— Может быть, вы потому спрашиваете об этом, что и ваше любопытство не вознаграждено? То есть вы слишком долго ждете?
Он понял ее — еще бы ему было не понять!
— Слишком долго жду, чтобы случилось, а оно все не случается? Зверь так и не прыгнул? Нет, для меня ничего не изменилось. Я ведь
— Вы правы, — согласилась мисс Бартрем, — да, от судьбы не уйдешь, да, она свершается своим особым образом, своим особым путем. Но, понимаете ли, в вашем случае и образ, и путь были бы — ну, совершенно исключительными и, так сказать, предназначенными для вас
Что-то в ее словах насторожило Марчера.
— Вы сказали «были
— Ну, зачем так! — вяло запротестовала она.
— Как будто начали думать, что уже ничего не произойдет.
Она покачала головой — медленно и, пожалуй, загадочно.
— Нет, я думала совсем о другом.
Он все еще настороженно вглядывался в ее лицо.
— Так что же с вами такое?
— Со мной все очень просто, — опять не сразу ответила она. — Я больше чем когда-либо уверена, что буду вознаграждена за свое так называемое любопытство, и даже слишком щедро.
Теперь от их легкого тона не осталось и следа; Марчер встал с кресла и еще раз прошелся по маленькой гостиной, где год за годом неизменно возвращался в разговорах все к той же теме, где под всевозможными соусами вкушал их сопричастность — так, вероятно, выразился бы он сам, — где вся обстановка стала не менее привычной для него, чем в собственном доме, где даже ковры были протерты его стремительными шагами, как сукно конторок в старинных торговых домах протерто локтями целой череды клерков. Целая череда изменчивых настроений Марчера отметила эту комнату, превратившуюся в дневник зрелых лет его жизни. Под влиянием слов Мэй Бартрем он, неведомо почему, с такой остротой ощутил все это, что через минуту снова остановился перед своей приятельницей.
— Может быть, вам стало страшно?
— Страшно?
Ему почудилось, что, повторяя за ним это слово, она немного изменилась в лице, и на случай, если вопрос его попал в цель, мягко пояснил:
— Помните, именно этот вопрос вы задали
— Очень хорошо помню. И вы ответили, что не знаете, что я сама увижу, когда придет время. А потом мы за все эти годы ни разу, кажется, не заговаривали об этом.
— Совершенно верно, — подхватил Марчер, — не «говаривали, словно такой деликатной материи вообще лучше не касаться, словно думали: стоит вглядеться — и сразу обнаружится, что мне
На этот раз она особенно долго медлила с ответом.
— Да, я иной раз думала, что вам страшно, — сказала она наконец. Потом добавила: — Но чего только мы иной раз не думали!
— Чего только не думали! — У него вырвалось негромкое «ох!», полуподавленный стон, точно ему сейчас так отчетливо, как редко бывало, явился образ, всегда живший в их воображении. В самые непредсказуемые мгновения на него устремлялись яростные глаза, те самые глаза того самого Зверя, и, хотя Марчер уже давно сжился с ними, тем не менее он до сих пор неизменно платил им дань вот таким вздохом из самых глубин своего существа. Все их предположения, от первого до последнего, закружились над ним, и прошлое свелось к одним лишь бесплодным умствованиям. Это и поразило его сейчас: все, чем оба они населили гостиную, было упрощением — все, кроме тревоги ожидания. Да и тревога ощущалась только потому, что ничего другого не было. Даже его прежний страх, если называть это чувство страхом, тоже затерялся в пустыне. — Полагаю все-таки, — закончил он, — что вы сами видите: теперь мне не страшно.
— По-моему, я вижу, что вы совершили почти невозможное, до такой степени приучив себя к опасности. Так сжились и сблизились с ней, что перестали ее ощущать; она рядом, вы это знаете, но вам уже все равно, и даже нет прежней потребности напускать на себя бодрость. А эта опасность такого свойства, что я должна признать: вряд ли кому-нибудь удалось бы держаться лучше, чем держитесь вы. Джон Марчер попытался улыбнуться.
— Героически?
— Ну что ж, назовем это хотя бы так.
— Значит,
— Вот это вам и предстояло доказать мне. Он, однако, все еще сомневался.
— Но мужественный человек должен знать, чего он страшится, а чего
— Да, под угрозой и — какое бы тут подобрать слово? — под очень прямой. Под угрозой самому сокровенному. Это мне вполне ясно.
— Настолько ясно, что, так сказать, к концу нашей совместной стражи вы убедились: мне не страшно?
— Вам не страшно. Но нашей страже не наступил конец. Вернее, не наступил конец вашей страже. Вам еще предстоит все увидеть.
— А вам — нет? Но почему? — спросил он. Весь день его не покидало чувство, что она что-то утаивает. Было оно и сейчас. Ничего похожего Марчер прежде не ощущал, и это ощущение стало своего рода вехой. Тем более что Мэй Бартрем не торопилась с ответом. — Вы знаете что-то, чего не знаю я! — не выдержал он паузы. И голос мужественного человека немного задрожал. — Знаете, что должно случиться. — Ее молчание, выражение ее лица были почти признанием, подтверждали его догадку. — Знаете, но вам страшно сказать мне. Все так плохо, что вам страшно, а вдруг я догадаюсь.
Вероятно, он был прав, потому что вид у Мэй Бартрем был такой, точно он, сверх ее ожиданий, переступил незримую черту, которой она себя обвела. Впрочем, она могла не беспокоиться, а главное, в любом случае не было оснований беспокоиться ему.
— Вы никогда не догадаетесь.
3
Тем не менее, повторяю, тот разговор стал вехой в их отношениях, и в дальнейшем это полностью подтвердилось: все, происходившее между ними потом, даже спустя много времени, все оказывалось лишь отзывом на него, лишь его результатом. Вначале, как прямое следствие, смягчилась настойчивость Марчера — пожалуй, даже перешла в свою противоположность, словно его вечная тема отпала под воздействием собственной тяжести, более того, словно Марчера вновь стали посещать мысли об опасности впасть в эгоизм. Он считал, что, в общем, недурно усвоил, как важно не быть себялюбцем, и, действительно, согрешив в этом смысле, всегда спешил загладить свой грех. Во время театральных сезонов он охотно искупал такие проступки, приглашая свою приятельницу в оперу, и порою столь рьяно доказывал стремление разнообразить пищу для ума мисс Бартрем, что ей случалось появляться там вместе с ним раз десять, а то и двенадцать в месяц. Иногда, проводив ее до дому, Марчер даже заходил к ней, дабы завершить, по его выражению, вечер, и, желая подчеркнуть свою позицию, соглашался разделить с хозяйкой легкий, но изысканный ужин, который всегда был для него наготове. А сводилась эта позиция к тому, что он никогда не настаивал — или считал, что не настаивает, — на разговорах о собственной персоне: к примеру, готов был сесть за фортепьяно, благо оба играли на этом инструменте, стоявшем тут же в гостиной, и повторить в четыре руки пассажи из прослушанной оперы. И все же в один из таких вечеров Марчер напомнил Мэй Бартрем, что не получил ответа на вопрос, который задал во время разговора, отметившего последний день ее рождения. «Что спасает вас?» — спросил он тогда, имея в виду — спасает от угрозы прослыть не такой, как все. Пусть она права, и он лишь оттого не привлекает к себе внимания, что важнейшую сторону своей частной жизни устроил по образцу большинства мужчин, то есть, довольствуясь малым, заключил своего рода союз с женщиной, не более примечательной, чем он сам, — но вот как она ухитрилась не привлечь к себе внимания, и почему такой союз, всем, конечно, известный, не вызвал кривотолков?
— А я не говорила, что кривотолков не было, — сказала Мэй Бартрем.
— Ах, так! Значит, вы-то не были «спасены».
— Мне это безразлично. Если вы нашли свою женщину, то я нашла своего мужчину, — ответила она.
— Стало быть, вас такое положение устраивает? Она помедлила с ответом.
— Оно устраивает вас, так почему бы, по тем простым человеческим понятиям, о которых мы говорили, оно не должно устраивать и меня?
— Понимаю. «По простым человеческим понятиям», из которых вытекает, что вам есть для чего жить. То есть не только для меня и моей тайны.
Мэй Бартрем улыбнулась.
— По-моему, из этого совсем не вытекает, что я живу
Он понял ее реплику и рассмеялся.
— Ну да, ну да, но если, как вы говорите, я для всех окружающих вполне зауряден, вы для них тоже заурядны, не так ли? Вы помогаете мне слыть таким же, как все. А если я такой, как все, ваша репутация, считаете вы, в безопасности. Правильно я вас понял?
И опять она помедлила, но ответ ее был достаточно ясен:
— Правильно. Только это и важно для меня — помочь вам слыть таким, как все.
Он не поскупился на слова благодарности:
— Как вы добры ко мне! Как великодушны! Не знаю, как и доказать вам свою признательность.
И снова, уже в последний раз, она задумалась, словно выбирала ответ. Но ее выбор был предрешен.
— Будьте верны себе, вот и все.
И он остался верен себе, все шло как всегда, и на этот раз так долго, что наступил, не мог не наступить день, когда они вновь попытались проникнуть в душевные глубины друг друга. Казалось, их нервы требовали, чтобы время от времени оба опускали лот в эти глубины, стараясь измерить бездну, обычно скрытую помостом, достаточно прочным, хотя и шатким с виду, порою даже вздрагивающим под напором воздушных вихрей. К тому же в отношениях Марчера с Мэй Бартрем появился новый оттенок из-за ее нежелания опровергнуть укор, будто она не решается поделиться с ним своей догадкой, укор, который вырвался у него к концу последнего и едва ли не самого прямого их разговора. Он тогда вдруг почувствовал — она что-то «знает», что-то плохое для него, такое плохое, что не смеет рассказать ему об этом. На его слова — все, очевидно, настолько плохо, что ей страшно, как бы он не догадался, — последовал уклончивый ответ, который требовал немедленного прояснения, но Марчер из-за особой своей чувствительности не осмелился снова подступиться к столь грозному предмету. Он ходил вокруг да около, то приближаясь, то удаляясь; впрочем, беспокойство его умерялось сознанием, что не может она «знать» ничего такого, чего не знал бы он сам. Источники знания у обоих общие, разве что у нее восприимчивее нервы. Такова природа женщин: если кто-то вызвал их интерес, они улавливают такие тонкости, касающиеся этого человека, которые сам он зачастую уловить не может. Нервы, чувствительность, воображение — вот их дозорные и поводыри: что касается Мэй Бартрем, ее несравненное достоинство как раз в том и состояло, что она так близко к сердцу приняла его судьбу. В эти дни он познакомился с чувством, до тех пор, как ни удивительно, ему неведомым: все растущим страхом утратить ее в катастрофе — в какой-то катастрофе, но не в
Когда тот неминуемый день наступил и Мэй Бартрем призналась Марчеру, что у нее есть основания опасаться серьезного заболевания крови, он ощутил тень близких перемен и ледяной холод катастрофы. И сразу стал представлять себе всяческие осложнения и несчастья и, главное, думать, какой утратой грозит ему недуг мисс Бартрем. Но тут в нем, как бывало уже не раз, зашевелилось чувство справедливости, и он, по обыкновению, порадовался этому: значит, и теперь его в первую голову волнует мисс Бартрем, которая, быть может, столь многого лишится… А вдруг она умрет, так и не узнав, так и не увидев?… Было бы слишком жестоко задать ей этот вопрос сейчас, в самом начале недуга, но себе Марчер задал его немедленно и с большой горечью, глубоко сострадая мисс Бартрем из-за возможности такого исхода. И если она «знает» в том смысле, что ее осенило некое — как бы это назвать? — неопровержимое мистическое откровение, от этого, разумеется, не легче, а даже тяжелее, ибо, так давно и так полно разделив с ним любопытство к его судьбе, она положила это любопытство краеугольным камнем своей жизни. Мэй Бартрем жила, чтобы увидеть все, что
Прежде всего Марчер поймал себя — именно
4
И вот однажды — то было ранней, юною весной — Мэй Бартрем на свой особый лад ответила Марчеру, когда с редкой прямотой у него вырвалось признание в этих страхах. Он пришел к ней под вечер, но еще не стемнело, и ее озарял долго не меркнущий, напитанный свежестью свет последних апрельских дней, порою стесняющий нам сердце печалью более томительной, чем самые сумрачные осенние часы. С неделю стояла теплая погода, весна, судя по всему, выдалась дружная, и Мэй Бартрем впервые в том году сидела при незажженном камине; по ощущению Марчера, это придало всей картине, куда входила и она, ту отполированную завершенность, которая своим образцовым порядком и видом холодной, ничего не значащей приветливости как бы давала понять, что никогда ей уже не увидеть зажженного камина. Что-то во внешности хозяйки подчеркивало эту ноту, но что именно, Марчер затруднился бы объяснить. Ее бледное, почти восковое лицо покрывала тончайшая сетка бессчетных морщинок и пятнышек, словно нанесенных гравировальной иглой; белое свободное, мягко струящееся платье оживляла лишь блекло-зеленая шаль, над чьим нежным оттенком потрудилось время; Мэй Бартрем была подобием безмятежного, изысканного, но непроницаемого сфинкса, с головы до ног запорошенного серебряной пылью. Она была сфинксом, и в то же время ее можно было уподобить лилии с белым венчиком и зелеными листьями, но лилии искусственной, изумительной подделке, правда, уже чуть поникшей и покрытой сложным переплетением едва заметных трещинок, хотя хранили ее в незапятнанной чистоте под прозрачным стеклянным колпаком. В ее комнатах, всегда заботливо убранных, каждая вещь блестела и лоснилась, но сейчас Марчеру мерещилось — там все доведено до такого совершенства, так расставлено и расправлено, что Мэй Бартрем остается лишь сидеть сложа руки в полном бездействии. Она уже вне игры, думал Марчер, свое дело она уже сделала, и он чувствовал себя безмерно заброшенным, потому что Мэй Бартрем подавала ему голос точно с другого края разделившей их пропасти или с острова отдохновения, куда успела добраться. Значило ли это, вернее, могло ли не значить, что после многих лет совместного несения стражи ответ на их общий вопрос не только замаячил на ее горизонте, но и воплотился в слова и, следовательно, ей теперь действительно больше нечего делать? Марчер, собственно говоря, уже несколько месяцев назад упрекнул ее в этом: она что-то знает, но утаивает от него, сказал он тогда. Но больше на своем утверждении не настаивал, смутно опасаясь разногласия и даже размолвки. Короче говоря, в последнее время он начал нервничать, чего во все предыдущие годы с ним не случалось: вот это и удивительно, что его нервы только тогда сдали, когда он усомнился в неминуемости события, что всё выдерживали, пока он уверенно ждал. Он чувствовал — в воздухе скопилось что-то незримое, и при первом неосторожном слове оно падет ему на голову или по меньшей мере положит предел тревожному ожиданию. И остерегался неосторожного слова — слишком все стало бы тогда уродливо. Если неведомое должно обрушиться на него, пусть оно обрушится под воздействием собственной своей величавой тяжести. И если Мэй Бартрем решила покинуть его, что ж, пусть сама и делает первый шаг. Поэтому он не ставил ей вопроса напрямик и поэтому же, избрав окольный путь, все-таки на этот раз спросил:
— Как по-вашему, что было бы самым плохим из всего, что еще может случиться в мои годы?
Он часто спрашивал ее об этом и прежде; когда периоды замкнутости с прихотливой неравномерностью сменялись периодами откровенности, они вместе строили бессчетные предположения, а потом, во время трезвых антрактов, от этих предположений не оставалось следа, как от знаков, выведенных на морском песке. Особенность их общения всегда была такова, что, если самая давняя тема хотя бы ненадолго замирала, исчерпав себя, она возвращалась потом, звуча уже совсем по-новому. Поэтому на его вопрос Мэй Бартрем ответила без признака нетерпения, как на нечто неожиданное:
— Ну, конечно, я часто думала об этом, но раньше как-то не могла ни на чем остановиться. Я придумывала всякие ужасы и не знала, какой выбрать. С вами, должно быть, было то же самое.
— Еще бы! Теперь мне кажется — я ничем другим и не занимался. Такое ощущение, будто вся жизнь ушла на придумывание ужасов. О многих я в разное время говорил вам, а иные не смел даже назвать.
— Такие ужасы, что и назвать не смели?
— Да. Были и такие.
С минуту она смотрела на него, и, отвечая на ее взгляд, Марчер без всякой связи подумал, что когда Мэй Бартрем раскрывает всю ясную глубину своих глаз, они так же прекрасны, как в юности, только теперь их красота светит странно-холодным светом — тем самым, который отчасти составляет или, может быть, предопределяет бледное, жестокое очарование этого времени года и этого часа суток.
— А между тем, — проговорила она наконец, — мы с вами перебрали немало ужасов.
Ощущение необычности усилилось, когда она,
— Да, когда-то мы с вами далеко заходили.
Он осекся, заметив, что говорит об этом, как о чем-то, оставшемся в прошлом. Что ж, он хотел бы, чтоб так оно и было, но исполнение его желания, по мнению Марчера, все больше и больше зависело от Мэй Бартрем.
Но тут она мягко улыбнулась.
— Далеко?…
В ее тоне звучала непонятная ирония.
— Вы хотите сказать, что готовы пойти еще дальше? Хрупкая, ветхая, прелестная, она по-прежнему смотрела на него, но, казалось, забыла, о чем они говорят.
— По-вашему, мы так далеко зашли?
— Но, если я правильно вас понял, вы сами сказали, что мы почти
— В том числе и друг другу? — Она все еще улыбалась. — Впрочем, вы совершенно правы. Мы с вами много фантазировали, иногда многого боялись, но кое-что так и осталось неназванным.
— Значит, худшему мы в лицо не посмотрели. Хотя, по-моему, я мог бы, если бы знал, что вы имеете в виду. У меня такое чувство, — пояснил он, — что я потерял способность представлять себе эти вещи. — И тут Марчер подумал: а видит ли она, до какой степени он опустошен? — Эта способность исчерпана.
— А вам не приходит в голову, что и у меня она исчерпана?
— Вы сами проговорились, что это не так. Для вас это уже не вопрос воображения, раздумий, догадок. Не вопрос выбора. — Наконец он заговорил в открытую. — Вы знаете что-то, чего не знаю я. Вы и раньше давали мне это понять.
Он сразу увидел, что последние слова сильно ее задели.
— Я, мой друг, ничего не давала вам понять, — с твердостью сказала она.
Он покачал головой.
— Вы не умеете скрывать.
— О-о-о! — Это относилось к тому, чего она не умела скрыть, и было похоже на подавленный стон.
— Вы признали это много месяцев назад, когда я сказал, что вам страшно, как бы я не догадался. Вы ответили тогда, что мне все равно не догадаться, бесполезно и пробовать, и не ошиблись, я не догадался. Но вы думали о чем-то определенном, и теперь я понимаю — это касалось, это касается возможности, которую вы считаете наихудшей. Поэтому, — продолжал он, — я и взываю к вам. Поймите, сейчас меня страшит только неведение, знание уже не страшит. — Она молчала, и тогда он снова заговорил: — Я потому еще так уверен, что вижу по вашему лицу, чувствую в воздухе, во всем, что населяет эту комнату, — вы вне игры. Покончили с этим. Вам уже все известно. Вы предоставляете меня моей судьбе.
И Мэй Бартрем слушала его, белая, неподвижно застывшая в кресле, словно в ней зрело решение, и в этом было прямое признание, хотя какая-то тонкая, полупрозрачная преграда еще не совсем рухнула, внутреннее сопротивление не до конца сломилось.
— Это действительно
На секунду он онемел.
— Чудовищнее, чем все наши чудовищные догадки?
— Чудовищнее. Ведь вы сами сказали слово «наихудшее» — разве этого не достаточно? — спросила она.
— Достаточно, если и вы, как я, разумеете нечто, что соединяет в себе все мыслимые утраты и весь мыслимый стыд, — подумав, ответил Марчер.
— Так оно и будет,
— Ваше убеждение, — возразил Марчер. — Для меня этого довольно. Потому что я чувствую — оно правильное. И если вы по-прежнему не желаете объяснить мне, значит, решили бросить меня.
— Нет же, нет! — настойчиво сказала она. — Разве вы не видите, я с вами, все еще с вами. — И как бы для большей убедительности поднялась с кресла, а это редко случалось с ней в последнее время, и встала перед ним, прекрасная и хрупкая в своем белом, струящемся платье. — Я не покинула вас!
Этим усилием одолеть слабость она так великодушно подтверждала свои слова, что, если бы ее порыв не увенчался, к счастью, успехом, Марчер скорее огорчился бы, чем обрадовался. Она стояла перед ним, и холодная прелесть глаз сообщалась всему ее облику, так что в ту минуту Мэй Бартрем как бы вновь обрела юность. Поэтому он не жалел ее, он принимал то, что она предлагала, — готовность помочь ему и сейчас. Но вместе с тем чувствовал — этот свет в любой миг может угаснуть и, значит, нельзя терять времени. Ему не терпелось задать ей несколько самых важных вопросов, но тот, что как бы сам собой вырвался у него, по сути вмещал все остальные.
— Тогда скажите мне, буду ли я сознавать, что страдаю?
Она, не колеблясь, покачала головой.
— Нет!
Теперь он окончательно уверовал: ей ведома тайна — и был потрясен.
— Но что может быть лучше? Почему вы считаете, что это самое худшее?