному к ним отношению с его стороны, полнейшему отсутствию в нем какого-либо стремления подчеркнуть свое высокое положение. Он с явной приятностью вспоминал свои детские годы, прожитые в Черкутино.
Происходил Сперанский из рода потомственных священнослужителей, в котором все старшие сыновья на протяжении двух столетий подряд непременно становились попами. Священником был его дед Василий Михайлов (Михайлович), настоятелем сельской церкви являлся и отец его — Михайло Васильев (Васильевич)[6]. Высокий ростом, тучный человек, ко всему, казалось, равнодушный (кроме церковной службы), он мало уделял внимания своему дому и семье. Все заботы о домашнем быте лежали целиком и полностью на его жене Прасковье Федоровне[7] — худенькой и маленького роста, умной и энергичной женщине. Ее отцом был Федор Никитин — дьякон церкви села Скоморолова, находившегося не слишком далеко от Черкутина.
Михайло был не первым и не последним ребенком Михаилы Васильевича и Прасковьи Федоровны. У него были старший брат Андрей и старшая сестра Екатерина, умершие еще до его рождения, старшая сестра Мария[8], младший брат Косьма (Кузьма)[9] и младшая сестра Марфа[10]. Родился Михайло слабым — казалось, не суждено ему жить. Но мать каким-то чудом выходила, отмолила его. Выкормив Михаилу своим молоком, Прасковья Федоровна сдала его на руки няньке — Елене Петровне Синицыной, а сама отправилась в Ростов для поклонения святому Димитрию — она полагала, что именно святой Димитрий, к которому многократно обращалась с мольбами, спас только что родившегося сына от смерти.
Михайло Васильевич, хотя и не обучался в духовной семинарии, многие годы являлся благочинным священником[11]: в его обязанности входило осуществление надзора за священнослужителями церковного округа, охватывавшего территорию, на которой располагалось 40 сел. За исполнение этой должности он получал от государства специальное жалованье в дополнение к тем доходам, которые имел за отправление церковных треб — таинств, обрядов, молитвословий, совершаемых на разные случаи по требованию прихожан. Но жалованье было небольшим, а вознаграждение за требы давалось в сельских церквях, как правило, исключительно продуктами. Поэтому достаток семьи был довольно скромным и не позволял держать при хозяйстве более одного-двух работников. В этих условиях многое из домашней работы Прасковье Федоровне приходилось делать самой. С раннего утра и до позднего вечера была она занята хозяйственными делами. Сын же ее Михайло рос предоставленным почти целиком самому себе, то есть имел ту самостоятельность, ту свободу, что как воздух необходима для возникновения из маленького человеческого существа большой личности.
Слабому от рождения физически, ему трудно было угнаться за своими сверстниками в их забавах и шалостях. Оттого почти все время проводил он в одиночестве или же в общении с дедом Василием, который совсем к тому времени ослеп, но сохранил замечательную память на разные житейские истории, а с нею и способность увлекательно их рассказывать. Именно от деда своего получил будущий государственный деятель первые сведения об устройстве мира и житии людей в нем.
Яркие впечатления о себе оставила в памяти Сперанского и бабушка его — жена Василия Михайловича. Высокая ростом, иссохшая от старости до скелета, молчаливая и суровая, она жила в то время, когда Михайло ее застал, какой-то особой, даже как будто совсем неземной жизнью. Впоследствии он будет рассказывать своей дочери: «Другие, бывало, играют на дворе, а я не насмотрюсь, как бабушка стоит в углу перед образами, точно окаменелая, в таком глубоком созерцании, что ничто внешнее, никакой призыв родных ее не развлекали. Вечером, когда я ложился спать, она, неподвижная, стояла опять перед образами. Утром, хотя бы встав до света, я находил ее снова тут же. Вообще ни разу, даже просыпаясь ночью, мне не случалось заставать ее иначе как на ногах, совершенно углубленную в молитву. Пищу ее уже многие годы составляла одна просфора, размоченная в воде. Этот призрак моего детства исчез у нас из дому спустя год после того, как меня отдали в семинарию; но я как будто бы еще теперь его вижу».