«Благодарю Тебя, Царь живой и вечный, что вновь вдохнул в меня душу мою», – забормотал он слова молитвы, которую еврей произносит сразу же после пробуждения.
Маленький Ицхак терпеливо дождался слов «велика верность Твоя!» и начал отвечать на вопросы, которыми его тотчас же забросал окончательно проснувшийся Ниссим.
Итак, Ицхак и его друзья сегодня примерно до половины одиннадцатого вечера сидели у костра («к лаг баомеру{Во время праздника лаг-ба омер евреи, по традиции, жгут костры.} готовились», – пояснил он) и, проходя мимо загона, заметили, что дверь как-то странно поскрипывает. Ясно было, что она не только не заперта, но и не закрыта, а лишь прикрыта, причем небрежно. Они не утерпели и заглянули внутрь. Загон был пуст. Ребята тотчас же бросились в сторону Эль-Фандакумие, куда по их – да и Ниссима – мнению, угнали овец. В деревню входить поостереглись. «И слава Б-гу!» – подумал Ниссим.
Он посмотрел на часы. Два часа ночи.
До утра Ниссим еле дотянул. «Как там мои овечки? – думал он. – Как там мои кудрявенькие? Как там моя Зейнаб? Как там мой Черный? Как там моя Звездочка? Как там моя Блондинка? Как там моя Пальма?»
А он и не знал, что так успел к ним привязаться, что и солнышко его поутру не радует, ежели Зейнаб не ткнется мордой ему в ладони, обдавая их горячими струйками воздуха из ноздрей.
В половине седьмого утра Ниссим позвонил Натану Изаку и раву Хаиму. Было принято решение всем вместе отправиться на поиски. Разумеется, к ним присоединился Элиэзер-Топор и Менахем Штейн. Весь день бродили по окрестностям в поисках арабских стад и пастухов, но те как сквозь землю провалились. Тогда уже вечером они явились в Эль-Фандакумие – в те времена деревня представляла собой несколько проселочков; они, словно прожилки на зеленом листе, отходили от главной улицы, она же – Шхемская дорога, которую несколько месяцев назад израильтяне впервые в истории заасфальтировали. Вдоль проселков тянулись сложенные из плохо обтесанных камней дома. Они стояли довольно близко друг к другу, а вокруг были набросаны сады и виноградники.
Наконец неподалеку от оливковой рощи наткнулись на загон для скота, открыли дверь и вывели на волю всех овец. Овец было шестнадцать штук. Ниссим прилепил к изгороди записку для хозяина загона: «Когда Ниссим Маймон из поселения Канфей-Шомрон получит назад своих овец, ты получишь своих».
После чего, держа автоматы в состоянии боевой готовности, двинулись по деревне. Улицы были пусты. Но к освещенным окнам прилипли застывшие в бессильной злобе лица селян.
Курдючные овцы, которых они привели, были похожи на его нежных мериносов, как пни и коряги на свежепосаженные молодые сосенки.
На следующий день у дверей Ниссимова эшкубита послышалось блеянье. Ниссим вышел. У входа стоял немолодой араб с пегими усами, в куфие и в белой до пят рубахе.
Двери Ниссимова загона открылись. Возвращайтесь, путешественники! Черный... Пальма... Звездочка... Блондинка... Принцесса... Рустам... Буйвол... Ахашверош... Директор... Не хватало еще одной.
– А где тут была еще... ну такая... – голос Ниссима дрогнул. – Такая серая, губастая.
– Ибрагим устроил праздник по поводу удачного... э-э-э... приобретения. Зарезал одну.
Ниссим отвернулся.
– Как тебя зовут? – спросил он, справившись наконец со слезами.
– Муса, – тихо признался тот, будто в чем-то постыдном.
– Ты участвовал в этом пиршестве? – спросил он, не поворачиваясь, и увидел краем глаза, как Муса мотнул головой.
– Мы с ним не друзья. Я из Эль-Фандакумие, а он издалека, из Бурки.
Как ни горько было Ниссиму, но тут он удивленно присвистнул. Значит, его мохнатых любимцев угоняли черт-те куда, в Бурку. Да они с друзьями в жизни бы не нашли. А этот Муса – чик-чак! Воистину, все арабы – одна семья.
А Муса меж тем смиренно ждал.
– Слушай, Муса, – произнес наконец Ниссим, скрестив руки на груди и глядя арабу прямо в глаза. – Спасибо тебе, что ты пригнал овец. Из тех, что я забрал у тебя, я возвращаю одиннадцать. А за... – он чуть было не сказал «Зейнаб» – а за десятую овцу ты приведешь мне пятерых овец. Слышишь, за невозвращенную овцу твой Ибрагим заплатит пятерыми! Тогда получишь своих.
– Но господин...
– И вот что, Муса. Ты хороший парень. Не сердись на меня, что я не стал разбираться, а забрал у тебя овец. Пока что... на тебе за труды!
По тем временам сумма в сто шекелей даже для евреев-поселенцев была огромной, а для арабов, у которых цены в два-три раза были ниже из-за отсутствия налогов, просто сумасшедшей.
Счастливый Муса, рассыпаясь в благодарностях, погнал домой возвращенный ему многохвостый залог – скорее, пока добрый саид не передумал. На следующий день он пригнал в Канфей-Шомрон пять штрафных Ибрагимовых овец. Впоследствии оказалось, что попутно он набил Ибрагиму морду.
После этого арабские пастухи в окрестностях поселения не показывались, если не считать коротышку, который от имени всех троих явился к аффанди Ниссиму, чтобы пригласить его, если выдастся время, пасти свой скот вместе с ними во-о-он на том склоне. А если нет, он, Исмаил, всегда будет рад, если аффанди удостоит его своим вниманием и нанесет ему визит в Эль-Фандакумие.
Так-с. Очень интересно. Мазуз достал очередной «Ноблесс» – уже третий за последние полчаса – а что делать – такие сложные вопросы решать приходится. «Что делать, что делать!» Взять себя в руки и курить поменьше. Вон как он в последнее время кашлять стал. Надрывно, с мокротой! При этом наследственность у него не самая лучшая – старший брат умер от астмы. Четыре сына было их у старого доктора Махмуда Шихаби. Один умер, другого евреи убили, третий сам себя взорвал, а вместе с собой – полтора десятка евреев. Кисмет! Так что теперь он, Мазуз, один у отца остался – живи за всех, отдувайся!
Ну ладно, не раскисать. Мазуз, скрестив ноги, уселся на оттоманке, пододвинул к себе изящную фарфоровую пепельницу в виде чалмы и начал размышлять.
Итак, самое главное – третьего января Юсеф получил от Абдаллы Таамри задание – взять бинокль ночного видения, которым Абдалла снабдил его еще два месяца назад, отправляя следить за «Мучениками», и подняться на крышу заброшенного здания турецкого полицейского управления, откуда видна база евреев, и не просто база, а дверь штабного каравана их начальника. Как только он увидит, кто из «Мучеников» оттуда выходит, пусть позвонит. Не знал Юсеф, что с толстых сучьев приземистого ханаанского дуба, высаженного на горе, нависшей над Эль-Фандакумие возле мавзолея шейха Кабира, эта дверь так же хорошо просматривается, и наблюдение людьми Мазуза проводится регулярно. Но дело не в этом. Откуда Абдалле было известно, что кто-то окажется в штабном караване у еврейского офицера? Вывод напрашивается странный, страшный, но единственный. Абдалла специально настаивал, чтобы Мазуз послал на плато Иблиса своего человека, чтобы проинформировать об этом евреев. Он сам сообщил им о готовящейся засаде. Зачем?
Пожалуй, рано Мазуз отправил жирного Юсефа обратно в зиндан. Тот явно сказал еще далеко не все.
– Нет, Сегаль, я сейчас не могу говорить. Ко мне мама с папой из Москвы приехали. Давай завтра созвонимся. Да, счастливо!
Говорила, а сама думала – сейчас бы пооткровенничать с подружкой, как подружка откровенничает с ней – «мы с Шаулем!..» да «когда у нас будет хупа!». Сейчас излить бы душу. Но надо возвращаться за стол, в сгустившуся тишину, где напротив тебя сидят бледные отец с матерью, мучительно пытаясь разгадать, что же у дочери произошло с несостоявшимся женихом, а Наташка тем временем тараторит что-то забавное, рассказывая о своей доблестной службе, и делает вид, что ничего не случилось.
Вика покорно села, опустила глаза и под Наташкино стрекотание начала гонять вилкой по тарелке одинокий маринованный гриб. Этот хоккей ее на несколько секунд отвлек от мыслей об Эване, и тут вдруг мама встала, подошла к ней, присела на стоящий рядом пустой стул, предназначенный было для Эвана, положила руку на плечо и тихо сказала:
– Доченька, поехали домой.
Вика посмотрела матери в лицо. Может, оттого что она прежде не разглядывала мать вот так, крупным планом, ее морщины показались девушке... Нет, новых за этот год не прибавилось. Старые стали глубже, темнее, чем прежде. И глаза. В серых глазах матери застыли сосульки, свисающие с московских крыш и водосточных труб, московское небо в январе и все заполонивший снег. А в глазах Вики трепетали столь милые Земле Израиля дожди, оживающая под этими дождями зелень и Кинерет, радующийся наконец-то наступившему полноводью. Спорить было бессмысленно.
Неизвестно, во что бы вылился этот диалог взглядов, но мудрая Наташка поспешила разрядить атмосферу, предложив родителям прошвырнуться по залитому лунным светом Ариэлю, как в добрые старые времена.
– Да-да, – подхватила Вика, – а я пока тут приберу, чай поставлю.
Но оставшись одна, Вика не стала спешить по хозяйству, а в одиночестве села за стол и задумалась.
Что ей делать? Да, она любит Эвана. Но почему ради того, чтобы быть с ним, надо лицемерить? Головой она понимает, что что-то там наверху есть... Но... но и все! Ну причем тут любовь, семья? Эван сказал однажды: «Любовь это не когда двое смотрят друг на друга, а когда они смотрят в одну сторону». Но как смотреть в одну с ним сторону, если не смотрится? Что должно произойти, чтобы это у нее получилось? Чудо? А тут еще эта нелепая ссора! И чего мужики такие скрытные? Вот ведь Шауль этот носатый – Сегаль ей фотографию показывала – тоже не говорит, когда у него дурные предчувствия – только дрожь в голосе выдает. Ну, Сегаль ловит это с полузвука и начинает за него молиться. Говорит, помогает. «Знаешь, когда я слышу, как дрожит голос у Шауля, и понимаю, что он в опасности, во мне поднимается ужас – неужели это возможно – мир без Шауля? И этот ужас дарит крылья моей молитве, когда она возносится к Б-гу. И я представляю себе его горячие черные глаза, и это счастье, которое сквозит в них, когда, вернувшись в увольнительную, он смотрит на наше поселение, на наши горы, на нас, на меня! И я представляю его себе, немного нескладного, нелепого, доброго, готового всегда всем помочь, и во мне разгорается такая любовь, которая насквозь прожигает все перегородки, вставшие между моей молитвой и Небесами...» Ну хорошо, этот Шауль не хочет показывать слабость! Это еще понять можно. А тут – «Вика... прости... я не смогу.. я не имею права говорить...» Любовь, называется! Да нужен он ей... Нужен. Очень нужен. Необходим. Жить без него она не может. И теперь ясно это видит. Что же делать? Взгляд девушки остановился на брошюрке, которую Эван оставил у нее давным-давно и которую она все не удосуживалась прочесть. Один раз как-то открыла, начала просматривать. Это были мемуары некоего рава Фельдмана, о котором Эван всегда говорил с таким пиететом, что Вику уже при одном упоминании его имени начинало тошнить. То, что она успела прочесть, а прочла она первые несколько страниц, ее не потрясло. Ну, Холокост. Это, конечно, ужасно, но сколько же можно?! Уже был «Список Шиндлера», были фильмы, книги... А что до их поселенческих проблем – какое ей до всего этого дело. Ариэль не поселение, а город, его арабам не отдадут. Как сейчас она любуется, так и дальше будет по утрам любоваться хребтами, глядящими на нее сквозь окно. Так что ей эта книжонка и не нужна вовсе... Разумеется, этот внутренний монолог закончился тем, что она взяла брошюру и раскрыла ее наугад. Главка называлась «Амихай».
«Вечерами, – начала читать Вика, – я часто захожу в комнату к моему сыну. Иногда он сидит за столом на обтянутом кожей табурете – всегда терпеть не мог сидений со спинками – и ждет меня. Иногда подождать, сидя на краю старого диванчика, приходится мне. Минуту... десять минут... полчаса... Потом он обязательно приходит.
– Как дела, папа? – спрашивает, улыбаясь. Улыбка у него всегда такая радостная, что просто язык не поворачивается сообщать ему плохие новости или рассказывать о неприятностях. Зачем портить парню настроение?
– Все нормально, – говорю я фальшиво бодрым голосом, а затем искренне добавляю:
– Слава Б-гу! А у тебя что новенького?
– Что у меня может быть новенького? – весело говорит Амихай.
Наступает пауза.
– Ну что ж, – выдавливаю я, – раз ничего новенького, поговорим о стареньком.
– О чем, папа?
Я молчу.
– Опять о том Пуриме? – он не может скрыть досаду.
Я киваю.
– Как шахматист, получивший мат... Кстати, знаешь ли ты, что слово «мат» происходит от ивритского слова «мот» – смерть?..
– Знаю, ты мне сто раз говорил.
В прежние времена Амихай мне не грубил. Но я не обижаюсь.
– Так вот, как шахматист, получивший мат, сидит потом, уткнувшись в доску, и размышляет – а может, сделай он другой ход, все было бы иначе – так же и я пытаюсь...
– Не надо, папа, все получилось очень хорошо.
Перебивать отца? Я его воспитывал иначе.
– Это тебе, – говорю, – хорошо. А представь, каково мне!
– Ну ладно, – со вздохом говорит Амихай. – Давай восстанавливать ситуацию. Итак, Пурим в нашей ешиве. Мы с Ноамом вдвоем работаем на кухне. Только что закончилось публичное чтение Свитка Эстер, и народ, истомленный постом{Накануне празднования Пурима евреи с утра до вечера не едят и не пьют в память о трехдневном посте, который они некогда держали по призыву царицы Эстер.}, вваливается в столовую. С бутылок на столах еще не скручены жестяные пробки, а все шумят и хохочут так, будто они эти бутылки уже опорожнили и добавки взяли. Притом все уже успели принарядиться – мексиканец Ицхаки и индеец Рабинович, за ними – трехглазый марсианин в космошлеме из фольги. Это у нас Йоси Абу – помнишь, маленький такой марокканец? Следом гангстер в черных очках, из-под которых высовывается паяльник Ави Бар-Селы, здоровый, как Бруклинский мост...
– Это все мне известно, – устало говорю я сыну. – Расскажи лучше о себе: что ты делал, о чем думал. Мне ведь дорого все о тебе знать!..
– Что я делал? – смеется он. – Носился туда-сюда. Тому салат, этому воды, третьему... А с Ноамом мы, как самолеты: махнем друг другу при встрече крылышками и разлетимся – он в зал с хумусом, я – в кухню за колой. Колу-то я и вынимал из холодильника, когда увидел, как в кухню входят с улицы двое ешиботников, нарядившихся арабами – в куфиях и с наклеенными типично арабскими усами. При этом у них были автоматы. Ничего удивительного, сам знаешь, у нас в поселении все с автоматами ходят. Я их видел из-за огромной железной двери отворенного холодильника, а они меня не заметили. Только хотел было крикнуть, мол, ребята, в чем дело, сюда заходить не надо... Вдруг слышу – один другому что-то говорит вполголоса по-арабски.
– У тебя в школе какая оценка была по арабскому?
– Шестьдесят, – грустно признается мой сын. И то в слабой группе. Ну что делать, пап? Вот историю я любил, математику любил, а к языкам – ни способностей, ни тяги. Английский еще туда-сюда, но уж арабский... Словно всю жизнь предчувствовал.
– Живя в Израиле, такое предчувствовать не фокус, – подкалываю я его. – Но все же, что они сказали?
– Я мало что понял. Но слово натба – «Начнем!» – разобрал.
– И ты сразу понял, что они хотят начинать?
Он улыбается... Улыбка у него в точности как на фотографии, что висит у меня над столом в рабочем кабинете. Безоблачная, счастливая, полная какой-то неземной радости, словно она вообще не из этого мира, а из времен Машиаха.
– Еще бы не понять! – восклицает он. – Дверь-то в зал была открыта.
Я прикрываю глаза и сразу вижу двух террористов с «М-16», то ли крадеными, то ли некогда переданными Рабином палестинской полиции. Террористы, залитые лучами ламп дневного света, стоят посреди кухни в окружении серебристых стальных шкафов, столов и прилавков. Дверь одного из шкафов распахнута. За ней – мой сын. Его не видят. Ему сейчас главное – не двигаться. Они пройдут мимо него – прямо в зал.
И никто его не осудит, ибо сказано: «Не суди ближнего, пока не окажешься на его месте». А он будет жить. И, как прежде, писать стихи:
«Сколько тьмы! Сколько зла!
Разве светом сразу наполнишь
Мир, беззвездьем больной!
Я осколок стекла.
Не вставайте, прошу вас, в полночь
Между мной и луной».
Он будет заваливаться домой с друзьями из ешивы, и они будут жарко спорить о том, как морально поступать с арабами, а как аморально, или что важнее – распространение поселенчества или единство народа, часть которого теперь, в результате нашей поселенческой деятельности, настроена против нас. А Бина будет поить их чаем, ворча при этом: «Чем языками молоть да руками размахивать, делом бы занялись!» А я буду вечерами заходить в его комнату, и он будет улыбаться мне своею, из будущего мира заимствованной, улыбкой, и мы будем тихо и беззаботно беседовать, и я буду возражать:
– Ведь в Талмуде сказано: «Откуда ты знаешь, что у ближнего кровь краснее, чем у тебя».
Он пожимает плечами.
– На кухне я был один. А в зале – десятки. Представляешь – по ним из двух автоматов?
Я закрываю глаза и вижу, как он, схватив нож, прыгает к двери и, крикнув во всю мочь: «Террористы!» прямо перед их носом захлопывает на «собачку» дверь в зал.
– Почему, – спрашиваю, – ты не выбежал в зал? Захлопнул бы за собой дверь и – на пол!
– Не успел бы, – удрученно отвечает он. – А так – наверняка.
– А нож зачем? С ножом против двух автоматов?
– Не возьми я здоровенный нож, – говорит он, потягиваясь, – они бы врезали мне прикладами, и все – путь в зал свободен. А так им пришлось стрелять. Выдали себя, не успев открыть дверь. Да они уже и не пытались ее открыть, я снизу видел, а потом сверху. Палили, бедняжки, вслепую сквозь деревянную дверь. Разве так кого убьешь? Ну, Йоси в плечо ранило да Ханану бедро задело.
– Я знаю, – тихо говорю я. – Скажи, Амихай, вот ты говоришь «снизу, а потом сверху». Это быстро стало... сверху?
– Да, да, папа! – успокаивает он меня. – Все произошло почти мгновенно – две очереди по мне, затем две очереди надо мной. Я и боли-то почти не успел почувствовать. Так что не волнуйся.
– Как же не волноваться? – не успокаиваюсь я и закусываю губу. – Знаешь, что со мной и с мамой творилось, когда нам сообщили? О нас-то не подумал?
– У тех, кто был в зале, тоже есть мамы и папы, – отвернувшись к окну, отвечает он.
После минутной паузы я говорю, чтобы что-нибудь сказать:
– Кстати, тех двоих не больше чем через минуту после твоей смерти расстреляли через окно.
– Ничего удивительного, – кивает он. – Был уже вечер, а на кухне горел свет.
– Амихай... – говорю я, закуривая. – Прости, что я оставил Кфар-Сабу и увез тебя сюда на гибель.
– Папа! – возмущается он, и лицо его становится еще бледнее, чем при жизни. – Ты же сам говорил: «Если мы не хотим, чтобы за нами приходили и нас выдавливали, надо драться». А когда дерутся, всякое бывает. Чем я лучше других?
Я опускаю глаза, а когда снова поднимаю их, комната уже пуста. Я выхожу на воздух. Моя Гора со скорбью глядит на меня черными ночными глазами. Небо залеплено облаками. Мир болен беззвездьем. Падает соленый дождь».
Она взяла мобильный телефон и тут же услышала откуда-то из глубин зеркала свой собственный голос: «Ты что, с ума сошла?»