Заметила, наконец. Подходит.
Вот и пароль:
— Какая удача! Я как раз искала «Цюрихер цайтунг» за минувшую среду.
Голос прокуренный, по-немецки говорит довольно чисто.
Ну, пора решать. Если это не женщина, а ошибка природы, упаси боже от всяких галантностей, улыбочек, оценивающих взглядов. Сразу антагонизируешь, и пиши пропало.
От «входа» (посредника, который вводит агента в исследуемую среду) зависит очень многое. Ты для них чужой. Но если кто-то свой, пользующийся полным доверием, не просто тебя привел, но еще и тебе симпатизирует, лед растает быстрее. Многократно проверено, действует лучше любых рекомендательных писем.
Зепп неспешно сложил газету. Сделал вид, что лишь теперь увидел связного — и нисколько не удивлен тем, что это женщина.
— Подобрал на вокзале, — произнес он отзыв по-русски, как и следовало.
Исхудалый, бледный человек с неряшливо подстриженными вислыми усами смотрел на Антонину спокойно, без любопытства, словно был с ней давно знаком. Сразу видно: человек не придает значения условностям и ухищрениям, ничего из себя не изображает. Хочет понять, с кем имеет дело. Себя не выпячивает, но и не прячет. Чем-то он напомнил ей Игоря.
Все сильные мужчины были похожи на Игоря. Была черта, которую Антонина чувствовала в людях сразу, только название подобрать затруднялась. Непреклонность? Не то. Принципиальность? Опять не то. Черта не имела отношения к идейным убеждениям. Просто есть те, кого испугать можно, и есть те, кого испугать нельзя. И сломать нельзя. Потому что есть в них некая внутренняя заноза, которая дороже жизни. Для таких людей вообще многое дороже жизни.
Вот Игорь ничего не пожалел, когда в тюрьме начал протестную голодовку. Ни себя, ни беременную жену. А время было страшное, девятьсот седьмой год. Палачи свирепствовали, вешали, на давление не поддавались. Игорь знал, что обрекает себя на мучительную смерть, что никогда больше не увидит Нину (в ласковые минуты он всегда звал ее «Ниной», а когда сердился — «Тоней»). И ребенка своего тоже не увидит. Но отступиться не мог, тогда он перестал бы быть собой. И как только она узнала от товарищей, что муж объявил голодовку, сразу надела черное.
В знак траура по нему, по себе, по любви. Очень уж она его любила. Так сильно, что — знала — никакого мужчину больше полюбить не сможет.
Странно только, что, когда Игорь ей снился, она всегда начинала задыхаться. Это были не сладостные сны, а мучительные, и просыпалась Антонина от скрежета собственных зубов и ненавидящих рыданий. Ладно, сны — глупость. Человек за свои сны не отвечает.
Она крепко пожала приезжему руку — узкую, костлявую, сильную.
— Я получила письмо от выборгских товарищей. Хорошо, что вы приехали, товарищ Кожухов. Нам здесь не хватает таких людей, как вы.
— Каких это «таких»?
Улыбка у него была хорошая. Антонине нравилось, когда так улыбались: не во весь рот, а сдержанно. Зубоскалов, остроумцев, весельчаков она на дух не выносила. И сама улыбалась редко. Даже сыну.
— С боевым опытом. Теперь ведь придется сражаться не только словом, но и делом. Идемте, товарищам не терпится вас послушать. Расскажете, как там у нас, в России.
По легенде, «товарищ Кожухов» пробирался в Швейцарию кружным путем — через Швецию, Англию и Францию, чтобы сопровождать руководителей партии до финско-российской границы.
— Да я уж две недели как уехал. В Питере за это время много чего переменилось. Россия нынче так несется — дух перехватывает.
Он поднялся и оказался чуть ниже ростом. Большинство мужчин, обнаружив это неприятное для самолюбия обстоятельство, начинали дуться или тянуться кверху. Но Кожухов, кажется, этого даже не заметил.
— Насчет боевого опыта… — Он глядел на нее с интересом. — Товарищи говорили, что вы в свое время динамитные бомбы снаряжали. Правда или нет?
Вообще-то Антонина не любила, когда ей напоминали об эсэровском прошлом. Но решила, что ответит. С таким человеком лучше объясниться по этому скользкому поводу ясно и сразу.
— Правда. Но потом познакомилась со Стариком, и он открыл мне, что такое настоящий динамит. Знаете, как он говорит? «У эсэров истерический мазохизм, а у нас — исторический материализм».
Кожухов засмеялся, она улыбнулась.
Они пошли по дорожке, почти касаясь друг друга плечами.
Пожилой бюргер, которого Антонина чуть было не приняла за Кожухова (красноносый толстячок тоже держал в руках «Нойе цюрихер цайтунг»), теперь кормил голубей и приговаривал:
— Chum, gruu-gruu-gruu.
Поймав взгляд Антонины, добродушно тронул пегий ус, приподнял котелок.
— Händs no schön.[3]
Она не ответила. Филистерская швейцарская благожелательность, цена которой медный грош, Антонину раздражала.
СРЕДИ ТОВАРИЩЕЙ
— Это социал-демократический клуб «Айнтрихт». — Женщина показала на чинное здание. По российским меркам в таком полагалось бы находиться какому-нибудь казенному присутствию. — Представляете, товарищ Кожухов, всего за две недели до революции Старик выступал тут перед швейцарскими рабочими, объяснял им ситуацию в России и говорил, что его поколение вряд ли дождется падения царизма. Даже Старик при всей мощи его ума не думал, что случится чудо!
Ее спутник кивнул:
— За границей вы засиделись, вот что. Издали плохо видать. У нас там в каждом хлебном «хвосте» толковали, что царю Николашке с царицей Сашкой скоро карачун. Куда мы идем-то, товарищ Волжанка?
— Пришли уже.
В угловом доме, расположенном напротив кирхи, из распахнутой двери пахло кислой капустой и свежесваренным пивом.
— Пивнушка, что ли? «Цум вейсен шван», — прочел товарищ Кожухов витиеватую надпись на вывеске. — У белой свиньи? Нет, «свинья» — «швайн».
— «У белого лебедя». Да, это рабочая пивная. Не удивляйтесь. Здесь это традиция — проводить собрания и даже идеологические диспуты в пивных. Никто при этом не напивается, все трезвые.
Они вошли в чистенькую залу с низким потолком. Товарищ Кожухов оглядел столы с белыми скатертями, аккуратно одетых людей, переговаривающихся вполголоса. Покачал головой:
— Это рабочие? Ну уж здесь-то точно пролетарской революции не дождешься.
— Ничего, мы поможем. Идем, идем. У нас тут своя комната, так и называется — «Sibirien», «Сибирь». Вон за той дверью.
Зепп вошел первым, потому что пропускать вперед «ошибку природы» было бы неосторожно — оскорбится. Пока он вел себя с нею правильно, Волжанка ему даже два раза улыбнулась: непривычная к этому маневру деревянная физиономия будто шла трещинами. А ведь, если приглядеться, не такая уж уродина. Ее бы приодеть да причесать — была бы женщина как женщина.
Войдя первым, Теофельс не только продемонстрировал межполовое равенство, но и получил пару лишних секунд, чтобы сориентироваться, идентифицировать фигурантов. Они молча уставились на чужака, потом перевели глаза на Волжанку, и за эти несколько мгновений Зепп срисовал всех, кто сидел за столом в крошечном зальчике.
Четыре человека из ближнего окружения Лысого. На каждого есть досье.
Невысокий, коренастый, с венчиком рыжеватых волос вокруг багровой плеши — это Людвиг Зонн, из швейцарских эсдэков. Цюрихский ангел-хранитель русских большевиков. Есть особая категория европейцев: русофилы-романтики. Приедет такой человек в Россию и влюбится. Просторы, сильные чувства, размашистые люди. В общем, полная антиевропа, а противоположности, как известно, притягиваются. Поскольку герр Зонн впервые попал в Россию во время прошлой революции, то влюбился в революционеров. И сам им стал. Швейцарский революционер — звучит смешно. Как пудель-людоед.
Улыбчивый, славный молодой человек с редеющими волосами и мягкой бороденкой — Ларион Малышев, партийная кличка «Малыш». Тоже романтик, но в ином роде. Он-то русский-разрусский, хоть в синематограф на роль Алеши Карамазова или князя Мышкина бери. Такие идут в революцию, плененные красотой идеи о рае на земле. Плениться слюнявой идеей нетрудно, если у человека родители — старые социалисты и вырос он в эмиграции, откуда так умилительно взирать на страдающую родину. При этом Малыш очень неглуп, прекрасно образован, считается перспективным теоретиком марксизма. Лысый его отличает и, кажется, даже любит — насколько способны любить мегаломаньяки с мессианским комплексом. А уж Малыш на своего кумира прямо молится. Бородку подстригает точно так же и даже слегка подкартавливает.
Кисломордый простачок с жидкими усишками — товарищ Железнов. Псевдоним, конечно. На самом деле Парфен Тюлькин (нет, Тюнькин), редкий среди большевиков тип потомственного плебея. Лысый, которого партийцы любовно называют «Старик», таких лелеет и бережет, а то как же авангарду рабочего класса да без пролетариев? Если РСДРП придет к власти, быть товарищу Железнову министром социальной справедливости или еще чего-нибудь трескучего, но малозначительного. Согласно агентурной характеристике, самолюбив и недалек. Вот кого нужно было выбирать для «входа», а не эту вяленую тарань. Дураком, да еще самолюбивым, манипулировать нетрудно.
Или, быть может, имело смысл поработать с Семеном Блюмом (журналистский псевдоним «Рубанов»). Этот-то отнюдь не дурак, но зато прагматик и циник. Не раз переходил из партии в партию, а некоторое время назад пристроился к большевикам, потому что унюхал своим монументальным носом аромат грядущих перемен. Лысый товарищу Рубанову не доверяет, но ценит за остроту пера и блестящие полемические способности. С умным человеком нужно вести игру в открытую. Когда у тебя на руках сильная карта, выкладываешь козыри — партнер смотрит, оценивает, и можно не шлепать по столу. Рубанов — игрок бывалый. Сразу сообразил бы, что во всех смыслах интересней сотрудничать с теми, кто заказывает музыку, а не с теми, кто ее исполняет.
Блюм поглядывал на Зеппа через очки насмешливо и одобрительно, будто умел читать мысли. Одной рукой ерошил кудрявую шевелюру, в другой дымилась трубка.
«Пожалуй, еще не поздно переориентироваться», — сказал себе Теофельс, продолжая рассказывать про то, как готовятся к встрече вождя выборгские товарищи.
Мысленную работу по инвентаризации присутствующих, начатую еще с порога, он заканчивал уже во время разговора о российских делах. Одно другому не мешало.
Слушать, не перебивая, русские не умеют. Зепп хорошо это знал и рассчитывал, что долго распинаться ему не дадут. Он, конечно, подготовился — вызубрил данные обо всех финляндских большевиках, но жалко метать бисер в пивнушке, перед массовкой. Были в окружении Лысого люди и посерьезней. Однако ничего не попишешь, сразу к ним не подобраться. «Вход» ведет в «переднюю», где Теофельс в данную минуту и находился. Иначе в святая святых большевистского чертога не проникнешь.
— Думал Малыш, любуясь тем, как говорит человек из России: спокойно, обыденно, без рисовки. А ведь чего только не повидал, через какие только испытания не прошел.
Притом не интеллигент какой-нибудь. Из самой что ни есть народной гущи, дошел до правды собственным умом, учился на ошибках и платил за них кровью.
— Вы как к большевизму пришли? — спросил Малыш.
Обстоятельный Кожухов ответил не сразу, словно только что задумался над этим вопросом.
— Как сказать… В революции-то я давно. Еще в девятьсот пятом дружинником был, в жандармов стрелял. Но мне тогда боевики больше нравились, по молодой дури. И на каторге я всё больше анархистов держался. Ребята они задорные, смелые. Слушал их, разинув рот. — Кожухов усмехнулся на себя прежнего. — В четырнадцатом году, из ссылки уже, запросился на фронт, отечество защищать. Но два года в окопах да германская пуля прочистили мне мозги. Разъяснили, на чьей стороне правда. Я — рабочая кость, с большевиками мне сподручней.
Малыш жадно на него смотрел. В последнее время он стал заново приглядываться ко всем товарищам, пытаясь представить, кто как себя проявит там, на Родине, в горниле революции. И получалось, что все, буквально все годятся для будущих испытаний лучше, чем он: и Железнов, и Волжанка, и Рубанов. Про Грача и говорить нечего. Кожухов тоже, конечно, будет там в своей стихии. Как бы научиться смотреть на людей вот этак: прямо, твердо, без вызова, но и без желания понравиться.
Очень уж Малыш боялся, что в Петрограде опозорится со своим смешным идеализмом, дрожанием в голосе, европейским чистоплюйством. Скомпрометировать дело, подвести товарищей — вот что страшно. А ужасней всего, если разочаруешь Старика.
— Думал Зонн. — Крепкий и несгибаемый, как закаленный морозами сибирский дуб. Видно, что не привык болтать языком. Мучаем мы его своими расспросами.
И все же не удержался, спросил про то, что вызывало самый жгучий интерес:
— Вы, когда боевик, делали акции? Экспроприацион, аттентат?
По-русски Людвиг говорил не очень хорошо. Трудный язык. Кожухов не понял, и товарищ Волжанка пришла на помощь:
— Товарищ Зонн спрашивает: когда вы были боевиком, доводилось вам участвовать в экспроприациях или покушениях?
Кожухов наморщил коротковатый славянский нос. Ответил неохотно:
— И эксы проводил, и в губернатора палил. Что теперь вспоминать?
Такая скромность Зонну ужасно понравилась. Конечно, программа большевистской партии осуждает методику индивидуального террора, но революционер, стрелявший в губернатора — это настоящий герой. Потом можно всю жизнь рассказывать и гордиться. А товарищ Кожухов этого вроде как стесняется.
— Это очень хорошо, — сказал Людвиг. — Это теперь пригодится. Мы в России будем стрелять, много стрелять. Революция только начинается.
Но товарищ Кожухов поддержки не принял.
— Губернатора стрелять — никакая не революция. Одного грохнули — другого назначили, хуже прежнего. Говорю же, молодой я дурак был.
Товарищ Железнов, тоже настоящий русский пролетарий, спросил приезжего с кривой улыбкой:
— А теперь, выходит, умный стал?
— Думал Железнов. Прощупать надо, что ты за фрукт.
Но ферт новоявленный не стушевался, поглядел цепко, ответил едко:
— А теперь стал умный. Или какое сомнение имеешь, товарищ? Ты скажи, камень за пазухой не таи.
— Какой такой камень…
Железнов пожал плечами, глаза опустил.
Нахрапистый, черт. Старику такой может понравиться. Он любит простых, особенно кто не лыком шит. Не кооптировал бы Кожухова этого в ЦК. Говорил же давеча на собрании: «Едем в Россию пролетариат поднимать, а в комитете у нас из рабочих один Железнов. Меньшевистская пресса непременно за это уцепится».
Надо держать ухо востро. Ох, не к добру он тут. Может, в его приезде подвох какой. Говорит, что от финляндцев, а на самом деле с секретным заданием. От кого только? И по чью душу?
— Я у нас в организации, товарищи, за охрану ответственный, — стал объяснять незваный гость. — При царе шпиков с филерами отсекал. Трех провокаторов выявил. Потому и сюда направлен. Очень наши товарищи за Старика опасаются.
Так-так. Кое-что проясняется. Опасный человечек, очень опасный. Как бы его к Старику не подпустить?
Железнов сказал, вроде бы с удивлением:
— Есть у нас, кто за охрану и безопасность отвечает. Товарищ Грач. Он не говорил, что ему помощники нужны. Наоборот. Как Охранку разогнали, опасаться стало некого. Ты, товарищ Кожухов, лучше бы в своей Финляндии все как следует подготовил.
Но встрял дурак Малышев:
— Как это «некого опасаться»? Грач говорил, надо глядеть в оба. Шпики вокруг Старика так и шныряют! Товарищ Кожухов хорошо сделал, что приехал. Спасибо выборжанам. Вы нам, товарищ Кожухов, здесь очень пригодитесь.
— Не тебе решать, а Грачу, — осадил недотыкомку Железнов. — Его епархия.
— Где он, кстати? — Волжанка поглядела на вешалку — нет ли там моряцкого бушлата, в котором щеголял Грач (тот еще моряк). — Обещался быть.
Нежданная помощь пришла от Рубанова. Он до сих пор помалкивал, только трубкой пыхтел. Ни одного вопроса не задал. И вдруг, своим дурашливым голосом, будто бы в шутку, сказал дельное:
— Грач — птица сурьезная. Обещался — будет… А скажите нам, товарищ из Выборга, сильно вас германская пуля ранила? Та, от которой вы поумнели?
Железнов не сразу дотумкал, к чему вопрос. А когда допер — подхватил:
— Ты говорил, два года в окопах провоевал, а потом тебя ранило. Недавняя, выходит, рана?
Белобрысый выборжец повел наглыми глазищами с Рубанова на Железнова. Понимающе усмехнулся.
— Проверяете? Правильно делаете, товарищи. В нашем деле бдительность — допрежь всего. Что ж, полюбуйтесь, какая на мне зарубка осталась.