— Это было вечером, — сказал я.
Мы поговорили немного о ее племянниках и племянницах, о других семейных новостях, обычных: двоюродный брат осваивает игру на трубе, кто-то помер в Виннипеге. Похоже, мы научились выходить за рамки оуэновских вечерних семинаров: Теперь мы могли беседовать, так сказать, за его спиной: главное было не трогать основы той ситуации, которая сложилась в наших отношениях. Семейные темы делают разговор почти осязаемым. Я думаю о руках, еде, мысленно подсаживаю куда-то детей. С именами и образами возникает крупноплановый, теплый контакт. Будничность. У нее сестра в Англии, две на западе Канады, родственники в целых шести провинциях: Синклеры, Паттисоны и их отпрыски в уединенных домах с покатыми алюминиевыми кровлями и поленницами у стен. Это жизнь ниже нуля, вечная мерзлота. Люди сидят по своим обновленным кухням — благопристойные, грустные, чуть досадуя неизвестно на что. Я понимал их нутром. Ловцы окуней. Пресвитериане.
Когда дети выбегают из комнат, поднятый ими шум стихает не сразу. Когда старики умирают, сказали ей как-то, на вещах остается их запах.
— Отец ненавидел эту больницу. Он всегда боялся врачей и больниц. Решительно не желал знать, что у него не в порядке. Все эти обследования, целый год сплошных обследований — я уж думала, они его уморят. Он предпочитал не знать. Но когда его запихнули в больницу, узнал.
— Он все повторял: я должен пропустить стопочку. Это стало у нас шуткой с подтекстом.
— Много стопочек.
— Жалко, что нельзя сходить с ним в один афинский подвальчик, куда мы иногда заглядываем с Дэвидом Келлером. Когда кто-нибудь спрашивает, есть ли у них бурбон, официант гордо отвечает: «А как же, очень хороший — „Джеймс Бим“».
— «Джеймс Бим». Правда, хороший. Он любил бурбон.
— И вообще все американское.
— Распространенная слабость.
— От которой его не избавила даже постоянная промывка мозгов с твоей стороны.
— Уже четыре года, верно?
— Четыре года. Поразительную вещь он сказал перед концом. «Я отменяю все приговоры. Можешь передать. Преступники прощены». Этого я никогда не забуду.
— Он почти не мог говорить.
— А как держался. Полное самообладание.
Эта беседа о привычных вещах была сама по себе накатанной и привычной. Она словно выдавала тайну, кроющуюся в сути таких вещей, тот безымянный способ, каким мы иногда чувствуем наши связи с физическим миром.
— Почему Тэп пишет о сельской жизни времен Депрессии?
— Он разговаривает с Оуэном. По-моему, хорошо, что он пишет о настоящих людях, а не о героях и искателях приключений. Конечно, он впадает в раж в других отношениях. Вычурные фразы, эмоции жуткого накала. С языком он на ножах. Правописание ни к черту.
— Значит, с Оуэном.
— Кажется, Тэп просто описывает случаи из его детства. Людей, которых он знал, и так далее. Оуэн, поди, и не ведает, что все это переносится на бумагу. История выходит интересная — по крайней мере, в изложении нашего сына с его буйной фантазией.
— Документальный роман.
Какой-то человек, доев персик, бросил косточку точно в коляску мотоцикла, выехавшего из-за угла. Расчет был безупречен, попадание якобы случайно. Простое изящество этого жеста довершалось тем, что человек не стал озираться, ища взглядом свидетелей.
— Надеюсь, мы не превращаемся в одну из тех пар, которые после разъезда начинают налаживать отношения.
— Может, это лучше, чем вовсе не ладить, — сказала она.
— Надеюсь, мы не превращаемся в одну из тех пар, которые не могут жить вместе, но не могут жить отдельно.
— Забавный ты становишься к старости. Люди замечают.
— Кто это?
— Никто.
— Мы ведь ладили в самом главном, разве нет? У нас есть родство душ.
— Нет уж, больше никаких браков, с меня хватит.
— Странно. Я могу говорить об этих вещах с другими. Но не с тобой.
— Я же озверевшая идиотка, помнишь?
К сыну владельца катера присоединился еще один грек. Они стояли на узком галечном пляжике и били осьминога о скалу — по очереди, ритмично.
— Что дальше?
— Стамбул, Анкара, Бейрут, Карачи.
— Чем ты занимаешься в этих поездках?
— Мы называем это стратегической корректировкой. По сути же я изучаю политическую и экономическую ситуацию в конкретной стране. У нас сложная система оценок. Тюремная статистика, сопоставленная с числом занятых на производстве иностранцев. Сколько молодых мужчин не может найти работу. Удваивалось ли в недавнем прошлом жалованье генералам. Что происходит с диссидентами. Каков урожай хлопка нынешнего года и сколько за зиму запасли пшеницы. Много ли платят духовенству. У нас есть люди, которые называются реперами. Репер — это обязательно коренной житель данной страны. Мы вместе анализируем цифры в свете последних событий. Чего следует ожидать? Банкротства, переворота, национализации? Возможно, проблему заработной платы удастся решить, а может, в канавы полетят трупы. В общем, какова степень риска при финансовых вложениях.
— И потом туда идут деньги.
— Это интересно, потому что это связано с людьми, народными волнениями, выходами на улицы.
В трехколесном пикапе у ворот пекарни неподвижно стоял ослик. Шофер курил за рулем.
По набережной шли близнецы-подростки в сопровождении отца. На мужчине был костюм с галстуком, на его сыновьях — вязаные свитеры с открытым воротом. Он шел между мальчиками, держа их за руки. Они шагали важно и размеренно — приятно поглядеть. Сыновьям было ближе к восемнадцати, чем к тринадцати. Смуглые и сосредоточенные, они смотрели прямо перед собой.
Тэп сидел у себя за столом, писал.
В номере я уложил дорожную сумку, рассчитывая попасть на ранний катер до Наксоса, а оттуда в Пирей. Снаружи послышался свист. Короткий, словно птичий крик, он повторился еще раз. Я вышел на балкон. У стены гостиницы, на складном столике, играли в нарды двое мужчин. Под деревом на другой стороне улицы стоял Оуэн Брейдмас — он глядел на меня, сложив на груди руки.
— Я заходил к ним домой.
— Они спят, — сказал я.
— А я думал, вы все еще там и не спите.
— Ей завтра в пять вставать. И мне тоже.
— Совершенно ни к чему являться на раскопки в такую рань.
— Ей надо согреть воду, приготовить завтрак и переделать целую кучу других дел. Она пишет письма, читает. Поднимайтесь ко мне.
На острове было еще пять или шесть поселков. Оуэн жил на окраине самого южного из них в бетонном доме, который назывался «домом археологов». От него до раскопок было около мили. Там же жил заместитель Оуэна и остальные члены экспедиции. Наверное, обитатели домов, разбросанных по дороге от его поселка к нашему, удивлялись, когда видели ночью мотороллер, проносящийся меж ячменных полей и защитных бамбуковых посадок, и его высокого неуклюжего седока.
Я вытер полотенцем стул на балконе и вынес туда еще один плетеный, с обтянутым тканью сиденьем. С моря порывами налетал свежий ветерок.
— Может, вам неудобно, Джеймс? Так и скажите.
— Я лягу только через час-другой. Садитесь.
— Вы нормально спите?
— Хуже, чем раньше.
— А я вообще не сплю, — сказал он.
— Кэтрин спит. Я не очень. Тэп, разумеется, спит.
— Здесь приятно. А наш дом неудачно расположен. Накапливает тепло и плохо его отдает.
— Скажите, Оуэн, чем вас так привлекают ваши камни?
Прежде чем ответить, он потянулся всем телом.
— Сначала, много лет назад, это было, наверное, проблемой истории и филологии. Камни говорили. Через них я словно беседовал с древними. Кроме того, мне нравилось решать загадки. Расшифровать, открыть секрет, проследить в каком-то смысле за географией языка. Нынешнее увлечение, по-моему, уже не связано с наукой. Вдобавок, я почти потерял интерес к древним культурам. В конце концов, чаще всего то, что говорят камни, довольно скучно. Инвентарные списки, договоры о продаже земли, выплаты зерном, перечни товаров, столько-то коров, столько-то овец. Я не специалист по вопросу о возникновении письменности, но похоже, что первые записи были продиктованы желанием вести учет. Дворцовое хозяйство, храмовое хозяйство. Бухгалтерия.
— А теперь?
— Теперь я начал ощущать таинственную важность букв как таковых, как наборов символов. Табличка из Рас-Шамры не говорит ничего. На ней видишь только сам алфавит. Оказывается, мне больше ничего не хочется знать о живших там людях. Только форму их букв и материалы, которыми они пользовались. Обожженная глина, плотный черный базальт, мрамор с высоким содержанием железа. Я могу потрогать эти вещи руками, почувствовать, на чем были высечены слова. А глаз воспринимает их чудесные начертания. Такие странные, они словно пробуждают тебя каждый раз заново. Это глубже, чем разговоры или загадки.
— И сильно вы этим увлеклись?
— Очень. Это, что называется, нерассуждающая страсть. Нелепая, даже сумасбродная, возможно, недолговечная.
И все это — звучным певучим голосом, с плавными широкими жестами. Потом он усмехнулся — точнее сказать, у него вырвался смешок, как иногда вырывается восклицание или крик. Многое из того, что он делал и говорил, имело оттенок какой-то доверительной капитуляции. Я догадывался, что он живет с последствиями самопознания, и подозревал, что это самое тяжкое бремя, каким только мог нагрузить его мир.
— Ну а люди в холмах? Вы к ним вернетесь?
— Не знаю. Они говорили, что скоро оттуда снимутся.
— Есть ведь и практическая сторона. Что они едят, откуда берут еду.
— Воруют, — сказал он. — Все, от оливок до коз.
— Они вам признались?
— Я так понял.
— Думаете, у них что-то вроде культа?
— У них есть общие эзотерические интересы.
— Секта?
— Пожалуй. У меня сложилось впечатление, что они — часть большей группы, но я не могу судить, являются ли их идеи и обычаи продуктом эволюции какой-нибудь более широкой системы взглядов.
— Вряд ли может быть иначе, — сказал я.
Он не ответил. Луна была почти полная — она освещала края гонимых ветром облаков. Игроки в нарды стучали своими кубиками из слоновой кости. Утром доска была еще там, на краю столика, когда я проходил мимо, спеша на пристань. Серый катер низко сидел на тихой воде и выглядел печальным, полузатонувшим. Я приготовился по-дошкольному терпеливо разбирать греческую надпись на носу, однако на сей раз название оказалось легким, по имени острова.
3
Рассвет. Голубиная воркотня. Спросонок не сразу понимаю, где я нахожусь. Распахиваю ставни туда, в мир. Пчеловод в саду Британской школы, на голове защитная сетка, шагает к своим ульям. Кипячу воду, вынимаю из сушилки кофейную кружку. Гора Гиметт летними утрами похожа на белую тень, на протянувшуюся к заливу грядку тумана. Сегодня рыночный день, вниз по крутой улице вдоль цепочки ресторанов гонится за персиками человек. Чужой пикап столкнулся с его, рассыпав примерно с бушель, и персики катятся по асфальту вихляющимися рядами. Хозяин пытается преградить им путь: бежит, низко нагнувшись, и подставляет руку барьерчиком. Мальчишка, стоя под шелковицей, обливает из шланга пол ресторана. Там, где встретились пикапы, неистово жестикулируют водитель одной из машин и товарищ того, который бежит согнувшись. Пакетик от «нескафе», недоеденный пончик. Звонит телефон — первое за этот день ошибочное соединение. На неподвижные верхушки кипарисов опускаются голуби. В поле зрения возникают люди из кафе за углом, наблюдающие за персиками.
Они перегибаются через перильца с разумным расчетом: принимают участие, но явно не намерены слишком стараться ради чужого добра. На ярком свету в подернутом дымкой воздухе роятся пчелы.
Я перехожу в кабинет, варю себе вторую чашку кофе и жду телекса.
Брак готовится из того, что есть под рукой. В этом смысле он импровизация, почти экспромт. Может быть, оттого-то мы так мало о нем знаем. В браке слишком много вдохновения, ртутной неуловимости, чтобы понять его по-настоящему. Когда двое рядом, их общий силуэт расплывчат.
Мы с Чарлзом Мейтлендом обсуждали это на скамейке в Национальном парке, где было градусов на десять прохладней, чем в раскаленном городе вокруг. Мимо прошли дети, жуя кунжутные бублики.
— Вы говорите о современном браке. Американском.
— Кэтрин — канадка.
— Ну, Нового света.
— По-моему, вы отстали от жизни.
— Конечно, отстал. И очень рад. Упаси меня Бог идти с ней в ногу. Главное — то, что описываете вы, не имеет ничего общего с
Это слово прошелестело у него, как золотая цепочка. Славное, помятое лицо. Лопнувшие сосудики, голубые глаза с сеточкой капилляров. Ему было пятьдесят восемь — наполовину развалина, краснолицый, седобровый, сотрясаемый приступами кашля. По воскресеньям он в одиночку ездил за город запускать самолетик, радиоуправляемую модель. Самолетик весил девять фунтов и стоил две тысячи долларов.
— Правильно, — сказал я. — С самого начала мы с Кэтрин меньше всего думали о нашем браке как о супружестве. Мы вообще не считали его состоянием. Если на то пошло, мы вырывались из рамок государств, наций, твердых установлений. Она часто говорила, что брак — это кино. Не потому, что он нереален. А потому, что мелькает. Это череда мелькающих друг за другом изображений. Но в то же время спокойствие и надежность. Повседневщина. Умеренность, сдержанность. Я считал, если ты ничего не хочешь, твой брак обязательно будет удачным. Беда в том, что всем чего-то надо. И каждый хочет своего. Когда появился Тэп, он только усилил чувство, что мы все это придумываем — день заднем, мало-помалу, но благоразумно, не зарываясь, не рисуя грандиозных эгоистических перспектив.
— Пить хочется, — сказал он.
— Сейчас выпить — погибнешь.
— Значит, мелькало. Череда изображений. Вы были умеренны и сдержанны.
— У нас бывали жуткие скандалы.
— Когда явится моя старуха, пойдем выпьем.
— У меня ленч с Раусером. Присоединяйтесь.
— Ну нет. С этим — Боже упаси.