Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сон кельта. Документальный роман - Марио Варгас Льоса на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Марио Варгас Льоса

Сон кельта. Документальный роман

Конго

Глава I

Когда дверь открылась, и вместе с потоком света и порывом ветра в камеру ворвался приглушенный стенами уличный шум, Роджер вздрогнул и проснулся. Приходя в себя, растерянно заморгал спросонья и различил в дверном проеме фигуру тюремного смотрителя. Злые глазки на обрюзгшем светлоусом лице поблескивали, как всегда, нескрываемой неприязнью. Вот уж кто не порадуется, если кабинет министров удовлетворит прошение о помиловании.

— Посетитель, — негромко сказал вошедший, все так же не сводя с узника глаз.

Растирая замлевшие руки, Роджер поднялся. Сколько же он спал? Пентонвиллская тюрьма мучительна, помимо прочего, еще и тем, что в ней теряется представление о времени. В Брикстоне и в лондонском Тауэре слышны куранты, отбивающие полные часы и половинки, а здесь за толстые стены не проникают ни колокольный звон с церквей на Кэледониан-роуд, ни гомон Излингтонского рынка, надзиратели же, неукоснительно исполняя приказ, на вопросы не отвечают. Смотритель надел на него наручники и жестом показал, чтобы шел вперед. Может быть, адвокат принес добрые вести? Может быть, наконец-то собравшийся кабинет министров отменил приговор? И хмурое отвращение, которое сегодня так ясно сквозит во взгляде смотрителя, объясняется тем, что ходатайство о помиловании удовлетворено? Роджер шел по красным, вычерненным грязью кирпичам широкого коридора, где справа тянулись железные двери, а слева, через каждые двадцать — двадцать пять шагов в зарешеченных оконцах, пробитых по самому верху бесцветной стены, возникали лоскутки сероватого неба. Отчего же он так зябнет? На дворе июль, макушка лета, и не с чего ледяным мурашкам ерошить ему кожу.

Он переступил порог тесной комнаты свиданий — и сразу помрачнел. Его ожидал не сам адвокат Джордж Гейвен Даффи, а один из помощников мэтра — белобрысый, остроскулый, преувеличенно щеголеватый юнец с изможденным лицом, который все те четыре дня, что продолжался процесс, подносил и относил бумажки. С какой стати мэтр прислал вместо себя подручного?

В холодном взгляде, которым встретил он Роджера, читались отвращение и досада. „Да что сегодня такое с этим дурачком? — подумал тот. — Смотрит как на гадину какую-то“.

— Есть новости?

Юнец качнул головой. Прежде чем заговорить, набрал в грудь воздуху.

— По поводу помилования — пока никаких, — произнес он сухо, перекосив болезненное лицо неприязненной гримасой. — Будем ждать заседания кабинета министров.

Роджера угнетало, что в комнатке, и без того тесной, стоят еще смотритель и надзиратель. Стоят молча и неподвижно, однако — он знал — ловят каждое слово. От этих мыслей заныло в груди, стало трудно дышать.

— Но если принять в расчет последние события… — продолжал помощник адвоката, впервые за все это время моргнув и с какой-то преувеличенной отчетливостью двигая губами при каждом слове, — дело принимает скверный оборот.

— В Пентонвиллскую тюрьму известия с воли не доходят. Что случилось?

Неужели германские адмиралы решились наконец атаковать Великобританию с побережья Ирландии? Неужели все-таки началось долгожданное вторжение, и кайзеровские пушки в эти самые минуты несут возмездие за патриотов, расстрелянных англичанами во время Пасхального восстания[1]? Если военные действия приняли такой оборот, значит, его замыслы все-таки сбылись.

— Теперь рассчитывать на успех очень трудно, а может быть, и невозможно, — сказал помощник. От едва сдерживаемого гнева он побледнел, и белесоватая кожа так обтянула лицо, что оно сделалось похоже на череп. Роджер не сомневался, что смотритель у него за спиной ухмыляется.

— О чем вы говорите? Мэтр Гейвен Даффи был преисполнен надежд. Что заставило его переменить мнение?

— Ваши дневники, — по слогам отчеканил юноша, и лицо его снова перекосилось от негодования. Он понизил голос, и Роджер с трудом разбирал слова. — Скотленд-Ярд обнаружил их у вас дома, в квартире на Ибери-стрит.

Он помолчал, ожидая ответа. Не дождавшись, дал волю своей ярости и, кривя рот, продолжал:

— Только идиот мог поступить столь опрометчиво. — От того что слова падали медленно и раздельно, переполнявшая его ярость становилась особенно очевидной. — Как, скажите на милость, додумались вы доверить подобную мерзость бумаге? А если уж решились на такое, каким же надо быть безмозглым ослом, чтобы пренебречь элементарной осторожностью и не уничтожить свои записки, прежде чем затевать заговоры против Британской империи?

„Он оскорбляет меня, — подумал Роджер. — Какую вопиющую невоспитанность позволяет себе этот жеманный сосунок, а ведь я ему, самое малое, в отцы гожусь“.

— Выдержки из ваших дневников разлетелись теперь во все концы, — прибавил юноша уже чуть более спокойным тоном, хотя от омерзения по-прежнему избегал даже смотреть на Роджера. — Официальный представитель Адмиралтейства капитан Реджинальд Холл[2] лично роздал журналистам несколько десятков копий. Они наводнили Лондон. Их читают в парламенте, в палате лордов, в клубах либералов и консерваторов, в редакциях газет, в церквях. В городе только о том и говорят.

Роджер не произнес ни слова. Не шевельнулся. Как это часто бывало в последние месяцы, с того серого и дождливого апрельского утра 1916 года, когда его, окоченевшего от холода, арестовали на развалинах Форта Маккенны на юге Ирландии, он в очередной раз испытал странное ощущение — казалось, будто обращаются не к нему, и все это происходит не с ним, и речь не о нем.

— Знаю, ваша частная жизнь не касается ни меня, ни мэтра Гейвена Даффи и никого другого, — говорил меж тем юноша, стараясь сдерживать клокочущую в нем ярость. — Дело идет исключительно о профессиональной стороне проблемы. Мэтр Даффи, во-первых, желал бы, чтобы вы ясно представляли себе свое положение. А во-вторых — предупредить вас вот о чем. На прошение о помиловании может быть брошена тень. Сегодня утром в нескольких газетах уже появились протесты по поводу кампании в вашу защиту, пересказ слухов о содержании ваших дневников. Все это способно переломить настроения в обществе, прежде ратовавшем за смягчение приговора. Пока это всего лишь предположение. Мэтр Даффи будет держать вас в курсе дела. Вам угодно что-либо передать ему?

Заключенный чуть заметно покачал головой. И тотчас повернулся кругом, лицом к двери. Смотритель дернул мясистой щекой, подав знак надзирателю. Тот отодвинул тяжелую щеколду, и дверь открылась. Путь назад казался бесконечным. Покуда Роджер шел по длинному черно-красному коридору, ему несколько раз казалось, что он вот-вот рухнет на эти сырые кирпичи и больше уже никогда не поднимется. У железной двери вспомнил, как в тот день, когда его доставили в Пентонвилл, смотритель сказал ему: все заключенные, сидевшие в этой камере, были казнены.

— Нельзя ли мне сегодня вымыться? — спросил Роджер, прежде чем войти.

Тучный надзиратель молча покачал головой, глядя на него с тем же отвращением, какое узник заметил минуту назад в глазах юного адвоката.

— Нет, нельзя. Нельзя будет до самого дня казни, — со вкусом произнося каждое слово, сказал смотритель. — А перед исполнением приговора можете выразить последнюю волю — помыться. Вот некоторые вместо бани предпочитают хороший обед. К большому, скажу вам, неудовольствию мистера Эллиса, потому что приговоренный как почувствует веревку, так и обделается. И все кругом загадит. Это уж непременно. Мистер Эллис, если кто не знает, — это палач.

Когда дверь у Роджера за спиной захлопнулась, он повалился лицом вверх на свой узкий топчан. Закрыл глаза. Подумал, как хорошо было бы сейчас окатиться студеной водой, чтобы от холода кожа стала сизоватого оттенка. Арестантам Пентонвиллской тюрьмы, кроме осужденных к высшей мере наказания, разрешалось раз в неделю вымыться с мылом под такой струей. Здесь вообще сносные условия. „Не то что в Брикстоне“, — подумал он, вспомнив с содроганием тамошний тюфяк, кишевший блохами и клопами. Попытался было задержаться мыслями на том, как впивались они ему в спину, руки, ноги, но в памяти вновь и вновь возникало лицо, перекошенное брезгливой гримасой, назойливо звенел в ушах голос белобрысого расфранченного юнца, которого мэтр Гейвен Даффи прислал с дурными вестями вместо себя.

Глава II

Разумеется, он не помнил 1 сентября 1864 года — день своего появления на свет в „Коттедже Дойла“, в дублинском предместье Сэндикоув. И хотя никогда не забывал, что родился в столице Ирландии, значительную часть жизни своей верил тому, что внушил ему когда-то отец, капитан Роджер Кейсмент, беспорочно отслуживший восемь лет в Индии, в Третьем полку легких драгун: истинная его отчизна — в графстве Антрим, в самом центре Ольстера, в Ирландии протестантской и пробританской, где род Кейсментов обосновался с XVIII века.

Роджер, младший ребенок в семье, был, как и остальные дети — Чарльз, Том и Агнес — наставлен и воспитан в лоне англиканской церкви, однако рано, еще не успев постичь это разумом, почувствовал, что не в пример прочему в отношении религии не все в доме обстоит благополучно. Даже он, мальчуган нескольких лет от роду, замечал, что со своей шотландской родней — сестрами и кузенами — мать, Энн Джефсон, связана каким-то общим секретом. Только потом, уже подростком, он узнал: чтобы обвенчаться с капитаном Кейсментом, она перешла в протестантство, но — лишь для вида, и втайне от мужа продолжала оставаться католичкой („паписткой“, сказал бы тот): ходила к мессе, исповедовалась и причащалась, да и сам Роджер в четыре года, когда мать гостила вместе с ним и другими детьми в городе Риле на севере Уэльса, был окрещен по католическому обряду в доме своих дядьев и теток.

В те годы в Дублине, а потом в Лондоне и Джерси, Роджер был совершенно чужд религии, хотя, чтобы не сердить отца, на воскресной службе с должным рвением молился и пел псалмы. Мать учила его музыке, и под рукоплескания гостей он с неизменным успехом распевал на семейных вечерах старинные ирландские баллады. Однако гораздо больше увлекали Роджера истории, которые капитан Кейсмент, бывая в добром расположении духа, рассказывал детям. Истории про Афганистан и Индию, особенно — о боях с пуштунами и сикхами. Воображение мальчика распаляли диковинные имена и экзотические пейзажи, путешествия через леса и горы, где таились сокровища, разгуливали дикие звери, порхали редкостные птицы и, поклоняясь языческим идолам, жили по своим неведомым обычаям первобытные племена. На братьев эти рассказы довольно скоро наводили скуку, но маленький Роджер сутками напролет готов был слушать о приключениях отца на окраинах Британской империи.

Выучившись читать, он с упоением погрузился в книги о великих путешественниках — викингах, португальцах, испанцах, которые бороздили моря, развеивая мифы о том, как в некой точке водного пространства волны вдруг закипают или как из разверзающейся пучины показываются чудовища, способные разом проглотить целый корабль. Но рассказы отца пленяли его сильней: завораживал бархатистый голос капитана Кейсмента, красочно и образно описывающего индийские джунгли, скалистые отроги афганских гор, где его рота легких драгун, атакованная однажды скопищем фанатиков в чалмах, сперва отстреливалась от них, а потом отбивалась пиками, ножами и голыми руками, пока не обратила в бегство. И все же более всего горячили фантазию мальчика не подвиги на поле брани, но — странствия, новые пути, проложенные в тех краях, куда впервые ступила нога белого человека, проявлявшего чудеса выносливости и упорства, преодолевавшего препятствия, воздвигнутые природой. Отец его был человек приятный в обращении, но и сыновей, и даже маленькую женщину Агнес держал в строгости и без колебаний карал розгами за всякую провинность: именно так взыскивали за допущенные ошибки в армии, а он свято верил, что от всего прочего толку не будет.

Роджер восхищался отцом и обожал мать — статную, светловолосую и ясноглазую, с плавной, словно плывущей походкой и нежными руками, дарившими блаженство, когда они перебирали завитки его кудрей или прикасались к нему во время купанья. Но уже очень рано — лет, наверно, в пять или шесть? — усвоил, что ластиться к ней можно, лишь пока не видит отец. Тот, человек пуританского закала, пребывал в непреложном убеждении, что, если с ребенком миндальничать, он вырастет неготовым к суровой жизненной борьбе. Но стоило капитану удалиться в клуб или на прогулку, Роджер, при нем сторонившийся бледной изящной Энн Джефсон, немедля бросался к ней в объятия, а та принималась целовать его. Порою Чарльз, Нина — так звали дома Агнес — и Том даже говорили с обидой, что младший сын ходит у нее в любимчиках. Мать уверяла, что всех любит одинаково, просто Роджер еще маленький и потому требует больше нежности и внимания, нежели остальные.

Когда в 1873 году она умерла, Роджеру было девять лет. Он уже выучился плавать и, когда бегали взапуски, обгонял и сверстников, и даже мальчиков старше себя. На отпевании и погребении Роджер, не в пример безутешно рыдавшим Нине, Чарльзу, Тому, не уронил ни слезинки. В те печальные дни дом Кейсментов стал похож на кладбищенскую часовню, заполнился скорбными людьми в трауре, вполголоса выражавшими вдовцу и четырем детям соболезнования. А Роджер, словно пораженный немотой, не мог вымолвить ни слова. И еще долго после этого на вопросы отвечал кивками или знаками, ходил понурый и серьезный, и взгляд его блуждал даже в темной спальне по ночам — мальчику не спалось. Когда все же он засыпал, неизменно — с той поры и до самой смерти — видел во сне, как Энн Джефсон с зовущей улыбкой на устах приходит к нему, обнимает его, как ее тонкие пальцы перебирают его волосы, гладят щеки, скользят вдоль ребер и он, прильнув к ней, блаженно чувствует, что защищен и укрыт от всех напастей этого мира.

Дети быстро примирились с потерей. Казалось, что и Роджер успокоился, но это была только видимость. Ибо он, хоть и обрел дар речи, никогда не говорил о матери. Стоило лишь кому-нибудь из родных упомянуть покойницу, он вновь замолкал и замыкался в своей немоте, пока речь не заходила о чем-то другом. И бессонными ночами видел перед собой в темноте печальное лицо несчастной Энн Джефсон.

Капитан Кейсмент не утешился и не стал прежним. Он всегда был чрезвычайно сдержан и не склонен к излияниям чувств, так что дети, и прежде не видевшие, чтобы отец был особенно нежен и ласков с матерью, даже не подозревали, какой страшный удар ему нанесла ее кончина. Он, прежде неизменно вылощенный и щеголеватый, ныне сделался небрежен в одежде, забывал бриться, постоянно был угрюм и глядел на детей с безмолвным упреком, словно их виня в своей потере. Вскоре он решил покинуть Дублин и отправил всех четверых в Ольстер, в „Мэгеринтемпл-Хаус“, свое родовое гнездо, где с той поры заботы о внучатых племянниках взяли на себя Джон Кейсмент и его жена Шарлотта. А сам, будто знать их больше не желая, обосновался в сорока километрах от имения, в Бэллимене, в гостинице „Герб Эдера“, и там, по словам Джона, „ополоумев от тоски и одиночества“, по целым суткам устраивал спиритические сеансы, пытаясь установить потустороннюю связь с покойной посредством медиумов, игральных костей и стеклянных шариков.

После переезда в Ольстер Роджер редко виделся с отцом и уже никогда больше не слышал его рассказов про Индию и Афганистан. В 1876 году, пережив жену на три года, капитан Кейсмент умер от чахотки. Роджеру было тогда двенадцать лет. В приходской школе он не блистал успехами и по всем предметам, кроме латыни, французского и древней истории, учился весьма средне. Сочинял стихи, всегда был погружен в себя и запоем читал о путешествиях по Африке и Дальнему Востоку. Был не чужд спорту, а особое предпочтение отдавал плаванию. Уикэнды проводил обычно в замке Гэлгорм, в семействе своего одноклассника Янга. Впрочем, еще сильнее он сдружился с Роуз Мод Янг, женщиной красивой, образованной и литературно одаренной, которая собирала в окрестных деревнях и рыбачьих поселках сказки, песни, легенды на местном, гэльском языке. От нее он впервые услышал предания об эпических битвах, сохранившиеся в ирландской мифологии. Многобашенный, сложенный из черного камня замок, фасадом напоминавший готический собор, был выстроен в XVII веке Александром Колвиллом, теологом и — судя по его портрету, висевшему внизу, в передней зале — человеком малоприятным; впечатление это подкрепляли упорные слухи, будто в свое время он заключил сделку с дьяволом и теперь призраком бродит по своему замку. Роджер, замирая от страха, выходил в полнолуние искать его в переходах и пустующих комнатах, но так ни разу и не встретил.

В „Мэгеринтемпл-Хаусе“, обиталище Кейсментов, которое прежде, в ту пору, когда там жил настоятель-декан местного англиканского собора, называлось Чёрчфилд, Роджер сумеет освоиться лишь много лет спустя. Потому что в отроческие годы — с девяти до пятнадцати лет, — проведенные у Джона и Шарлотты в окружении прочей родни с отцовской стороны, он всегда чувствовал себя как-то неуютно в этом внушительном, темно-серого камня трехэтажном особняке, где стены и ложноготический фасад увиты плющом, а за тяжелыми гардинами, казалось, скрываются привидения. Просторные комнаты, протяженные коридоры, лестницы с ветхими деревянными перилами и стонавшими под ногой ступенями лишь усугубляли его одиночество. Но тем отрадней было выходить на свежий воздух, под могучие вязы, сикоморы и персиковые деревья, стойко сопротивлявшиеся циклонам, или бродить по склонам пологих окрестных холмов, где паслись овцы и коровы и откуда открывался вид на весь Бэлликасл, на море и окруженный рифами остров Рэтлин, а в ясные дни можно было даже различить в дымке далекое побережье Шотландии. Роджер часто бывал в соседних деревнях Кушендан и Кушендалл, которые казались местом действия старинных ирландских легенд, ездил по девяти графствам Северной Ирландии — по узким лощинам, стиснутым горами и скалистыми отрогами, над которыми в вышине плавно парили орлы, и ощущал от этого зрелища прилив отваги и какой-то особенный душевный подъем. Любимейшим его развлечением были прогулки по этой скудной каменистой земле, беседы с крестьянами, казавшимися частью этого древнего пейзажа, а меж собой говорившими на староирландском наречии: его двоюродный дед Джон и друзья иной раз пошучивали по этому поводу довольно обидно. Ни Чарльз, ни Том не разделяли пристрастия Роджера к долгим прогулкам вдоль полей или по крутым грядам Антрима; сестра Нина же — как раз напротив и поэтому, несмотря на восьмилетнюю разницу в возрасте, была любимицей Роджера и самым близким ему человеком. С нею он добирался до огражденной черными скалами бухты Мерлоу с маленьким пляжем возле устья Гленшеска — воспоминания об этих местах сопровождали его всю жизнь, а в письмах домой он неизменно называл их „райским уголком“.

Однако еще милее, чем эти прогулки, были Роджеру летние каникулы. Он проводил их в Ливерпуле, в доме у тетушки Грейс, где всегда чувствовал: его здесь любят, ему здесь рады — не только сестра покойной матери, что как бы само собой разумелось, но и ее муж, Эдвард Бэннистер. Тот служил в судоходной компании „Элдер Демпстер лайнз“, перевозившей грузы и пассажиров из Великобритании в Западную Африку, объездил некогда полсвета, много странствовал по Африке. С двоюродными братьями и сестрой Роджер лучше ладил и охотней играл, нежели с родными, а особенно сдружился со своей кузиной Гертрудой — Ги, как называли ее дома, — и близость эту, установившуюся между ними с самого нежного возраста, никогда ничто не сумело омрачить. Они были просто неразлучны, так что тетушка Грейс пошутила однажды: „Может, вы поженитесь?“ Ги рассмеялась, а Роджер залился краской и, не смея поднять глаза, бормотал только: „Да нет… нет… что за ерунду такую вы говорите…“

И там, в Ливерпуле, в кругу этой семьи, когда ему удавалось иногда справиться со своей застенчивостью, он расспрашивал дядюшку об Африке — и при одном лишь упоминании ее перед мысленным взором Роджера немедленно возникали джунгли, дикие звери, удивительные приключения, бесстрашные люди. Это от него, от Эдварда Бэннистера, он впервые услышал имя Дэвида Ливингстона, шотландского врача и миссионера, который много лет назад начал исследовать Африку, одолевал бескрайнюю ширь ее рек, нарекал имена горам и долинам, нес свет христианства диким туземцам. Первым из европейцев он пересек Африку от северного побережья до южного, первым одолел пустыню Калахари и сделался самым известным из героев Британской империи. Роджер буквально бредил этим человеком — зачитывался в газетах описаниями его подвигов, мечтал участвовать в его экспедициях, плечом к плечу с ним противостоять опасностям и обращать в истинную веру дикарей-язычников, доселе коснеющих в каменном веке. Когда стало известно, что доктор Ливингстон, отыскивавший исток Нила, бесследно исчез в дебрях африканских лесов, Роджеру исполнилось два года. И восемь — в 1872-м, когда другой искатель приключений и прославленный путешественник Генри Мортон Стэнли, журналист с валлийскими корнями, нанятый одной нью-йоркской газетой, вышел из тропических дебрей и оповестил весь мир, что Ливингстон найден и жив. Мальчик с восхищением и завистью следил за этими событиями, которые казались увлекательней любого авантюрного романа. Когда же еще год спустя стало известно о кончине доктора Ливингстона, так и не захотевшего покинуть африканскую землю и вернуться в Англию, Роджер оплакивал его смерть, как потерю человека близкого и очень дорогого. И обещал себе, что, когда вырастет, тоже станет путешественником и тоже проживет необыкновенную жизнь, как титаны Ливингстон и Стэнли, раздвинувшие пределы Запада.

Когда Роджеру исполнилось пятнадцать, Джон Кейсмент решил, что мальчика пора забрать из школы и найти ему работу, потому что ни у него, ни у остальных детей средств к существованию нет. Роджер охотно согласился. Решили отправить его в Ливерпуль, где устроиться куда-нибудь было легче, чем в Северной Ирландии. И в самом деле — едва ли не сразу по приезде дядюшка Бэннистер подыскал ему место в той самой компании, где сам прослужил всю жизнь. Роджер, очень высокий и худой, с серыми, глубоко посаженными глазами, с кудрявыми черными волосами, со светлой кожей и ровными зубами, выглядел старше своих лет. Кузены подшучивали порой над его ирландским выговором. Он был скромен, рассудителен, приветлив, услужлив. Серьезен, усерден, малоречив, не семи пядей во лбу, но старателен. Очень ревностно относился к своим обязанностям и был полон решимости и желания учиться. Его определили в отдел, ведавший управлением и учетом, и сперва он был чем-то вроде рассыльного. Носил документы из кабинета в кабинет, часто бывал в порту — сновал между кораблями, таможней и пакгаузами. У начальства он был на хорошем счету. За четыре года службы в „Элдер Демпстер лайнз“ Роджер ни с кем не сблизился из-за присущей ему нелюдимости — он сторонился пирушек и вечеринок, почти не употреблял спиртного и ни разу не был замечен в портовых кабачках и заведениях с веселыми девицами. Разве что вскоре стал заядлым курильщиком. Прежняя страсть к Африке вкупе с честолюбивым желанием сделать карьеру побуждали его внимательно прочитывать и даже конспектировать все документы, касавшиеся морской торговли между Британской империей и странами Западной Африки, а вслед за тем — увлеченно пересказывать идеи и соображения, содержавшиеся в этих бумагах. Ему представлялось, что ввоз европейских товаров, вывоз сырья и полезных ископаемых, которыми столь богаты африканские недра, — это не просто коммерция, но еще и немалый вклад в развитие народов, застрявших в доисторическом времени, погруженных в позорный мрак каннибализма и рабства. Торговыми путями проникали туда мораль, религия, закон, ценности современной Европы — просвещенной, независимой и демократической — и прогресс, призванный в итоге превратить несчастных дикарей в людей нынешней эпохи. В этом начинании Великобритания опережала остальную Европу, и служащие „Элдер Демпстер Лайнз“ могли гордиться и принадлежностью к этой стране, и работой в своей судоходной компании. Коллеги Роджера, слушая все это, переглядывались с насмешливым недоумением и спрашивали друг друга — а кто он, этот юнец? Если искренне верит в подобную чушь — непроходимый дурак, если же произносит подобные словеса, чтобы снискать одобрение хозяев, — хитрый пройдоха.

Те четыре года, что Роджер проработал в Ливерпуле, он по-прежнему жил в доме Грейс и Эдварда, отдавая им часть своего жалованья. Относились к нему как к родному. Он отлично ладил со своими кузенами, а особенно — с Гертрудой, и по выходным или в праздники в хорошую погоду любил кататься с нею на лодке или удить рыбу, а в ненастье — сидеть в гостиной у камина и читать вслух. Отношения их оставались братскими, без тени расчета или чувственности. Ей первой он показал стихи, которые сочинял тайком ото всех. Роджер был превосходно осведомлен о делах компании и, хоть ни разу еще не побывал за границей, говорил об Африке так, словно провел на континенте целую жизнь и в совершенстве узнал, чем и как живут там люди.

Затем он совершил на корабле „Баунти“ три путешествия в порты Западной Африки и после третьего под сильнейшим наплывом новых впечатлений подал прошение об отставке, а родственников известил о своем намерении уехать в Африку. Причем с таким жаром, что дядя Эдвард сравнил его с „крестоносцами, которые в Средние века отправлялись на Восток освобождать Гроб Господень“. На причале его провожало все семейство, Ги и Нина не могли сдержать слез. Роджеру в тот год исполнилось двадцать.

Глава III

Когда дверь камеры отворилась, и смотритель смерил его уничтожающим взглядом, Роджер пристыженно вспомнил вдруг, что всегда был сторонником смертной казни. А несколько лет назад заявил об этом публично в своей „синей книге“ — в „Отчете об Амазонии“, представленном британскому министру иностранных дел. Речь шла о перуанском каучуковом короле Хулио Сесаре Аране — Роджер требовал для него высшей меры наказания: „Если мы добьемся, чтобы хотя бы один человек ответил за свои вопиющие преступления по всей строгости закона, то сумеем прервать бесконечную череду мучений и поистине дьявольских преследований, которым подвергают несчастных индейцев“. Сейчас он не написал бы этих слов. И ему припомнилось, какую дурноту испытывал раньше, замечая в чьем-нибудь доме птичью клетку. Канарейки, щеглы или попугаи, запертые за решетку, всегда казались ему жертвами бессмысленной жестокости.

— Свидание, — пробурчал смотритель, и взглядом своим, и самым звуком голоса выражая презрение. А когда Роджер поднялся, оправляя свою робу, какие носили здесь только приговоренные к смерти, добавил с нескрываемой злой насмешкой: — О вас опять кричат газеты, мистер Кейсмент. На этот раз не потому, что вы изменили родине…

— Моя родина — Ирландия, — перебил узник.

— …а из-за ваших гнусностей. — Смотритель прищелкнул языком, словно собираясь сплюнуть. — Предатель и извращенец в одном лице. Какая мерзость. Тем приятней будет увидеть, как вы болтаетесь в петле, бывший сэр Роджер.

— Кабинет министров отклонил мое прошение о помиловании?

— Нет еще, — после небольшой заминки ответил смотритель. — Но отклонит непременно. И, разумеется, его величество тоже.

— У него я пощады не просил. Это ваш король, а не мой.

— Ирландия принадлежит британской короне, — сказал смотритель. — И сейчас, когда подавили Пасхальное восстание в Дублине, — больше, чем когда-либо. Это был удар в спину воюющей стране. Моя б воля, я бы не расстреливал главарей, а вздернул их на виселицу.

Он замолчал — они уже входили в комнату свиданий.

Но там Роджера ожидал не патер Кейси, капеллан Пентонвиллской тюрьмы, а Гертруда, Ги, его кузина. Она крепко обняла его, и Роджер почувствовал дрожь всего ее тела. „Словно подбитая птичка“, — подумал он. Как она постарела за то время, что его держат в тюрьме! Куда девалась та веселая и озорная ливерпульская девчонка, буквально излучавшая силу, бодрость, уверенность, та привлекательная и жизнерадостная женщина — из-за больной ноги лондонские друзья ласково прозвали ее Хромоножкой, — к которой он был так тесно и прочно привязан всю жизнь? Перед ним, одетая во что-то темное и поношенное, стояла сгорбленная хилая старушка с погасшими глазами, с морщинистым лицом, шеей, руками.

— От меня, должно быть, несет черт знает каким смрадом, — полушутя сказал Роджер, показывая на свою синюю робу, застиранную до пепельной голубизны. — Мыться не дают. Вернут это право лишь один раз — перед казнью, если она все-таки состоится.

— Нет-нет, этого не будет! Кабинет удовлетворит твое прошение… — заговорила Гертруда, для вящей убедительности кивая вслед каждому слову. — Президент Вильсон будет ходатайствовать за тебя перед британским правительством. Он обещал телеграфировать… Они помилуют тебя, казни не будет, верь мне!..

В срывающемся голосе звенело такое напряжение, что Роджеру стало жаль ее — и ее, и всех своих друзей, которые в эти дни переходили от надежды к отчаянию. Он поборол желание расспросить Ги о новой атаке газетчиков, упомянутой смотрителем. Президент Соединенных Штатов заступится за него? Должно быть, расстарались Джон Девой и уцелевшие еще в Уэльсе члены „Клана“. Если это так, его хлопоты могут возыметь действие. И, значит, есть шанс, что приговор будет смягчен.

Присесть было некуда, и Роджер с Гертрудой оставались на ногах, почти прильнув друг к другу и повернувшись спиной к тюремщикам. Маленькая комната свиданий, где оказалось четверо, стала невыносимо, давяще тесной.

— Мэтр Даффи рассказал мне, что тебя уволили из колледжа, — как бы извиняясь, произнес Роджер. — Я знаю, это из-за меня. Ты уж прости, милая Ги. Меньше всего хотелось бы доставлять тебе неприятности…

— Нет, не уволили, а просто попросили, чтобы я не возражала против расторжения контракта. И выплатили сорок фунтов компенсации. Да это не имеет значения — больше времени останется хлопотать за тебя вместе с Элис Стопфорд Грин. Сейчас нет ничего важнее.

Она взяла Роджера за руку и с нежностью пожала ее. Ги много лет учительствовала в женской Школе королевы Анны в Кэвешеме и дослужилась до заместителя директора. Работа ей нравилась, и в своих письмах она часто пересказывала кузену разные забавные эпизоды. А теперь, когда от него все шарахаются как от зачумленного, лишилась места. Чем ей теперь жить? Кто ей поможет?

— Никто не верит тому злобному и мерзкому вздору, который пишут о тебе газеты, — сказала Гертруда, немного понизив голос, как будто от этого двое тюремщиков у нее за спиной могли не услышать ее слов. — Все порядочные люди возмущены, что правительство использовало эту клевету, чтобы проигнорировать письмо в твою защиту, которое подписали столько важных персон.

Голос ее пресекся от сдерживаемого рыдания. Роджер снова обнял ее.

— Я так любил тебя, Ги, милая моя Ги, — прошептал он ей на ухо. — А теперь — еще сильней, чем прежде. Навек сохраню благодарность тебе за то, что ты и в горе, и в радости всегда оставалась со мной. И потому мне так важно твое мнение. Ты ведь знаешь — все, что я делал, было ради Ирландии. Знаешь? Ради благородного и святого дела Ирландии. Разве не так, Ги?

Прижавшись к его груди, она снова тихо зарыдала.

— Вам дано было десять минут, — напомнил смотритель, не оборачиваясь. — Осталось пять.

— И знаешь ли… сейчас, когда у меня столько времени на размышления, — по-прежнему на ухо говорил Роджер, — я так часто вспоминаю эти годы в Ливерпуле… Когда мы были молоды и жизнь улыбалась нам.

— Все были уверены, что мы влюблены и когда-нибудь поженимся, — пробормотала Ги. — Я тоже так часто, так сладко вспоминаю те времена, Роджер.

— Мы с тобой были больше чем влюбленными, Ги… Родными. Единомышленниками. Неразделимыми, как две стороны монеты. Ты значила для меня безмерно много. Ты была мне и матерью, которой я лишился в девять лет. Ты заменила собой друзей, которых и вовсе у меня не было. И с тобой мне всегда было легче, чем с кровными братьями и сестрой. Ты вселяла в меня уверенность, дарила надежду, радовала. И потом, в Африке, твои письма были единственной ниточкой, протянутой между мной и всем миром. Не представляешь себе, как я был счастлив, когда получал их, как читал и перечитывал.

Он замолчал. Ему не хотелось бы, чтобы Ги заметила, что и он тоже готов расплакаться. С юности — разумеется, благодаря своему пуританскому воспитанию — он стеснялся изливать чувства на людях, однако в последние несколько месяцев стал замечать за собой, что сам поддается слабостям, которые так раздражали его в других. Ги не произносила ни слова. Она по-прежнему обнимала его, и Роджер чувствовал, как от бурного частого дыхания вздымается и опадает ее грудь.

— Я ведь показывал свои стихи тебе одной. Помнишь?

— Помню, что они были из рук вон плохи, — ответила Гертруда. — Но я так тебя любила, что хвалила их. И даже до сих пор помню кое-что наизусть.

— Да я чувствовал, что они тебе не нравятся, Ги. Слава богу, не додумался опубликовать. А ведь совсем уж было собрался, как ты знаешь.

Они переглянулись и рассмеялись.

— Мы все, все сделаем, чтобы помочь тебе, Роджер, — сказала Гертруда, вновь становясь серьезной. И голос ее, прежде твердый и веселый, тоже состарился: стал каким-то надтреснутым и раздумчивым. — Мы — все те, кто любит тебя, и нас таких много. И прежде всего, конечно, Элис. Она горы готова свернуть. Пишет письма, добивается приема у политиков, чиновников, влиятельных лиц. Объясняет, умоляет. Стучит во все двери. Рвется к тебе. Но это трудно. Допускают только родственников. Однако она — человек известный и с большими связями. Я уверена, что добьется разрешения и навестит тебя, вот увидишь. А ты знаешь, что после дублинского восстания Скотленд-Ярд перевернул у нее в доме все вверх дном? Вынесли гору разных бумаг… Она любит тебя, Роджер, и так восхищается тобой.

„Знаю“, — подумал Роджер. Он тоже любил и уважал историка Элис Стопфорд Грин. Ирландка, происходившая, как и Кейсмент, из англиканской семьи, она превратила свой лондонский дом в один из самых известных интеллектуальных салонов, где собирались националисты и сторонники независимости Ирландии; она была для Роджера больше чем другом и советником в политических материях. Она открыла ему и научила любить прошлое Ирландии, у которой, пока ее не поглотил могущественный сосед, была такая долгая и славная история, такая богатая и цветущая культура. Она подбирала Роджеру книги, просвещала его, вела с ним проникнутые патриотическим жаром разговоры и даже настояла, чтобы он продолжал изучать их древний язык — Роджер, впрочем, так, к сожалению, и не смог им овладеть. „Так и умру, не заговорив по-гэльски“, — подумал он сейчас… А потом, когда он сделался радикальным националистом, Элис первая стала называть его в Лондоне кличкой, придуманной Гербертом Уордом и очень нравившейся Роджеру, — Кельт.

— Десять минут истекли, — изрек смотритель. — Прощайтесь.

Роджер чувствовал, что кузина, обняв его, пытается дотянуться до его уха, но не достает, потому что он был намного выше ее. И, понизив голос до почти неслышного шепота, произносит:

— Все эти мерзости, о которых пишут в газетах, — это же клевета? Низкая ложь? Правда же, Роджер?

Вопрос застал его врасплох, и он не сразу нашел что ответить.

— Я ведь не знаю, милая Ги, что пишут про меня в газетах. Здесь их нет. — И добавил, тщательно подбирая слова: — Но наверняка это ложь… Я хочу, чтобы ты помнила одно. Поверь, я совершил много ошибок. Но стыдиться мне нечего. Ни мне, ни тебе, ни нашим друзьям. Ты веришь мне, Ги?

— Ну, конечно, конечно, верю. — Гертруда, сотрясаясь от рыданий, зажала себе рот обеими руками.

Возвращаясь в камеру, он чувствовал, что глаза у него влажны. И всячески старался, чтобы не заметил смотритель. Роджер был не слезлив. Насколько помнится, он не заплакал ни разу со дня ареста. Ни на допросах в Скотленд-Ярде, ни на судебных заседаниях, ни когда выслушал приговор — смертная казнь через повешение. Почему же сейчас? Из-за Гертруды. При виде того, как она страдает, как сильно мучится сомнениями, становится ясно, по крайней мере, одно: для нее и жизнь его, и личность — бесценны. И это значит, что он не так одинок, как кажется.

Глава IV

Путешествие британского консула Роджера Кейсмента к верховьям реки Конго, предпринятое 5 июня 1903 года и перевернувшее его жизнь, должно было начаться на год раньше. С тех самых пор, как в 1900 году, успев до этого послужить и в Старом Калабаре (Нигерия), и в Лоуренсу-Маркеше (Мапуто), и в Сан-Паулу-ди-Луанда (Ангола), Роджер получил назначение в Независимое Государство Конго и избрал официальным местопребыванием британского консульства город Бому, он доказывал Министерству иностранных дел: чтобы выяснить, в каком положении пребывают коренные жители, нужна экспедиция в глубь страны, в джунгли по среднему и верхнему течению реки. Только так можно будет подтвердить сведения, которые он отсылал в свое ведомство со дня прибытия в доминионы. И вот наконец министерство, взвесив государственные интересы, консулу понятные, но оттого не менее омерзительные — Великобритания была союзницей Бельгии и вовсе не хотела толкать ее в объятия Германии — позволило ему отправиться с экспедицией по деревням, селеньям, стоянкам, лагерям и факториям, где полным ходом шла добыча вожделенного сейчас во всем мире черного золота — каучука, необходимого для производства автомобильных шин и еще для тысячи других индустриальных и бытовых надобностей. Роджеру надлежало на месте разобраться, насколько обоснованы обвинения в зверствах, чинимых над туземцами в Конго, личном владении его величества короля бельгийцев Леопольда II, — обвинения, выдвинутые лондонским Обществом защиты коренного населения и поддержанные несколькими баптистскими церквями и католическими миссиями.

Роджер готовил экспедицию со своей обычной дотошной скрупулезностью, но на сей раз и с воодушевлением, которое скрывал от бельгийских чиновников, коммерсантов и колонистов Бомы. Он уже тогда мог со знанием дела и убедительно доказать своим начальникам, что Британская империя, верная традициям fair play[3] во имя торжества справедливости просто обязана возглавить международную кампанию, призванную положить конец этому позору. Однако в середине 1902 года он в третий раз — и еще тяжелее, чем прежде, — заболел малярией, которой был подвержен еще с тех пор, как в 1884-м, обуреваемый благородными идеями и жаждой приключений, уехал из Европы в Африку, чтобы вести торговлю и одновременно — спасать африканцев от болезней, невежества и отсталости, прививая им понятия о христианских ценностях, внедряя зачатки западных установлений, социальных и политических.

То были не просто слова. Когда в двадцать лет Роджер прибыл на Черный континент, он верил во все это свято и безоговорочно. Тем более, что и первые приступы тропической болезни обрушились на него не сразу, а лишь какое-то время спустя. А поначалу казалось, что сбылась мечта всей его жизни: он был включен в состав экспедиции, руководимой Генри Мортоном Стэнли, самым знаменитым искателем приключений, какой только ступал на африканскую почву. Служить под началом славнейшего исследователя, который в одном из своих легендарных путешествий, длившемся три года — с 1874-го по 1877-й, — пересек Африку с востока на запад, пройдя по всему течению реки Конго от истока до устья, до места впадения в Атлантический океан. Сопровождать героя, который отыскал пропавшего доктора Ливингстона! И вот тогда, словно небеса задались целью остудить его пыл, случился с Роджером первый приступ. Пустячный по сравнению со вторым, произошедшим три года спустя, в 1887-м, и уж подавно — с третьим, летом 1902 года, когда ему впервые в жизни показалось, что он умирает. Тогда на рассвете, уже набив чемодан картами, блокнотами, компасами, Роджер проснулся в спальне на верхнем этаже своего дома, стоявшего в колониальном квартале и служившего консулу одновременно и конторой, и резиденцией — от знакомых ощущений: его вдруг затрясло в сильнейшем ознобе. Он откинул москитный полог и в окно — не застекленное и не задернутое шторой, но забранное металлической, исхлестанной ливнем сеткой от насекомых — глянул на илистые берега большой реки, на пышную зелень окрестных островков. Стоять он не мог. Колени дрожали, ноги подкашивались. Его бульдог Джон, удивившись такому необычному поведению хозяина, принялся ластиться и лаять. Роджер снова повалился на кровать. Он весь горел и одновременно — дрожал от холода. Крикнул, зовя конголезцев-слуг — дворецкого Чарли и повара Мавуку, ночевавших внизу, — но никто не отозвался. Наверное, вышли наружу, испугались бури и спрятались, пережидая под каким-нибудь баобабом поблизости. „Неужели опять малярия?“ — выругавшись про себя, сказал консул. И как раз накануне отправления! Неужели опять мучиться кровавыми поносами и от невыносимой слабости сколько-то дней или даже недель лежать пластом в отупении и ознобе?

Первым появился Чарли, с которого потоками лилась вода. Роджер — не по-французски, а на языке лингала — приказал послать за доктором Салабером. Он был один из двоих врачей в Боме, некогда центре работорговли — в ту пору городок назывался Мбома, — куда в XVI веке с острова Сан-Томе заходили португальские парусники за живым товаром, который покупали у вождей племен из исчезнувшего королевства, ныне превращенного бельгийцами в Независимое Государство Конго. В отличие от Матади в Боме не было больницы, а для неотложных случаев имелось лишь подобие амбулатории, где прием вели две монахини-фламандки. Через полчаса, волоча ноги и опираясь на трость, явился врач. Он был годами моложе, чем казался на вид, но от губительного климата и пристрастия к спиртному человек быстро изнашивается. Так что выглядел доктор глубоким стариком. И одет был как бродяга. Башмаки без шнурков, жилет с оборванными пуговицами. День только начинался, но глаза у Салабера уже были налиты кровью.

— Что вам сказать, друг мой? Это она, малярия, ничего не попишешь. Эк вас колотит… Ну, чем лечиться, сами знаете: хинин, обильное питье, диета — бульон с гренками, потеплее укрываться и потеть как следует, чтобы инфекция выходила. Раньше двух недель с постели и не вздумайте вставать. Какие там путешествия, сидите дома, вам и до угла не дойти. Трехдневная перемежающаяся лихорадка разрушает организм, вы это знаете не хуже меня.

Жар и озноб продержали его в кровати не две, а три недели. Роджер похудел на восемь килограммов, а когда наконец впервые поднялся с кровати, уже через несколько шагов, изнемогая от невероятной, неведомой раньше слабости, опустился на пол. Доктор Салабер пристально поглядел ему в глаза и предостерег глуховато и язвительно:

— В таком состоянии отправляться в эту экспедицию — чистое самоубийство. Вы — развалина и не пройдете даже через перевал Мон-де-Кристаль. А уж тем более — не выдержите нескольких недель под открытым небом. И до Мбанза-Нгунгу не доберетесь. Чтобы покончить с собой, в вашем распоряжении, господин консул, есть способы понадежней — пустить пулю в лоб или вколоть стрихнину. Захотите — рассчитывайте на меня. Мне уже случалось кое-кого отправлять в дальнюю дорожку.

Роджер Кейсмент телеграфировал в министерство, что по состоянию здоровья вынужден отсрочить выход. А вслед за тем от дождей разлилась река, леса стали непроходимы, и экспедицию в глубь Независимого Государства снова пришлось отложить: предполагалось — на несколько месяцев, а оказалось — на год. Еще целый год Роджер очень медленно оправлялся от приступов лихорадки, пытался набрать вес, вновь взял в руки теннисную ракетку, начал плавать, коротал долгие вечера за бриджем и шахматами и возобновил тягомотные консульские обязанности, отмечая, какие суда пришли, какие ушли, какой товар — ружья, патроны, бичи, вино, бумажные литографированные образки, распятия, разноцветные стеклянные бусы — доставили из Антверпена и какой — огромные партии каучука, слоновой кости и звериных шкур — отправляется в Европу. Неужто это и есть та самая торговля, которая в его юношеском воображении рисовалась как вернейшее средство открыть перед конголезцами врата цивилизации, избавить их от людоедства, от арабских купцов-работорговцев из Занзибара?

Три недели лежал он пластом, дрожа в лихорадке, иногда впадал в забытье с бредом, принимал хинин, разведенный в травяном настое, который трижды в день подавали ему Чарли и Мавуку, есть мог только бульон с кусочками разварной рыбы или цыпленка, возился с верным бульдожкой Джоном. И пребывал в таком изнеможении, что не мог даже читать.

Томясь вынужденным бездельем, Роджер в те дни часто вспоминал экспедицию 1884 года, которой руководил его кумир Генри Мортон Стэнли. Роджер тогда жил в лесах, заходил в бесчисленные туземные поселения, разбивал палатку на прогалинах, окруженных стеной джунглей, где визжали обезьяны и рычали хищники. Он был собран, бодр и счастлив, несмотря на терзавших его москитов и прочих тварей, от которых не спасал и камфорный спирт. Не боясь крокодилов, часто купался в лагунах и ослепительной красоты реках и в ту пору, делая свое дело, думал, что и он, и четыреста африканских носильщиков и проводников, и два десятка белых — англичан, немцев, валлонов и французов, — входивших в состав экспедиции, и, разумеется, сам Стэнли — это острие копья, которым прогресс пронзает дебри этого мира, застрявшего в каменном веке, давным-давно позабытого Европой. И вот теперь, много лет спустя, когда в горячечном полубреду ему вновь предстало все это, Роджер мучительно стыдился своей тогдашней слепоты. Ведь поначалу он даже не задумывался о целях экспедиции, организованной Стэнли на деньги короля бельгийцев, которого тогда считал — как вся Европа, как весь Запад, как целый свет — великим гуманистом на троне, намеренным покончить с рабством и каннибализмом, освободить дикие племена от языческих суеверий и невольничьего труда, которые держат их в первобытном состоянии.

Оставался еще целый год до Берлинской конференции, где великие западные державы преподнесли королю Леопольду Независимое Государство Конго размером в два с половиной миллиона квадратных километров, что в восемьдесят восемь раз превышало территорию Бельгии, однако монарх с выхоленной бородой уже принялся править пока еще не принадлежащей ему страной так, чтобы двадцать миллионов — по приблизительным подсчетам — ее обитателей на себе могли испытать благодетельную силу его принципов. И во исполнение этого замысла нанял Стэнли, угадав со свойственным ему чудесным даром видеть человеческие слабости, что исследователь способен не только на великие подвиги, но и в равной степени — на великие злодеяния и низости, если только награда за них будет соответствовать его аппетитам.

Экспедиция 1884 года, в которой Роджер прошел боевое крещение, ставила своей целью подготовить племена, во множестве и беспорядке расселившиеся по берегам Конго в низовьях, верховьях и срединном течении реки, где на тысячи километров протянулись джунгли, ущелья, покрытые густой зеленью горы, к приезду европейских негоциантов и чиновников из Международной ассоциации Конго (МАК) под председательством короля Леопольда II, каковой приезд должен будет состояться, едва лишь великие державы утвердят свое решение. Стэнли и его людям предстояло объяснить полуголым и татуированным царькам с перьями на голове, с длинными острыми шипами, торчащими из щек, ноздрей или предплечий, с тростниковыми воронками, вставленными в уретру, что европейцы пришли с благими намерениями и собираются облегчить им жизнь, избавить их от губительных недугов вроде смертоносной „сонной болезни“, просветить, открыть истину мира сего и иного, и благодаря всему этому дети и внуки их заживут достойно, праведно и независимо.

„Не хотел задумывался, вот и не задумывался“, — подумал Роджер. Чарли укрыл его всеми одеялами, какие нашлись в доме. Солнце за окном палило яростно. Но консул, скорчившись и заледенев, все равно дрожал под москитной сеткой, как бумажный листок под ветром. И думал, что поиски объяснений, которые всякий беспристрастный наблюдатель назовет жульническими, — еще хуже, чем добровольная слепота. Потому что во всех деревнях, где появлялась экспедиция 1884 года, Стэнли, раздав стеклянные бусы, тряпье и прочую дребедень, объяснив через переводчиков (местные далеко не всегда понимали их) вышеназванные цели своего появления, вынуждал вождей и колдунов подписывать составленные по-французски обязательства — предоставлять рабочую силу, жилище, проводников и вообще всячески содействовать чиновникам и стряпчим из МАК. Завороженные блеском цветного стекла, браслетов и иных безделушек, африканцы вместо подписи ставили крестики, палочки, точки или рисовали на листе какие-то фигурки, не переча ни единым словом и не зная, что они подписывают, тем более что Стэнли время от времени по случаю соглашения подносил им выпить.

„Они не ведают, что творят, но мы-то знаем, что действуем для их же блага, и, значит, эта ложь — во спасение“, — думал юный Роджер Кейсмент. Можно ли было поступить иначе? Как еще придать вид законности будущей колонизации, если имеешь дело с людьми, ни слова не понимающими в этих „договорах“, хотя те определяют их собственное будущее и судьбу их детей? Нужно было облечь в юридическую форму замысел, который — не в пример многим другим — король бельгийцев желал воплотить в жизнь не кровью и огнем, не вторжениями, убийствами и грабежами, а убеждениями и переговорами. Что ж, и в самом деле — разве не была проведена эта затея мирно?



Поделиться книгой:

На главную
Назад