В это время от дома послышались крики.
— Нас потеряли, — сказал Борковский. — Однако и пора. Прохладно стало.
Над изломанной линией далеких гор в мареве заката желтым кругом висело остывающее солнце. Оно уже не грело. Низом Кваркуша потянул свежий, проникающий под каждую былинку ветер. Потревоженные облака поднялись с земли, и, грудясь, перемешиваясь, волнами потянули вдоль хребта. Воздух быстро остывал, попрятались насекомые, замолкли птицы.
Мы спустились в лог. Цветы тоже приготовились к холодной ночи. Купальницы плотно соединили жесткие, негнущиеся лепестки и теперь походили на упругие пластмассовые шарики. Задетые ногами, они шуршали, как фольга. Марьины коренья весь день смотрели на солнце, медленно поворачивались за ним, закручивая стебли, а когда оно ушло за кромку леса, разом сникли и померкли. С трудом я раздвинул пальцем замкнутый бутон. Мясистые, кроваво-красные лепестки пружинили и вытесняли палец. В оливковом сердечнике капелькой притулился блестящий жучок.
Учитель потянул носом воздух, посмотрел вокруг.
— А ведь, похоже, завтра дождь будет. Вогульский «бог» серчает... Во-он его вотчина, — Серафим показал на Вогульскую сопку.
Еще час назад сверкавшая снегами Вогульская сопка была сейчас наполовину скрыта низкими густеющими тучами.
Вогульский бог серчает...
Ночью нас разбудил отчаянный визг Шарика. Собака неистово ломилась в дверь, царапала ее когтями. Едва Абросимович приоткрыл дверь, она влетела в помещение и, мокрая, бросилась через спящих вповалку ребят под нары.
— Опять принесло, бандюгу! — зло выругался Борковский, сдернул с гвоздя одностволку, выскочил в дверь. Я знал, кто такой «бандюга», ощупью нашел в темноте второе ружье и выбежал за ним.
На воле полоскал дождь. Рыхлые тучи висели над самой землей. Сырой холодный туман волнами скатывался с крыши избушки и, редея, расстилался над травой. Сквозь шум дождя слышно было, как топали и бесновались запертые в скотнике телята. Напротив, в сарае, фыркали кони. По тонкому, как свист, ржанию я узнал Петьку. Он услышал людей и взывал о помощи.
Мы обошли сарай, успокаивая лошадей голосами, и направились к скотному двору. Серафим неслышно ступал впереди по сырой, спутанной дождем траве. Редкие бревенчатые стены скотника по крышу заросли крапивой и лебедой. Напрасно мы подкрадывались. Зверь не дурак, чуял в доме людей и лез к телятам с той стороны, откуда ему было видно дом. Это мы узнали по следам на свежем навозе. Медведь пытался вывернуть на уровне своего роста плохо сидевшее бревно, но не успел — Шарик выдал его.
Борковский выстрелил в небо, бросил пустую, пахнущую пороховыми газами гильзу у ворот скотника, и мы ушли досыпать.
— И впрямь сердится на нас вогульский бог... — шутил Абросимович, укладываясь на лежанку. — Не хочет нас принимать. Идешь в его владения — дар преподнеси, теленка отдай или лучше лошадь. Видишь, медведей напускает, непогоду устроил. Чего доброго, и снег уготовит. Это за ним водится. Вогулы раньше считались с богом. Да и теперь иные побаиваются... Так Санчик говорит.
— Какой Санчик?
— Есть тут один. Оленей пасет на Кваркуше. Скоро познакомитесь.
Спать больше не хотелось, и я до утра лежал с открытыми глазами, слушая нестройные рулады богатырского храпа Саши Патокина. По дощатой крыше неумолчно барабанил дождь, под нарами возился все еще не оправившийся от страха Шарик. Почему-то думалось, что медведь повторит попытку проникнуть к телятам, и я не разряжал ружья.
Но зверь не пришел.
С рассветом дождь прекратился. В разрывах туч обманчиво заголубело небо. Мы быстро завьючили коней и погнали стадо через длинные травяные поляны в обход заросшего кустарником болота к Кваркушу.
Не долго довелось нам любоваться Кваркушем. Раньше его скрывало от глаз расстояние, теперь — тучи. Они облегли Кваркуш плотной непроницаемой завесой.
Не прошли и половины пути, снова полил дождь. Он с каждой минутой усиливался. Тучи легли на землю и, клубясь, медленно ползли навстречу серой мрачной лавиной. Все потонуло в тумане. Иногда туман настолько сгущался, что в двух шагах нельзя было распознать человека. В этом холодном пару мы плавали, как в молоке, запинались, сбегались друг с другом, натыкались на телят. Где-то в стороне слышался приглушенный крик Борковского:
— Тесней, тесней поджимайте! Не пускайте в тучу! Идите на мой голос!
Мы грудили телят, подгоняли отстающих, свистели, хлопали вицами, направляли стадо на голос учителя.
Кони шли, как всегда, впереди стада. С ними один Патокин. Александр Афанасьевич спасал мокнущие сухари. Все, чем можно было дополнительно укрыть мешки, он пустил в ход. И свой плащ тоже.
— Вот ведь напасть! — отчаивался Саша. — Пять километров не дотянули! И дернуло же Абросимовича тащиться по дождю!
Без того небогатые наши харчи на глазах приходили в негодность, и мы были бессильны их сохранить. Из мешков с сухарями капала густая, бурая, как патока, жижица.
А дождь лил и лил. С горы, куда лежал наш путь, по неглубокой ложбине стремительно текла мутная вспененная вода. Телята скользили, падали. Покатился назад с крутого бугорка, заперебирал судорожно ногами старый колченогий мерин Тяни-Толкай. Не сдержал равновесия и плюхнулся на бок. Патокин подбежал к бьющемуся коню, схватил длинный конец ременного повода, да так и ахнул, увидев рассыпанные, вмятые в грязь сухари. Мерин раздавил угодивший под него мешок.
Все, кто был поблизости, бросились на помощь Саше, отвели коня, стали набивать сухарями карманы, шапки. Ребята совали их за пазуху, тут же ели. Но нагрянули телята, и с сухарями было покончено в минуту.
За дни похода все мы очень привыкли к нашему заботливому шеф-повару, ценили его рачительность и вместе с ним переживали неожиданную утрату. Без плаща, без куртки — все было на вьюках — Саша отрешенно брел стороной. Мне не забыть его вид — в белой, вернее когда-то белой, облепившей тело рубахе, с мокрыми растрепанными волосами, в тяжелых от воды брюках, которые не держались на подтянутом животе и сползали на бедра, гармошкой наслаиваясь на голенища сапог. Патокин не чувствовал ни дождя, ни холода, шел не разбирая дороги, потерянно глядя под ноги.
Валерка Мурзин подошел к Александру Афанасьевичу и, как мог бодро, сказал:
— Вы тут ни при чем. И Тяни-Толкай тоже ни при чем. Кавалерия у нас чинная! Я виноват, потому что был рядом и не поддержал Тяни-Толкая...
Упади вместо Тяни-Толкая Петька или там Сивка, Патокин не преминул бы, наверно, сорвать зло на лошади. Но старый, умный Тяни-Толкай был самым послушным мерином в нашей «кавалерии», к тому же страдал ревматизмом, и Саша ограничился мирным упреком:
— Нехорошо так, поосторожнее надо. Сам знаешь, почем сейчас сухарики...
Я побежал за отбившимся теленком и натолкнулся в кустах на Юрку Бондаренко. Он мокрой тряпицей обвязывал левую кисть.
— Что с тобой?
— Да та-ак, — уклончиво ответил Юрка, быстро натянул на забинтованную руку варежку и убежал, хлюпая сапогами. В ту минуту некогда было разбираться, что у парнишки с рукой, а в тумане я его больше не видел, и забыл о нем.
Слева от нас возникла и потянулась высокая каменистая гряда. Через пелену дождя и тумана очертания причудливых нагромождений все время изменялись, создавая все новые и новые неповторимые фантастические фигуры.
— Бронепоезд, — остановившись, сказал впечатлительный Коля Антипов. Воображение и правда находило в очертаниях угловатых камней сходство с орудийными башнями.
— Крейсер это, крейсер, а никакой не бронепоезд! — решительно возразил Миша Паутов. И хотя гряда меньше всего походила на крейсер, с Мишей не спорили. Бесполезно. Не было среди ребят такого, кто бы мог переубедить его. Миша палил словами без передышки, никому не давал раскрыть рта. А если его все же оспаривали, не соглашались с ним, доказывали ему, он от обиды ревел...
Миновали моховое болото с ровной, как стол, поверхностью, обогнули угрюмый скалистый шихан, вершину которого скрывали тучи, и вышли на подступы к «Командировке». Оставалось пересечь покатую, усыпанную валунами поляну. С верхнего края этой поляны, меж уродливых, в рост человека елей мы увидели строения «Командировки».
— Шабаш, ребята! — сказал Борковский и устало сел на завалину дома. — Вот и пришли, и стадо пригнали. Всех сто четырнадцать! Большое спасибо вам за честную работу!
Было похоже, что Абросимович собирался сказать эти слова давно, сказать как можно торжественнее, но торжественного ничего не получилось. Ребята выслушали его без видимого воодушевления, просто так, как обычные слова, а кое-кто и не слышал их. Все промокли, устали и радовались одному, что пришли, наконец, в «Командировку», к месту, где кончается многотрудный путь, где можно отдохнуть и отоспаться в тепле.
Борковский сказал это уже после того, как пересчитали и загнали в скотник телят, развьючили и увели в конюшню лошадей. Теперь заслуженно должны отдыхать и люди.
Для жилья мы облюбовали самый большой из трех, хорошо сохранившийся дом, с кухней, просторной горницей и русской печью в пол-избы. В горнице стояли железные кровати и нары, на кухне — стол и еще одни нары. В сенях разместили седла, сбрую, в чулане — продукты. Словом, расположились капитально, с удобствами.
Но отдыхали недолго. Вылили из сапог воду, выжали портянки, одежду. В доме сразу стало сыро и холодно. Ребята, не привыкшие бездельничать, не знали, к чему приложить руки, и все, было, ринулись в чулан, помогать Александру Афанасьевичу разбирать сваленные в кучу мешки и мешочки с продовольствием. Но тут появился Абросимович, и ребятам быстро нашлась работа: одним — заготавливать дрова, другим — топить баню, третьим — таскать для постелей пихтовый лапник. Александр Афанасьевич опять горевал над мешками.
— Сухарей у нас, братцы, осталось на пять деньков. Сахару — тоже, крупы — тоже. Короче, с сего дня надо переходить на сокращенный паек. — И Патокин тут же потребовал созвать экстренное заседание «бедсовета».
«Бедсовет» — это мы, четверо взрослых. И хотя все было яснее ясного, Саша прямо в чулане сделал подробный доклад о наличии наших продовольственных запасов.
— Сухарей — три мешка. Рисовой крупы — десять килограммов. Говяжьей тушенки — восемь банок. Сгущенного молока — семь... — перечислял он и, как полные значимости свидетельства, по одному прижимал к ладони грязные пальцы. — А нас ни много, ни мало семнадцать едоков. Вот и попробуйте, накормите всех.
— Не густо, — сказал Абросимович. И без колебаний предложил: — Пока не придут пастухи, пока не добудем мяса — каждому на день по кружке каши, по две горсти сухарей, по пять кусочков сахару и неограниченное количество горячего чая, заваренного по вкусу, — либо кореньями смородины, либо листьями лабазника.
Борковский невесело усмехнулся.
— И еще установим вегетарианскую неделю. Иногда это полезно... Все будем есть: дикий лук, щавель, пучки. А завтра я сгоняю к вогулам. Может, они чем помогут.
Мы понимали сложность нашего положения. Нам нельзя было покинуть поляны, не дождавшись пастухов, а они могли задержаться из-за непогоды на неделю, а то и на две, пока не спадет в реках вода, пока не исчезнет туман.
Выход напрашивался один: завалить на мясо крупного зверя..
Но это уже заботы завтрашнего дня. А сегодня — баня, отдых.
Баня вышла на славу. Протопленная, выскобленная, выжаренная, она заманчиво пахла горячим паром и распаренным в кипятке березовым листом. Мыться разделились на две группы. Пока мылась первая, вторая стирала белье в ручье в десяти шагах от бани.
Прополаскивали и мы с Борисом свою изрядно потрепавшуюся одежду, но нас то и дело отвлекали доносившиеся из бани крики, бухающие, как выстрелы, удары веника, лязг ведер.
— Что там делается? — недоуменно спросил Борис.
— Моются, что же еще!?
— Кто же так моется?
В бане и в самом деле происходило что-то несусветное. Борис не выдержал, бросил на камень тяжелую невыжатую рубаху, шагнул к бане. Но тут вдруг распахнулась дверь, и в клубах пара на приступке порога показались сперва чьи-то белые пятки, затем красные икры, а потом согнутое в дугу туловище вылезающего задом наперед человека. Подоспевший Шарик ощерил клыкастую пасть и хрипло взлаял. Человек покатился к ручью и свалился в воду. Это был очумелый от жары Филоненко-Сачковский.
За ним, будто отбиваясь от пчел, размахивая руками, слепо бежал к ручью Вовка Сабянин, за Вовкой — облепленный листьями Ваня Первый, и так чередой все, кто угодил на первый пар. Последним вылетел Серафим Амвросиевич. Он чуть не снес двери предбанника, воинственно размахивая голиком (от пышного, мягкого веника остался голик!), орал с пьяным задором:
— Та-ак вас, дьяволят! Жар костей не ломит... Хворь выбивают веником...
Бесштанная команда с визгом рассыпалась в стороны.
Пошли мыться и мы. Не помню, сколько раз принимались «выбивать хворь», но до того уработались, что едва добрались до дому. После бани с превеликим удовольствием надели чистое белье и наконец-то сбрили бороды. Правда, зеркальце, как это часто бывает после тщательных сборов в дорогу, мы забыли дома. Пока размышляли, как быть, Толя Мурзин нашел старый резиновый сапог, поджег его и густо закоптил обломок стекла. Получилось зеркало. Отраженные в нем наши, даже мытые, физиономии не вызывали особого умиления.
Эту ночь мы спали! Никто не слышал стука дождя по окнам, не слышал завывания поднявшегося ветра. Пускай сердится вогульский бог, пусть сгущает над Кваркушем тучи и грозит дождем. Сегодня он нам не страшен.
А утро вечера мудренее.
По Кваркушу
Ехать к вогулам Борковскому не пришлось: рано утром они пожаловали сами.
Еще все спали, когда с улицы послышалась грызня собак. Я быстро накинул чью-то телогрейку, вышел на крыльцо.
Унылое было утро. Густая тяжелая облачность закрыла горы. Дождя не было, но сверху оседала мельчайшая водяная пыль, от которой все намокало. Тускло блестели мокрые камни, ступеньки крыльца, заготовленные возле него дрова.
За углом дома урчали собаки. Две рослые лайки пытались пролезть под дом в узкую щель между полом и землей. Из щели сверкал глазами и скалил зубы Шарик.
Я не успел подумать, откуда взялись собаки, как со стороны Кваркуша выехали верхом на оленях два человека. Один повыше, покоренастее, сидел на крупном белом рогаче. Огромные ветвистые рога отягощали голову животного. Другой человек, пониже ростом, худощавый, в плаще, накинутом на плечи и застегнутом на одну верхнюю пуговицу, ехал на бурой комолой оленихе. Подъехали, спешились.
— Мир дому! — негромко поприветствовал старший (что был повыше) и протянул широкую мускулистую пятерню. — Ануфриев, пастух. Оленей пасем.
Передо мной стоял плотный, голубоглазый мужчина лет сорока, пятидесяти, с открытым скуластым лицом и почти белыми кустистыми бровями. Шапка с обрезанными наушниками, выгоревший брезентовый плащ, туго опоясанный патронташем, закатанные охотничьи сапоги — все на нем сидело ладно, убористо.
«Какие же это манси?» — усомнился я, глядя на красивого в своем наряде пастуха, с приветливым русским лицом и чистой русской речью.
— А это Санчик, мой помощник, — так же негромко сказал Ануфриев. Санчик привязал к изгороди оленей, угнал от Шарика собак, зачем-то тщательно вытер о полу плаща руки. И лишь после этого поздоровался. Санчик был смугл, с удлиненным разрезом маленьких карих глаз. Спутанные его русые волосы выбивались из-под мокрой, сдвинутой на затылок фуражки. В одежде его все было учтено: свободно накинутый плащ — для удобства ехать верхом, рукава вывернуты, чтобы не болтались.
— Худой ваша шобака, — откровенно сказал Санчик и сплюнул. — Как можно твоих братьев боятьша? В парме ш такой пропадешь.
Ануфриев и Санчик добросовестно обили и выскоблили о бревешко ноги, повесили в сенях плащи и тут же оставили ружья. Тихо (даже не скрипнула дверь) вошли в избу. Дружно посапывали ребята, разместившись кто на печи, кто на кроватях. В комнате настоялся запах разморенных теплом пихтовых веток. В углу на нарах соперничали в храпе Борковский и Патокин. Борковский спал смертельно, как могут спать люди, неделю не смыкавшие глаз.
— Что-то больно много вас тут, — удивился Ануфриев, окидывая взглядом спящих. — Ребятни-то откуда понабрали?
В это время Абросимович заворочался и вдруг вскочил. Бессмысленно вытаращил заспанные глаза на Ануфриева, понял, кто перед ним, и раскатился в восторгах.
— Яков Матвеевич, ты ли?! Здравствуй, дружище! Как ты скор на помине.
Они долго не расцепляли рук, сияли оба, как дети. Санчик переминался с ноги на ногу у порога.
Проснулся от шума Саша, а потом открыл глаза и Борис.
Яков Матвеевич повесил на гвоздь рысью безрукавку, пригладил ладонями редкие светлые волосы и грузно сел у стола. Санчик присел на табуретку возле печи, ноги поставил повыше, на перекладинку, руки вытянул на коленях. Руки жилистые, и не поймешь — то ли они смуглые, то ли давно не мытые. На Санчике старый, вытертый по обшлагам китель, с дырками на том месте, где привинчивают награды, и с бурыми пятнами давнишней крови на левом плече и на коротких рукавах.
— Ну как дошли-доехали? — начал Ануфриев, поигрывая веселыми глазами.
— Дойти-то дошли, телят всех пригнали, а вот как обратно пойдем — не знаем, — сказал Абросимович. — Неважно у нас, старина, с харчами. Сухари подмочили.
Борковский велел Саше растоплять еще не остывшую с вечера печь, а пока выложил перед гостями сухари и банку тушенки.
— Где нынче остановились?
— На Язьвинских, за Кваркушем.
— Много оленей пригнали?
— Триста голов. А нас трое. Макар третий. Помнишь? Бородач такой. Вот он еще. Нынче по сотне на человека пасем.
Яков Матвеевич шепнул что-то Санчику, тот поднялся, развязал котомку и положил на стол четырех бело-коричневых птиц.
— Куропаны. Э-эн, как токуют! Ребятам на супишко. Не думали, что вы уже здесь, больше бы настреляли. Поехали-то ненароком, олени отбились, поискать, да вот завернули.
— А я ведь собирался к вам, мяса просить, — сказал Серафим, ловко распечатывая ножом банку, зажатую меж колен. — Говорю, во сне с тобой торговался...
— Хы! — усмехнулся Ануфриев. — Зачем торговаться? В урмане зверья полно, стреляй знай, да ешь.
— Так оно, да видишь, пока не у шубы рукав. Пришли только.
— А что больно рано пришли?