Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Искатель. 1961-1991. Выпуск 4 - Георгий Вирен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да это просто соседи иногда заходят, я и помогаю…

— Бы не сердитесь?

— Напротив! Вы меня повеселили. Я теперь знаю, как выгляжу со стороны.

— Нет, нет! Вы гораздо лучше выглядите, честное слово! Я всё — таки чуть — чуть, совсем капельку колдунья, и я угадала, что вы не должны быть таким бирюком, что вы намного лучше и интереснее. Правда! Иначе разве я стала бы всё это вам говорить?

Он засыпал с лёгким сердцем. Почему — то казалось, что, в сущности, жизнь прекрасна, в той самой своей потаённой сущности, столь редко раскрывающейся людям, она прекрасна и чудесна, то есть полна чудес и загадок, разгадывать которые заманчиво и радостно. С чистой душой, готовой верить любым обещаниям жизни, заснул он. И увидел сон о Единороге.

Увидел себя маленьким, лет семи, на краю леса. Замшелого, буреломного, сказочного леса. Матюша стоял на солнечной опушке, по пояс в траве, и слышал, как в глубине, в чащобе хрустят под грузным телом ветки. Мальчик знал, что там гуляет Единорог, и не боялся его. Он сделал шаг к лесу. Близко, над самым ухом невидимая мать попросила: «Осторожней, сынок». Матюшка кивнул и вошёл в лес. Сразу на плечо ему спрыгнула золотая Белка, прижалась к щеке, обвила пушистым хвостом шею. «Эге — гей!» раздалось издалека, и Матюша понял, что это спешат его друзья: Серый Волк и Иван — Царевич. Волк был ростом с мальчика, с длинной шерстью, он пах по — домашнему — теплом и печкой. «Здравствуй, Волк», — Матюша обнял его за толстую шею, спрятал лицо в шерсти, а Волк лизнул его щёку горячим мокрым языком. «Здравствуй, Ваня», — сказал мальчик, и Царевич (с отцовским лицом — давним, запечатлённым на фотографии военных времён, когда Матюши ещё не было на свете, и никто не знал, ждать ли его) поклонился. Солнце острыми лучами проникало в лес, и каждый луч падал на яркую кровавую бусинку брусники. Шаги Единорога слышались рядом, но он не приближался, а словно кругами ходил, не спеша, уверенно — то ли время не пришло ему показаться, то ли просто гулял сам по себе. Белка перепрыгнула с Матюши на Волка и села у него на загривке. «Звал нас?» — спросил Царевич, и мальчик кивнул. «Вы обещали взять меня в лес». — «Ещё не пора, — печально сказал Царевич. — Ты подожди немного». Совсем рядом шумно вздохнул Единорог, а затем тяжело повернулся, и шаги его удалились. Пока они не стихли, Матюша, Царевич, Волк и Белка молча смотрели в ту сторону, куда ушёл Единорог. «Вот видишь, — сказал Царевич, — ещё рано». Матюша услышал тихий, облегчённый вздох и понял, что это мать, с опаской следившая за ним, отпустила тревогу и страх. «Хорошо, — покорно сказал мальчик. — Я буду ждать». И снова обнял тёплого Волка, прощаясь.

Он отвернулся от друзей и, сделав всего несколько шагов, оказался на опушке, заросшей травами. Над ними летали бабочки, множество бабочек, и каждая оставляла короткими цветной след. Следы вспыхивали, исчезали, переплетались, путались, от этого в воздухе дрожало многоцветное марево, и спящий Матвей словно услышал мысли мальчика: «Вот лето кончится, а потом зима, а потом опять будет лето, я приду сюда и обязательно увижу его».

На этом сон кончился, но Матвей провидел, что продолжение есть, и оно казалось ему второй жизнью. И если от первой жизни он прожил большой кусок, то эта вторая — таинственная, манящая — только начинала своё медлительное течение, устремлённое в баснословный край, исполненный сияния.

…Он проснулся с разгадкой. Как будто незримый покровитель нашептал ему, спящему, те слова, которые Матвей искал уже два года — бился, маялся, а найти не мог. И вот теперь всё вдруг стало ясно — до деталей. Он окончательно понял принцип Машины. Теперь дело было за техникой, всего лишь за техникой, которая должна воплотить принцип в реальность. Техника подвела Матвея только однажды, но теперь — то он знал, что тогда, во время катастрофы, не техника не сработала, а просто судьба, исполняя предназначение, повернула жизнь Матвея в иное русло. А теперь судьба вела его к удаче, и техника не могла подвести.

* * *

…Он тащил эту ветку тяжело, упрямо и с иронией думал: «Я похож на муравья» — ветка была в два человеческих роста длиной и толщиной, как нога толстяка.

— Вы такой хозяйственный, экономный, — сказала она нараспев и поднялась навстречу со скамеечки у крыльца. — Можно, я помогу!

— Вот ещё! — буркнул недовольно и даже отстранил её жестом.

Кинул ветку к дровяному сараю, отряхнул руки и закурил.

— С чего вы взяли, что я экономный?

— У вас полный сарай дров, а вы всё тянете… ветки, ящики…

— Понимаете, — Матвей присел рядом, — вот эта берёза, например, моя ровесница или около того. Если её распилить умело и топить тоже умело, то хватит на три, ну четыре зимних вечера. Представляете, целая жизнь прошла, а всего — то — на три вечера обогреть старуху да инвалида. А если на весь год — значит, нужен нам небольшой лесок. Он рос, жил, а мы его — раз и спалим. И чтобы вырос такой же, нужно ещё лет сорок. Мне стыдно хороший лес жечь. Вот и хожу, как побирушка, по посёлку и вокруг, ищу сухие ветки, деревья, старые ящики, заборы, доски — если губить, то отработавшее, послужившее, не живое. Чтоб справедливо было.

— Вы в справедливость верите? — спросила она с удивлением.

— А почему нет? — в ответ удивился и он.

— Но ведь жизнь несправедлива!

Они смотрела удивлёнными ясными глазами, чуть — чуть недоверчиво, будто подозревала его в подвохе и ждала, что он и сам сейчас рассмеётся, признается, что пошутил, конечно.

— Вы уверены в этом? — спросил он и впрямь с подвохом.

— Ой, вы же смеётесь надо мной! — как будто обиделась она. — Ну где же справедливость в жизни? Все эти случайные смерти, болезни, все эти лавины и сели, машины с пьяными водителями, гололёд, бандиты и хулиганы… А в природе?! Ведь там тоже нет никакой справедливости! Жизнь жука или божьей коронки так же случайна, как жизнь человека… А само рождение разве не случайно? А где случайность, там не может быть справедливости.

— Философы называют случайность формой проявления необходимости…

— Ой, да не знаю я этой философии! Я вижу, что нет в природе ни справедливости, ни правды! Справедливость только в сказках… Поэтому дети их так любят… Дети вообще хотят справедливости… а потом привыкают, что её нет в жизни…

— Конечно, нет, — согласился он неторопливо. — В природе нет. И в жизни нет… Но…

Матвей помедлил, словно не решаясь продолжить. Затянулся в последний раз, затоптал бычок.

— Но в том — то и штука, что человек эту справедливость может принести в мир. Человек — царь природы не потому, что изобрёл луноход. А потому, что он, только он один может изменить мир по законам совести, справедливости. И смысл появления человечества — не покорение природы. Смысл — принести справедливость. Если каждый будет так жить, то… случайности, конечно, никуда не денутся… но справедливости в мире будет всё больше, и больше, и потом, может быть, настанет…

— Царство божие?

— Это уж как назвать.

— Вы, Матвей, философ. Только всё это теория, в жизни по — другому.

— А разве жизнь не от нас зависит?

— Нет! — крикнула она с обидой. — Вот почему я ушла из детсада?

— А вы там работали?

— Да, музвоспитателем. Я и детей люблю, и музыку, и вообще это самая хорошая профессия — учить детей музыке, а я всё равно ушла. Там, в детсаду нашем, все воровали. Повара воровали, бухгалтер воровала, половина воспитательниц воровали и, конечно, директор всех покрывала и сама воровала. Масло, сахар, муку, просто деньги — скажем, на ремонт выделят, а они как — то так сделают, что половина денег у них в карманах остаётся. Ну и что я могла сделать?! В милицию пойти? Так у них там все свои. Написать куда — нибудь, чтоб комиссию вызвали? Были и комиссии, гак их тоже покупали. А кто пожалуется — тому ещё хуже. Одна воспитательница против них пошла, так они её саму чуть не посадили — еле убежала. А я вовсе не боец, не знаю я всех этих уловок, даже не понимаю, как им удаётся воровать, только видела не раз, как они вечерам на «рафик» — мешками, ящиками…

— Понимаю, — кивнул Матвей. — А всё — таки это ничего не меняет. Сами — то вы не воровали. И что ни делай с вами, всё равно не стали бы воровать. Вот я и говорю, что всё от человека зависит… А воруют… Что ж — это всегда было. Будущего своего не знают — вот и гадят. А посмотрели бы на себя лет через десять в арестантских куртёнках где — нибудь в Сосьве авось по — другому жить бы стали…

Она засмеялась тоненько, и Матвей взглянул удивлённо.

— Извините, — смутилась она. — Просто вы мне одного человека напомнили… Вас только двое таких, наверное…

— Кого же?

— Отца Никанора. Моего… ну, как это сказать… даже не знаю…

— Отца?

— Ну да, он священник. Я — то неверующая, так воспитана. Ну а когда из детсада уволилась, не знала, куда идти. Не хотела ни другого сада, ни школы — там всюду одно и то же: враньё и гадость. А у меня голос хороший и слух абсолютный. И я пошла в церковь, сказала, что готова петь в хоре. Отец Никанор пригласил меня к себе домой — рядом с церковью домик у него. И представляете, что меня там поразило — у него там рояль. Концертный «Петрофф», старый, вполне приличный. Он меня усадил, я стала петь, играть, потом он тоже, под конец даже арию царя Бориса исполнил — и так здорово! Оказалось, что он до семинарии учился в консерватории. Молодой ещё… лет сорок ему… Он был рад вспомнить прошлое… И согласился меня взять. А я ему тогда честно сказала, что, наверное, иногда не смогу петь. У меня бывает, что голос пропадает, если настроение плохое. Я боялась, что он меня будет уговаривать, мол, дело есть дело, тем более — если деньги, мол, артист должен петь в любом состоянии… Или вовсе прогонит… Но он… знаете, вот как вы, — понимаю, говорит. К господу, говорит, надо с тихой душой идти, а если не спокойно вам, то обратитесь к Нему с молитвой в сердце своём. И когда не сможете петь, то не надо. Он поймёт. Я чуть не заплакала… Нам же всю жизнь одно — и в школе, и в училище: ты обязан, у тебя долг, надо заставлять себя, преодолевать слабость, надо воспитывать в себе и в учениках волю, ответственность, ты должен, должен… Я в храм, как на праздник, лечу… А если нет настроения… Молиться я так и не научилась, хотя теперь много молитв и псалмов знаю… В бога не верю, нет… не отвергаю, но не верю… ещё не готова… Я в лес иду. Слушаю птиц, дождь… А зимой — просто смотрю — белые деревья и синее небо ничего нет лучше… А завтра я пойду в храм. Завтра ведь большой праздник — Преображение Господне. Я готовлюсь к нему. И все наши тоже готовятся, и весь причт тоже… Будет очень хорошо, настоящий праздник будет… Приходите, Матвей! Правда, приходите к нам завтра!

— Спасибо за приглашение… Но ведь я неверующий…

— Ну и что? Я тоже, не в этом дело!

— Понимаете, Мила…

О, каким обманом была его трезвая рассудительность и как мало спокойствия было в душе! Нацеленный на дело, на борьбу, единорогом прущий к цели, о которой и подумать страшно, отринувший во имя этой цели всё, решивший и жизни не пожалеть, и уже загодя зачеркнувший эту жизнь, выделивший себя из круга людей, отделившийся от них заповедной зоной, он внятно ощутил растущую тревогу за эту счастливую беднягу и понял, что не сможет пройти мимо и что путь к цели не обок этой девочки лежит, а через её душу, слишком хрупкую для беспощадного, действительно несправедливого мира. Он почувствовал груз той самой нелюбимой Милой ответственности, от которой не мог уклониться, не мог сбежать в леса и храмы, потому что был старше, сильней, опытней, потому что играл уже в гляделки со смертью и вынес её взгляд. Он в бога не верил, но знал, что есть в мире силы, смысл которых огромен и до поры не ясен и мощь неизвестна. Он бросил им вызов осознанно и дерзко, а в ответ — он понимал это! — получил Послание, и явилось оно в облике Милы. Он силился разгадать тайный код, уловить смысл Послания, но весь великий смысл оборачивался большими тёмными глазами, тонким, звенящим голосом и всей её хрупкой фигуркой, соткавшейся из тумана и готовой раствориться в нём. Смысл ускользал, а Матвей, ворочаясь ночью на топчане, всё гнался и гнался за ними, не отступая, потому что погоня уже привычно вошла в его кровь, потому что много лет гнался он за принципом Машины и догнал его, понял во сне и теперь воплощал в провода и диоды, в микросхемы и экран, в медь и пластик. Воплощал в реальное, твёрдое и знал, что дойдёт до конца — воплотит. Одного не знал — что дальше случится, но готов был ко всему. Тут и настигло его Послание зыбкое, многозначное…

Ночь — его время, и опять она помогла. Он проснулся внезапно — с готовым ответом. Ошеломлённый его простотой, он вскочил с топчана, бросился на крыльцо, настежь открыл дверь в ночь. Беззвучно шевелил губами, повторял, обращаясь к немигающим звёздам: «Я люблю её… Я просто люблю её…»

* * *

— Успокойтесь, Анна Сергеевна, пожалуйста успокойтесь, — Костя хотел дотронуться до её руки, лежавшей на столе, но женщина резко отшатнулась.

— А я спокойна! Я спокойна! — истерически крикнула она. — Девочка просто перезанималась, устала, вот и всё! Она отдохнёт и поправится, мне обещали! Я ведь вам это ещё в первый раз сказала! Чего вы хотите, я вообще не понимаю!

— Да ведь, наверное, не в том дело, что дочка ваша перезанималась? Или вернее — не только в том дело, не так ли, Анна Сергеевна? — мягко сказал Семён.

— А в чём? В чём ещё?! И какое вам дело?

— Я же объясняю, — сказал Костя, — у нас есть сведения, что ваша дочь перенесла сильное душевное потрясение. И связано это с неким человеком или людьми, ведущими… ну, определённые научные работы… Мы интересуемся этими людьми, понимаете?

Женщина безвольно сложила руки на коленях, опустила голову, и стала заметно, что она вся а некрасивых клоках и пятнах седины.

— Вы, наверное, из КГБ, — сказала ока наконец спокойно. — Так бы и сказали сразу, а то всё кругами ходите… Ничем я вам, товарищи чекисты, не смогу помочь. Только одно скажу — никаких иностранцев у ней знакомых не было, это точно. А после того как из детсада ушла, она и домой — то редко заглядывала. Может, я сама виновата: всё пилила её, мол, хватит гулять, надо серьёзным делом заняться. А занималась она…

Женщина вздохнула, с опаской, исподлобья глянула на гостей.

— Ну чего уж скрывать… В церковном хоре она пела. Тем к жила.

— Где? В какой церкви? — быстро спросил Семён.

— В церкви Успенья Богородицы, в селе Романове… Это недалеко, по Киевской дороге… Там где — то рядом и комнату снимала.

— А адрес вы знаете?

— Вы мне только правду скажите, товарищи чекисты, ей за это что будет? — Женщина переводила глаза с Семёна на Костю, а потом, выбрав Костю, жалобно попросила: — Только честно скажите!

— Анна Сергеевна, ну что же вы такое говорите? — мягко укорил её Костя. — Да пусть пела, разве это запрещено? Никто вашу дочь не думает преследовать, честное слово. Нам нужны только люди, с которыми она общалась в последнее время.

— Я — то там не бывала ни разу, но Люда сказала, что она живёт… Нет, не в самом селе, — женщина силилась вспомнить, но что — то застило её память. — Рядом — посёлок дачный… Забыла название… Сосновка, что ли? Нет, не помню…

Семён досадливо хлопнул ладонью по коленке, и женщина вздрогнула.

— Извините, — сказал он. — Может быть, детали вспомните? Что за дом? Что за хозяева?

— Да, помню! — обрадовалась Анна Сергеевна. — Помню! Люда говорила, что от посёлка до церкви ей четверть часа идти — сначала лесом, а после полем. Что хозяйка — старушка. И ещё в доме инвалид живёт.

— Имя, имена не говорила?

— Имя? Ой, что — то крутится… То ли Михаил этот инвалид, то ли… Макар? Или Андрей?… Нет, не помню.

* * *

— Костя, мы что — то не то делаем, — ожесточённо сказал Семён, когда сели в машину. — Мы делаем что — то не то, — повторил он размеренно и зло. Не тебе объяснять, как я уважаю Деда. Он для меня и мать, и отец, и Альберт Эйнштейн. Но я не могу из — за любви к нему обслуживать его блажь, не могу! — сорвался он на крик.

— Успокойся ты, остынь, — ответил Костя.

— В свои семьдесят семь он может позволить себе каприз, а я?! Работа стоит, лаборатория срывает план, сотрудники скоро забунтуют, а я устраиваю дела каких — то автомобильных лётчиков с их дурацким «Шаттлом»! Из плана полетела моя монография, на конференцию в Лондон я не поехал, а ведь меня Говард приглашал, сам Бенджамен Говард! А я сейчас вместе с тобой должен искать какое — то Успенье Богородицы! Что мы там найдём?! Ну богомольная старуха, ну инвалид юродивый, дальше что?! Ну секта, какие — нибудь трясуны — баптисты…

— Баптисты — не секта и не трясуны, — возразил Костя.

— Я ничегошеньки в этом не понимаю! Я синагогу от мечети не отличу, я физик — и не самый плохой! — а не поп и не сыщик! Я понимаю, Костя, я всё понимаю, я знаю, что без Деда я бы и сейчас преподавал «Физику» Пёрышкина в шестом классе Омской школы, но ведь… Ведь это что выходит — я тебя породил, я тебя и убью?!

— Семён, — сказал Костя напряжённо, — тебе не кажется, что мы в тупике?

— Да! Именно в тупике! С самого начала всей этой странной затеи!

— Я не о том, — нервно перебил Костя. — Не кажется ли тебе, что все мы, учёные, в тупике? Ведь всем давно ясно, что мы раздробили науку на тысячи осколков, направлений, узеньких штреков, каждый долбит свой лаз и не видит общей цели. Движение для нас — всё, а зачем, куда? Считается неприличным, наивным задавать этот вопрос. А Дед — гений. Он ищет принципиально новые пути, парадоксальные, невероятные. Поверх барьеров. Их нельзя выдумать за столом, их надо отыскать в жизни, понимаешь? Позавчера был у него на даче. Он выписал себе штук сто книг по философии, истории, этнографии Индии и Китая, обложился ими с трёх сторон, сидит — и конспектирует, как первокурсник. Ищет. Уверен, что все возможные глобальные открытия предугаданы много веков назад. Думаешь, почему он так вцепился в Зеркальщика? Потому что — «свет мой, зеркальце, скажи да всю правду доложи…». Откуда это взялось? Вся история цивилизации переполнена предсказателями будущего — пророками, прорицателями, оракулами, пифиями. И ведь угадывали, черти, не раз угадывали! А Дед сидит, чешет лысину линейкой, приговаривает. «Нет дыма без огня! Бороться и искать…», и пишет, как всегда, двумя карандашами: синим — конспект, красным — свои соображения. Анна Егоровна мне жаловалась на кухне; по двенадцать часов сидит, как молоденький, она его гулять силой вытаскивает… Семён, скажи честно: неужели ты допускаешь, что Дед свихнулся?

Семён убито вздохнул.

— Нет, конечно…

— Вот так — то. Ладно, едем в Романово, — Костя включил мотор. — А Бенджамен Говард тебя подождёт. И Нобелевская — тоже…

* * *

…Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тёти Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шёл к Ренату, отрывал его от работы, и тот — близоруко и покорно — соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.

А впервые Ренат сам пришёл к Матвею с наивно — наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщинку. Но что — то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената — ватник, золотые очки и лаковые мокасины, заляпанные глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом всё понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стёклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, ещё одна такая же — поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке — кухне — газовая плита, во много слоёв заляпанная подгоревшим варевом, и наконец — большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.

— Такой дом протопить тебе, знаешь, сколько дров надо? — грубовато сказал Матвей.

— Я как — то… привык… к холоду. Работается лучше… и вообще, извинился Ренат.

— Ты что, писатель?

— Не — ет, — засмеялся он, — я литературовед.

Матвей не мог серьёзно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в лётные голы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У «остальных» были точно определённые функции: у одних — спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других — расти и учиться, у третьих доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на «шляп» и мужиков, то есть на тех, кто тусуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, чёткой. И особенно чёткой от того, что, как в рамку, помещалась в решённые Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них ещё долго, наверное, жить, и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной «шляпой» и даже не просто «шляпой», а «шляпой с пёрышком», то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало — помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растёт его симпатия к «шляпе» и меркнет ирония. «Трудяга или бездельник?» — спрашивал Матвей. Ну хорошо; пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет — в своём деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдёшь с ним в разведку? И ответ вполне взрослый: насчёт разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно — факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков степных наездников, — и тогда привязался к нему. Может быть, потому, что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на всё и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так — бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промёрзший Ренатов дом, видел этого чёрта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очочках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя «шляпой с пёрышком», рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нём подымалась тогда та самая злость, которая города берёт. Ведь смелость это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.

А разобравшись в этом, Матвей честно попытался понять смысл Ренатова дела. И Ренат столь же честно, без издёвки постарался объяснить ему.

— Я изучаю литературу. Некоторые очень наивные и не очень грамотные люди считают, что мы должны помогать писателям лучше писать, а читателям лучше понимать их. Ерунда. Этим критики, наверное, долины заниматься, но уж никак не мы. Мы — такие же учёные, как химики, физики, биологи, мы изучаем природу, мир. А литература — это часть мира, это такая же реальность, как… ну как деревья или камни. И вот минералоги, геологи, геохимики разбираются в составе этих камней, структурах, качествах, а мы точно так же копаемся в литературе, стараемся понять её законы и структуры, и таким образом расширяем знания человечества о мире. Литература — огромна, и каждый из нас выбирает себе её часть. Я вот временные отношения в поэзии. По существу дела, я изучаю время — то, как оно отражается в маленькой части мира — в поэзии… Я коплю наши общие знания о времени.

— Ну и что же такое — время? — тревожно улыбался Матвей.

— Форма существования материи, если тебя интересует определение из учебника, — отвечал Ренат с виноватой улыбкой. — А если нет, то… Загадка. Самая великая загадка. Понимаешь, время — один из самых важных факторов эволюции живых организмов. И не исключено, что именно время таит разгадку принципов организации жизни во Вселенной.

Поминутно поправляя очки на переносице, Ренат читал:

«Что войны, что чума? Конец им виден скорый; Их приговор почти произнесён. Но как нам быть с тем ужасом, который Был бегом времени когда — то наречён?»

— Ну и как же нам быть? — криво усмехнулся Матвей, пряча растерянность.

— Согласно моей гипотезе, — серьёзно пояснял Ренат, — наиболее сильные эмоциональные всплески возникают на временных сломах, как я их условно определяю. Ну, например, пушкинское:

Я вас любил. Любовь ещё, быть может, В душе моей угасла не совсем. Но пусть она вас больше не тревожит: Я не хочу печалить вас ничем.

Это один из классических образцов лирической, то есть высокоэмоциональной поэзии, и одновременно — подтверждение моей гипотезы. Здесь в четырёх строках — все три времени: прошлое, настоящее, будущее. Таких примеров у меня сотни, самых разных. Я разработал типологию временных отношений в лирике, систематизировал их. Эту гипотезу я почти доказал. Почти — работа ещё не завершена. Но если докажу, то из неё произойдёт другая гипотеза, которая строго говоря, пока ещё не гипотеза, а лишь догадка. А именно: эмоциональная жизнь человека невозможна без пересечения в нём трёх временных координат. То есть человек без прошлого лишён эмоции, без будущего — обращён лишь в прошлое, ущербен и, по сути дела, мёртв. Ну а настоящее — это вообще условная точка пересечения прошлого и будущего. Я не могу назвать человеком того, кто живёт лишь мигом настоящего, — это робот. Если сильно примитивизировать, то в самых общих чертах именно такова суть моих поисков…

— Ты считаешь, что это большое открытие? — осторожно спрашивал Матвей.

— Во — первых, открытия пока вовсе нет, есть догадки, не больше… А что касается открытия… Скажи, ты помнишь из школы, что сделало человека человеком?



Поделиться книгой:

На главную
Назад