«Все сие продолжалось в таком порядке от февраля месяца почти до исхода апреля», — продолжает свою реляцию государыне князь Барятинский.
А потом началось вот что.
В пансионе жил некто Дубровский, который имел любопытство собирать монеты. В одно утро, перебирая их, он приметил, что нескольких серебряных монет недостает. Однако ж он промолчал об этом.
Потом пропал у него кошелек с тридцатью шестью ливрами и несколько серебряных чайных ложечек.
Потом у церковника Библицкого исчезла серебряная медаль, выбитая в честь славного и достопамятного мира Кенаржийского.
Потом у содержателя пансиона стали пропадать столовые серебряные ложки и того же металла стаканы. Словно завелась сорока-воровка, зачарованная мутным блеском дорогого металла. Похитителя интересовало только серебро, другого он ничего не брал.
В пансионе всегда была «великая верность и спокойствие, и хозяин на домашних людей подозрение взять не мог.
— Не Тревогин ли? — спрашивал князь.
— Иван Тревогин образа жизни своей нимало не переменил и ведет себя с равной скромностью, как и сначала, — доложил хозяин пансиона князю.
Заключили, что такое воровство делается от посторонних людей.
Но вот в один из майских дней в пансион пришел известный золотых дел мастер и продавец алмазов мсье Вальмон и спросил, может ли он видеть молодого человека по имени Жан Тревога.
— Вы хотели бы видеть мсье Тревогина? — переспросил аббат Ванье. — Его сейчас нет дома.
Тогда мсье Вальмон спросил у аббата, каково состояние мсье Тревогина и можно ли ему дать кредит, потому что оный господин заказал крупную работу в 100 луидоров, и мастер не хотел бы начинать работать, не зная, может ли этот человек заплатить такие деньги.
Ювелир поведал, что Тревогин принес ему рисунки цепей орденских и сами знаки и звезды к ним, сказав, что имеет поручение от одного азиатского принца по оным рисункам сделать для пробы все эти регалии из восточных хрусталей и разноцветных камней.
— Я сказал Тревогину, — продолжал ювелир, — что надобно вылить сначала свинцовые формы, и потребовал у заказчика задаток. И вот что он мне дал вместо денег. — Мсье Вальмон вынул из кармана серебряную медаль и показал ее аббату Ванье.
Это была та самая пропавшая медаль на заключение славного мира Кенаржийского.
— Да, позабыл вам сказать: приказано было мне сделать посредине ордена образ святого Иоанна Многострадального, закопанного по пояс в землю, и под ним на белой финифти надпись литерами золотыми.
Аббат Венье словно онемел от изумления и только вертел в руках злополучную медаль.
— «Я еще закажу вам скипетр и державу», — сказал мне тогда мсье Тревогин, и взяв у меня карандаш, на малом лоскутке бумаги оные в малой пропорции начертил. — «Я вам принесу большие рисунки, а теперь только для того эскиссирую, чтоб осталось в вашей памяти, каким оным быть. Вы, конечно, не будете сожалеть, если работа ваша понравится моему государю. Мне же теперь нет с вами больше времени оставаться, я должен иметь свидание с нашими банкирами и оттуда идти к мастерам, которым заказаны мною делать инструменты для битья монет».
В этот же день аббат Ванье был у князя Барятинского и долго не выходил из его дворца. Уже зажгли свечи, когда князь решил, что надобно пока не трогать Тревогина, а посмотреть, что будет происходить дальше.
Дальше — пуще. К князю пожаловал архитектор квартала Сен-Жермен, который рассказал, что явился к нему некий россиянин, как комиссионер одного азиатского владетеля, которого назвал государем над всеми казаками, который вскоре будет в Париже и желает иметь здесь свой покой и удовольствие. И этот россиянин дал мне чертежи дома.
Вот тут-то князь и встрепенулся. Как?! Опять казацкий государь?! Не прошло и восьми лет, как отсекли голову Емельке Пугачеву и пресекли бунт, грозивший сгубить всю Россию!
— Я рассмотрел чертежи, — тут архитектор всплеснул руками, — это не дом, а Версаль, я его спрашивал, зачем строить такой дворец? Это будет стоить великой суммы денег. Комиссионер ответствовал, что казацкие области весьма обширны, а богатства того государя неисчислимы, и никакая сумма важной быть не может.
Князь долго молчал и, казалось, не видел ни архитектора и ничего вокруг. Потом он вдруг шепотом спросил архитектора:
— Этот комиссионер, россиянин этот, назвал свое имя?
— Да, да, назвал. Его имя Жан Тревога.
— Тревога... Тревога... Жан... Жан... — бормотал князь и после того, как архитектор удалился.
В тот же день князь Барятинский призвал к себе Тревогина. — Желаешь ли ты возвратиться в Россию? — спокойно, чуть улыбаясь спросил князь.
Тревогин с веселым видом отвечал, что с нетерпением дожидается счастливого момента увидеть свое отечество.
— Как ты проводишь свою жизнь? — все с той же улыбкой спросил князь.
— Я всем доволен, светлейший князь, живу в самой тихости, хожу в Королевскую библиотеку.
— Про тебя сказывают, что ты желаешь все книги библиотеки выучить наизусть?
— Я сызмальства охоч до книг. А когда жил в Санкт-Петербурге, то и книжным корректором в типографии служил.
При слове «Санкт-Петербург» улыбка с лица князя сошла. Он что-то пробормотал про себя, а потом резко спросил:
— А еще про тебя сказывают, что ты должен исполнить некую комиссию для какого-то азиатского принца?
«На сей вопрос Тревогин весьма оторопел, — пишет далее в реляции князь Барятинский, — стал мяться и путаться в словах так, что никакого смысла вывести было невозможно. В сей момент я показал ему все рисунки и вылитые медали. Робость его приумножилась, однако он тотчас стал отвечать».
— Я признаюсь в том виновным, что рисунки тех орденов сделал я. Но, конечно, ни в каком худом намерении против России. А я как художник имел сие приказание от одного персидского принца, который был здесь в недавнем времени и с которым я свел знакомство в Королевской библиотеке.
— Где же сейчас этот принц персидский? — Улыбка снова поползла по лицу князя.
— Сей принц поехал в Голландию за деньгами.
— За деньгами значит, говоришь, за деньгами, — князь понимающе покачал головой. — А ты, выходит дело, кроме того, что охоч до книг, еще и художник?
— Я был у нас в Изюме в рисовальной школе в этом предмете первым. — И рука Тревогина невольно, как часто это делают художники, стала выводить в воздухе невидимую картину. Потом он опомнился и резко опустил руку.
— Значит, художник, — князь совсем помрачнел. — А Закон Божий в вашем Изюме читали?
— О, светлейший князь, и читали, и у нас там знаменитый, государем Петром заложенный Змиев монастырь с ликами...
Князь резко оборвал его:
— Ликами, ликами! А ты знаешь, что персияне святых не признают, и персидскому владетелю неможно иметь таких знаков и орденов, что ты изобразил. И на эфесе нарисованной тобой сабли российская императорская корона!
Тревогин отвечал решительно, что те ордена и саблю он заказывал делать ювелиру только для персидского принца. Князь встал с кресла и подошел к Тревогину.
— А что, художник, у вас в Изюме казаков много было?
— Да ведь мы Малороссия, — глядя в лицо князю, теперь спокойно отвечал Тревогин, — как же без казаков?
— И, видно, какой государь казацкий там объявился? Тревогин побледнел, помолчал, потом выдавил из себя, что он долго плавал и в отечестве своем не знает, что теперь происходит. И снова, глядя уже спокойно поверх головы князя, повторил, что все рисунки делал для персидского принца, с которым свел знакомство в Королевской библиотеке.
— Утверждением такой лжи ты делаешь себе конечное обличение в скрытых намерениях, — князь стал размеренно ходить по кабинету, — ибо я точно ведаю, что все те ордена делаются для казацкого государя и что для сего государя поручено тебе здесь строить дом и делать все нужные инструменты для битья монеты.
Князь снова рухнул в кресло и решительно и твердо спросил:
— Какой казацкий государь тебя сюда прислал? Как его зовут? Где он сейчас? Когда он со свитой прибудет в Париж?
Далее князь пишет императрице: «Тревогин тут паки оторопел и прослезился, но, несколько помешкав, ответствовал, что ювелиру Вальмону сего никогда не сказывал. Я стал его уговаривать и убеждать всеми возможными резонами к истинному признанию. Он оставался непоколебим во всех ответах».
— Как я не могу от тебя добрым словом и приватно сведать истину, — сказал тогда князь, — то отдам тебя в руки здешнему правительству.
Тревогин ответил князю, что сказал о себе истинную правду, и в какой бы суд его не отдали, он ничего иного сказать не может.
Князь позвонил в колокольчик, пришел слуга, выслушал приказание позвать сюда немедленно полицейского инспектора, поклонившись, стремглав бросился из кабинета.
Полицейский офицер вскоре явился в сопровождении слуги. Князь сказал ему, что сей бродяга опасный преступник, что его надо немедля отвести к здешнему полицмейстеру, дабы посадить бродягу под караул до отхода кораблей из здешних портов в Россию.
— После ареста преступника пошлите полицейского в пансион к аббату Ваньс, где оный проживал, осмотрите все его вещи и отберите все, что там имеется. Господина Ле Нуара, комиссара, я немедля приглашу к себе.
Полицейский офицер отдал честь, поклонился и приказал Тревогину идти с ним.
Тогда Тревогин как-то странно посмотрел поверх головы полицейского, обернулся к князю и сказал, что ему еще надо видеться с ним наедине.
Барятинский кивнул, и они с Тревогиным прошли в канцелярию.
«Сей бродяга, — пишет Барятинский, — упал пред моими ногами и с плачем сказал мне: «Я пред вами признаю себя виновным, ибо все то, что я вам сказывал и ответствовал, в том нет ни одного слова, которое было бы справедливо. Я РОДОМ НЕ РОССИЯНИН. Я ИНДЕЕЦ. Я СЫН ГОЛКОНДСКОГО КОРОЛЯ».
17 мая 1783 года, в субботу, поутру по королевскому указу адвокат парламента, советник королевский и парижской юстиц-коллегии комиссар Пьер Шенон провел первый допрос Ролланда Инфортюне. Так он значился в документах Бастильского замка, согласно единственному удостоверению личности, выданному голландским адмиралтейством.
Допрос проходил в большом гулком и темном зале в одной из башен Бастилии.
Адвокат Пьер Шенон сел за стол, аккуратно разложил перед собой бумаги и посмотрел на писаря. Тот кивнул головой — готов все подробно записывать. Шенон хлопнул в ладоши, и тут же два полицейских ввели в зал арестанта. С него сняли железа, он потер затекшие запястья и неподвижно стал перед адвокатом. Лицо его даже нельзя было назвать спокойным — оно было неподвижно, без всякого выражения, словно он глубоко спал.
— Ролланд Инфортюне, как ты значишься по голландскому паспорту, отвечай, как твое настоящее имя?
Арестант, как будто из глубины сна, глухим голосом ответил:
— Имя, данное мне при рождении отцом моим и матерью моею, Нао Толонда. После принятия крещения я ношу имя Пьер Голконд.
Писарь с любопытством поглядел на арестанта и застрочил.
— Имеешь ли ты доказательства своего знатного происхождения? — был второй вопрос Пьера Шенона.
— Я имею тайные знаки на теле, но могу показать их только первосвященнику, когда буду восходить на трон. Таков закон нашей страны.
— Как звали твоих родителей? Есть ли братья, сестры? Почему ты оказался в чужих странах? Рассказывай обо всем подробно.
С арестанта сошло оцепенение. Он встрепенулся и уже тихим, но ясным голосом сказал:
— Я расскажу вам свою историю. И ежели вы, государь мой, найдете меня столь виновным, как вы думаете, то скорая казнь была бы для меня приятнее, нежели быть ввержену в сие состояние. Мне было бы легче рассказывать на родном языке, нежели на французском, но я и на французском расскажу так, что не будет ни слова неправды. Начну же свою историю я следующим образом...
Писарь полностью записал историю Нао Толонды, рассказанную им на первом допросе 17 мая 1783 года. Когда «Дело таинственного узника» поступило в Тайную канцелярию в Санкт-Петербурге, ее немедленно перевели на русский язык для императрицы. Вот этот перевод, датированный восемнадцатым веком.
— Начну же свою историю я следующим образом. Низали-эль-Мулук, довольно известный во всей Восточной Индии как славными своими делами, так и браком своим с дочерью Великого Могола, и который царствовал в королевстве Голкондском, был мой отец.
Я родился 29 июля 1761 года и был причиною, что мать моя едва не умерла по рождению меня. Но небо явило свое великодушие, мать моя освободилась от болезни. Отец мой отдал меня женщинам для вскормления, имея намерение воспитать меня как должно. Но сие попечение вскоре кончилось. Мать моя, родив еще одного сына, умерла, оставив мужа своего в крайней печали, от которой он сделался смертельно больным. Поелику у нас была еще сестра, отец назначил зятя нашего над нами опекуном.
Как скоро сей горделивый опекун увидел себя на троне обширного королевства и опасался, чтоб не лишиться оного по возрасте нашем, то начал стараться, чтобы нас погубить.
Он успел в том, сделав в один день возмущение между народом, как будто бы оное учинено нами. А чрез сие нашел он случай посадить нас обоих в тюрьму.
Несколько времени спустя тюремный приставник услышавши, что Отомат (се имя нашего зятя) желает нас погубить, изъявил над нами свое соболезнование, однако же продал нас персидскому купцу, производившему торговлю рабами.
Купец с сей добычею тот час отправился в Кеду, где он нас и продал государю сего королевства.
Кедский король был весьма молод, от роду не более девятнадцати лет было, и потому старался он только о своих выгодах, а наипаче о распространении границ своего Королевства войною. Равным образом заплатил он деньги купцу и в той надежде, чтобы с нами иметь и Голкондское Королевство, ибо тот час пожаловал он мне и брату чины с большими доходами...
В один из дней, когда король имел совет относительно войны с одним из соседских королей, он, оборотясь к нам, сказал, что желает вести воину с нашим зятем, будем ли мы на то согласны.
На другой день поутру король не преминул прислать к нам своего наперстника, чтобы взять ответ на его слова в Совете.
Хотя я и ненавидел моего зятя, но любил Отечество свое. Но особливо я ласкал себя надеждою, что стану когда-нибудь Голкондским Самодержцем. И ответил я, что не могу уступить Королевство, над которым не имею власти.
Наперсник, который долгое время находился на службе у нашего отца, пришел сказать нам, что король хочет засадить нас в тюрьму и принудить нас смертью уступить ему право владения Голкондским престолом.
Друг наш советовал нам отправиться в Дамаск к одному из его приятелей, который находился там в достойном положении.
Мы тот час взяли с собою все нужное для путешествия, и оставив Королевство Кеду, прибыли благополучно в Дамаск к Баха Али-Бею. Бывший уже в летах, он собирался идти со своими войсками в Европу, поелику тогда война была у турков с россиянами. Он принял нас с великой радостью и дал нам чины, важные и достойные нашему происхождению.
Али-Беи отправился со своею силою к реке Дунай, где соединился с другими войсками.
Однако же великий фельдмаршал России, называемый Румянцев, атаковал нас и принудил искать спасения бегством в леса, или в степи, или бросаться в Дунай.
Здесь я и был взят в полон русскими. А брат сгинул в неизвестность...
— Отвечай же, где ты научился русскому?
— В Санкт-Петербурге, куда я сначала добрался из Харькова, благодаря расположения ко мне губернатора Щербинина. У меня не было ни полушки, и для того принужден был искать место в партикулярной службе, которое я вскоре нашел в типографии, где сначала меня приняли в переборщики, а спустя некоторое время определили в корректоры.
— Отвечай, что послужило причиной твоего бегства из Петербурга?
— Жил я умеренностию весьма благополучно до тех пор, пока не услышал от одного грека, прибывшего в Санкт-Петербург из Стамбула, что мой брат жив и живет там. Сия весть побудила меня бежать из России.
Я приехал благополучно в Стамбул в чаянии, что увижусь с братом. Но мне сказали там, что он уже уехал в Испаган.
Сие принудило меня остаться в Туреции и там искать службы по той причине, что у меня не было денег для продолжения путешествия в Испаган.
Я часто ходил на публичное место, на котором всегда берут рабов для служения султану. В один день я был взят и приведен во дворец.
Меня представили начальнику евнухов, который, видя, что я иностранец, и почитая меня за магометанина по причине турецкого платья, приказал отвести меня в сераль. Должность моя состояла в том только, чтобы служить вне женских покоев, когда султан войдет к своим женам.