– …Ибо драться, – добавил он твердо, – означало бы признать, что вы не соблюли свою честь, дорогая Ханнетта, что вы первой нарушили клятвы, которые дали мне пред Богом.
Ханнетта, хоть и набожная, но не слишком верующая, снесла удар:
– Вы хотите сказать, что не потребуете удовлетворения?
– Вот именно, – подтвердил Серж Олевич величаво. – Ради вашей чести я обойдусь без удовлетворения.
И вот тут, в первый и наверняка последний раз в своей жизни, Ханнетта фон Тенк-Олевич разразилась рыданиями. Ее муж больше чем герой – он святой! Ни один мужчина Австрии не сделал бы такое ради своей подруги! Ее репутация ему дороже, чем своя собственная! Она оросила его руки слезами, бросилась, рыдая, ему на грудь – заставив покачнуться – и поклялась в любви, если не верной, то по крайней мере вечной.
– Я буду очень осторожна… – добавила она, мощно сморкаясь. – Врасплох вы меня больше не застанете.
Великодушный Серж Олевич принял к сведению это обещание и почти тотчас же дал приказ запрягать. Юный Алоизиус фон Шиммель прождал его секундантов весь вечер в «Захере» и всю ночь у себя дома, но те так и не прибыли. Однако когда он утром в смущении пожаловался на это, в Вене не захотели ему поверить. История с кабаном была еще слишком свежа в памяти, а потому никто и помыслить не мог, что Серж Олевич, этот здоровяк, спасовал перед тщедушным мальчишкой.
Впрочем, о счастливой чете долго ничего не слышали. Не слышали, потому что о них нечего было сказать. Ханнетта Олевич рыскала по лесам, с одинаковым рвением охотясь на ланей и мужчин. Серж Олевич завел себе личную горничную с нежными темными глазами и материнским инстинктом. Курил сигары, пил портвейн, а порой даже, злоупотребив этим напитком, отваживался переночевать в постели собственной супруги.
После нескольких лет счастья на него по-настоящему напал кабан, потоптал и обескровил. Никто не обратил внимания, что раны оказались на спине. Речь епископа Тюрингского напомнила прихожанам о мужестве покойного и о его безоглядной отваге. Все были в этом убеждены и столь же безутешны.
Ла Футура
В свои сорок лет Леонора Гуильемо, прозванная Ла Футурой, все еще была одной из самых красивых женщин Неаполя. Это прозвище, Ла Футура[3], она носила уже двадцать лет, и вполне заслуженно. Двадцать лет она олицетворяла собой для всей золотой знати прекрасного Неаполя наслаждение, игру, деньги, оргии и прочий разгул страстей. А в последнее время, с тех пор как город захватили австрийцы, стала для многих будущим в самом прямом смысле слова. Благодаря знакомствам в полиции, в корпусе карабинеров и среди влиятельных людей города, а также своей новой связи с австрийским полковником, насаждавшим тут порядок, Леонора неоднократно – за большие деньги – избавляла от ружейной пули или веревки княжеские, герцогские или просто именитые головы. Так что граф ди Палермо, стоявший перед ней в тот вечер, громоздя на ее постели груды золота, ничуть не беспокоился. Его сын Алессандро, которого послезавтра должны казнить за убийство на дуэли какого-то ничтожного капитана из Вены, вскоре вернется в замок своих предков. Ла Футура об этом позаботится. Конечно, это ему недешево обошлось, но, каким бы глупцом и подлецом ни был Алессандро, он его сын. И граф ди Палермо вынуждал себя быть любезным с этой презренной, хоть и великолепной шлюхой. Должно быть, Ла Футура почувствовала его ярость, и та ее наверняка позабавила, поскольку она слегка улыбалась, пока он выкладывал мешки в ряд.
– Здесь все, – сказал граф.
– Очень хорошо, – отозвалась Ла Футура. – Но скажи-ка мне, какой он, твой Алессандро? Что-то я его уже не помню.
Граф ди Палермо нахмурился на миг, но вовсе не из-за этого «тыканья»: ему не понравилось, что его сына не помнят, пусть даже в таком притоне.
– Да, – продолжила Ла Футура, – мне ведь придется найти ему замену для казни. Пришлю какого-нибудь простака, который даст себя убить вместо него, поверив, будто это не взаправду. На рассвете все мертвецы серы, – добавила она со смешком, – но минимальное сходство все же требуется.
– Алессандро высокий и светловолосый, – гордо сказал граф ди Палермо. Потом добавил, уже тише: – Еще у него шрам на щеке… След ногтя, – пояснил он, видя вопросительно поднятые брови Ла Футуры.
Она отвернулась, словно прислушиваясь к каким-то неожиданным звукам снаружи. Но в предместье было тихо. Так что она спокойно задала последний вопрос:
– Есть у него другие отличительные приметы?
– Да, – сказал граф. – Не хватает фаланги на мизинце. Ну так что, могу я рассчитывать на тебя?
– Можешь, – подтвердила Ла Футура. – Послезавтра граф Алессандро ди Палермо будет мертв для всего Неаполя.
Оставшись одна, Ла Футура словно поколебалась немного, потом решительно подошла к выходившей в боковую улочку двери и открыла ее. В дом проскользнул карлик.
– Слушай, Фредерико, – сказала ему Ла Футура, – помнишь извращенца бедной Маргариты? Он ведь беспалый был, верно?
– Да, – сказал карлик, изобразив ужас на своей роже, хотя на нее и без того страшно было смотреть.
Ла Футура, казалось, поразмыслила немного, потом с сожалением пожала плечами и, взявшись за мешки с золотом, долго прикидывала их вес на руке.
– Ладно, делать нечего! – вздохнула она. – Маргарита теперь мертва, а ты, Фредерико, должен найти мне высокого блондина без одного пальца и слегка оцарапать ему щеку. Он нужен завтра к вечеру.
Габриеле Урбино пришел в себя. Лежа в холодной черноте со связанными за спиной руками, он почувствовал острую боль в пальце и безнадежно попытался вспомнить, где и когда мог так пораниться. В памяти осталась только какая-то несуразная, маленькая и бесформенная тень, вдруг возникшая рядом с ним на лугу, днем, во время рыбалки. Еще он помнил, что обернулся. А дальше – ничего.
Открылась дверь, и появилась рука со свечой. Потом жуткая рожа карлика, а за ней – лицо самой красивой женщины из всех, что Габриеле когда-либо видел в своей жизни. Он машинально встал и прислонился к стене. Карлик резким движением разрезал веревки, и только тут Габриеле заметил у себя на руке белую повязку. Он недоверчиво на нее посмотрел.
– Как тебя звать? – спросила женщина.
– Габриеле, – ответил он.
И невольно улыбнулся. У женщины был низкий, певучий голос. «Как скрипка», – подумал он. И ему захотелось, чтобы она говорила с ним как можно дольше.
– Чему улыбаешься? – спросила незнакомка.
Она казалась заинтригованной, и от этого ее лицо вдруг помолодело на двадцать лет.
– У вас голос как скрипка, – сказал Габриеле. – Я никогда такого не слышал.
Карлик захохотал.
– Боже мой! – усмехнулась она. – Тебя бьют по башке, отрезают палец, запирают здесь, а ты после всего этого только и находишь сказать, что у меня голос как скрипка! Природа сделала тебя беззаботным, парень…
– Это верно, – согласился Габриеле. И тоже рассмеялся.
«Веселый и красивый», – подумала Ла Футура. Гораздо красивее этого Алессандро, которого она теперь вполне вспомнила. У сына графа ди Палермо волосы желтые, как унылое сено, а у этого – золотистые, словно пшеница, густые и блестящие. И глаза голубые, искристые, живые, а не мутно-серые. Что очень досадно. В самом деле, какая жалость.
– Слушай, – сказала она, – мне от тебя нужна одна услуга, и тебе щедро за нее заплатят. Завтра должны расстрелять сына графа ди Палермо. Стрелять будут холостыми, но у него кишка тонка, так что кто-то должен его заменить…
Она все говорила, загоняя его своей ложью в западню, но впервые немного спотыкалась на словах, впервые ее речи не хватало убедительности и обычной ловкости. А сознание этого сковывало ее еще больше. Но когда она закончила говорить, молодой человек по-прежнему улыбался. Это ее разозлило.
– Ну что, – спросила она, – согласен? Проберешься ночью в камеру, наденешь его одежду и пойдешь с солдатами…
– Ну да, – сказал он, – согласен. Все, что хотите… Я вас не слушал.
– Ты меня не слушал?! – воскликнула она в гневе.
Но он перебил ее:
– Только ваш голос. Невольно. Можно мне поесть? А то я проголодался.
Ла Футура колебалась, словно ища одобрения карлика, потом вдруг решилась:
– Ладно, идем, поужинаешь вместе со мной. Устроишь себе пир, да еще и с вином, какого ты никогда не пил и уже никогда пить не будешь.
И действительно, это была лучшая трапеза в жизни Габриеле, с лучшим кипрским вином, какое имелось в Италии. Он выпил немало, и Ла Футура от него не отставала. Они ужинали в ее пышной и беспорядочной комнате – на этом островке шелков, атласов и тепла, затерявшемся меж облупленных стен старого дома на окраине; и вскоре у камелька, не без помощи жара пламени и вина, сблизились – сначала щека к щеке, потом уста к устам. И вот тогда Габриеле по-настоящему узнал, что такое наслаждение. И никогда, конечно, Ла Футура так не старалась, чтобы одарить им мужчину, и никогда, конечно, не находила в этом такой сладости и такой горечи.
Алессандро ди Палермо ходил из угла в угол по своей камере. Надзиратель заверил его, что все идет хорошо. Однако молодой человек находил, что Ла Футура слишком уж заставляет себя ждать. Конечно, и речи быть не может, чтобы он умер, он, Алессандро, сын графа ди Палермо и сам будущий граф, – у него для этого слишком много денег. Но мерзавка все же могла бы и поторопиться. Ему, Алессандро ди Палермо, зависеть от какой-то шлюхи и простофили-висельника, который займет его место! При мысли о нацеленных на него ружьях по спине Алессандро пробежала мелкая неприятная дрожь. Слава богу, ему не придется столкнуться с этим, поскольку вдобавок к прочим своим порокам он был еще и трус. И убил австрийского капитана, когда тот спал. Но этого не знал даже его отец. Тем временем занимался день, и его мысли становились все мрачнее. Так что, когда заскрипела дверь, он одним махом вскочил на ноги и уставился на Ла Футуру недобрым взглядом.
Она была бледна в свете раннего утра, как и высокий парень за ее спиной. У того даже темные круги залегли под глазами – словно он уже знал. Алессандро чуть не расхохотался при виде этого олуха, который держался в его камере так прямо, такой гордый собой. Вскоре от него останется лишь кровавая груда на брусчатке тюремного двора.
– Что-то ты поздновато, Ла Футура! – сказал он со злобой. – Разве тебе мало платят?
– Лучше поздно, чем никогда, – возразила Ла Футура. – Раздевайся, – велела она молодому человеку, стоявшему у нее за спиной.
И двое мужчин начали раздеваться. Парень сбросил с себя полотняную рубаху, Алессандро – тонкую сорочку с жабо; парень – грубые льняные штаны, Алессандро – великолепные шелковые панталоны до колен и кожаные сапоги. Теперь они стояли практически голышом друг пред другом, и глаза Ла Футуры невольно скользили то по бледному, худому и дряблому телу сына графа ди Палермо, то по бронзовому, стройному и сильному телу крестьянина. Этот взгляд был таким пристальным и недвусмысленным, что Алессандро, перехватив его, все понял и взорвался:
– Как ты смеешь сравнивать меня с этим мужланом!
И замахнулся на Ла Футуру в приступе гнева, однако не без удовольствия, поскольку ему всегда нравилось бить женщин. Но прежде чем он ее коснулся, парень выбросил кулак вперед и угодил ему в подбородок. Алессандро ди Палермо отлетел назад, стукнулся о свод и остался лежать на полу. Ла Футура шагнула к оглушенному графу и остановилась.
– Что ты наделал! – воскликнула она.
Габриеле, полуголый, неподвижный, походил сейчас на одну из тех статуй борцов, что римляне привозили из Греции в незапамятные времена.
– Он вас чуть не ударил. Никто никогда не ударит вас передо мной, – произнес он успокаивающе.
И, обняв Ла Футуру за плечи, прижал к своей груди. Она прикасалась лицом к его обнаженному плечу, вдыхала запах его кожи, запах деревни, солнца и еще более цепкий и коварный запах их недавней любви. Потом мягко высвободилась, отвернулась и сказала тихо:
– Одевайся.
А поскольку Габриеле протянул руку к рубашке с кружевами, добавила тверже:
– Нет, надень свою одежду, свою.
Вот так рано поутру в мае 1817 года гнусно умер – рыдая и вопя, что это не он, – граф Алессандро ди Палермо. Что касается Ла Футуры, то о ней больше никогда не слышали. Вернее, никогда в Неаполе. Кто-то утверждал, что видел ее в Парме, одетую буржуазной дамой, под руку с высоким светловолосым мужчиной. Но никто этому не поверил.
Остановка в деревне
Лето 40-го года выдалось восхитительным, а потому голубые небеса и золотые хлеба с изумлением взирали, как движется по дороге нескончаемый караван беженцев. Грузовики, спортивные машины, семейные лимузины тащились бампер к бамперу, в ритме, навязанном немецкими самолетами, нырявшими порой из-под облаков, подобно стервятникам, чтобы убивать. Тем не менее «Роллс-Ройсы» в этой разношерстной колонне были редки, и «Роллс» г-жи Эрнест Дюро порой привлекал к себе саркастические шуточки прочих водителей, отнюдь не недовольных тем, что война безразлична к социальной иерархии и что нескольким богачам не хватило времени или осторожности уехать раньше них.
Элен Дюро скромно опускала глаза под этими ироничными взглядами, как опускала их еще месяц назад, входя – в вечернем платье, вся увешанная драгоценностями – в «Гала д’Опера»; но тогда двойная шеренга зевак пожирала ее глазами без всякой иронии. Элен Дюро была урожденной Шевалье, что на всю жизнь отдалило ее от толпы.
Зато сидящий в том же «Роллс-Ройсе» ее молодой любовник Брюно, вышедший из очень простой семьи в Па-де-Кале, этим летним днем норовил гордо вскидывать голову и красоваться, как в парижские вечера. Что-то в его повадке будто провозглашало вопреки обстоятельствам: «Ну да, я выбился. Живу с большими, сильными, богатыми». И положение жиголо отнюдь не казалось ему презренным, а явно было венцом его великих амбиций. Поместившаяся рядом с Брюно престарелая баронесса де Покенкур чудесным образом отыскала в своем багаже эбеновые четки – прежде никто даже не подозревал, что она ими пользуется или обладает, – и теперь перебирала их, бормоча со слезами на глазах бесконечные и невразумительные мольбы. Ее дряблые губы безостановочно шевелились, блестя растаявшей из-за жары помадой, а еще она время от времени издавала какой-то тихий, влажный, сосущий звук, который выводил из себя Элен и Брюно. Потребовалась целая череда непредвиденных бедствий, упущенных поездов, механических поломок и недоразумений, чтобы их троица оказалась на этой общедоступной дороге. Тем не менее пока они были здесь, и им даже почудилось раза два, что немецкие самолеты, забавляясь, нарочно пролетают над «Роллс-Ройсом».
Должно быть, где-то впереди образовалась пробка, поскольку они уже около часа торчали на одном месте, на самом солнцепеке, всего в трех метрах от чудесной тени платана; в трех метрах, занятых старым «Розенгартом», двумя велосипедами и ручной тележкой. Элен Дюро невольно уткнулась взглядом в загорелый затылок светловолосого молодого человека с тележкой. Тот непринужденно курил сигарету, опираясь на ручки и будто всем своим видом показывая, что находится не где-нибудь, а на собственном поле. У него было высокое ладное тело, и Элен испугалась, как бы парень не обернулся: он наверняка уродлив.
«Нашла время глазеть на молодых мужчин…» – подумала она и отвела глаза, но слишком поздно, поскольку Брюно, заметив ее взгляд, уже ухмылялся.
– Сожалеете, что вы в «Роллсе», дорогая Элен? Предпочли бы более непритязательное транспортное средство?
Его обычно бледное и слишком тонкое лицо, обрамленное черными блестящими волосами, покраснело, а в голосе, за которым он, однако, тщательно следил, проскользнуло – из-за гнева – несколько вульгарных децибел. Брюно был хорошим любовником, относительно вежливым, но агрессивность проявлял совершенно пошло; и Элен, порой с наслаждением вспоминая жуткие сцены, которые устраивали ей другие, всегда злилась на него, когда он переставал быть любезным.
– Слава богу, что у нас есть этот «Роллс-Ройс», – сказала старая баронесса с нажимом. – По крайней мере, он нас защищает.
– Ничуть, – возразил Брюно. – Не рассчитывайте на это: малейшая пуля пробьет его, как бумагу.
Новоявленная богомолка бросила на него перепуганный, почти отчаянный взгляд, и Элен с удивлением заметила, как дрожит этот обычно столь безапелляционный рот. Целых тридцать лет задававшая тон всему Парижу, старая баронесса могла теперь изъявлять лишь потрясение и растерянность, видя, что самолеты фюрера не проявляют к ней должной почтительности.
– Но что же мы тогда делаем внутри? – осведомилась она плаксиво, хотя и возмущенно. – Это слишком несправедливо!
«В самом деле, – подумала Элен, – для женщины, запрещавшей говорить о политике в своем салоне, знавшей все о сюрреализме и ничего о национал-социализме, для женщины, имевшей столь очаровательных немецких друзей и лет пять декламировавшей Гейне на поэтических утренниках, для женщины, наконец, всегда превозносившей Вагнера, эти пулеметные обстрелы могут быть только зловещей ошибкой. Она наверняка убеждена, – продолжала думать Элен с иронией, – что ей достаточно появиться на дороге и показать свое лицо этим гадким пилотам – увы, слишком далеким! – как они тотчас же улетят, помахивая крыльями в знак извинения».
Легкая дрожь пробежала по колонне, и Элен вздохнула с облегчением, снова достав из сумочки промокший носовой платок, которым вот уже полчаса вытирала лицо. Быть может, теперь они поедут чуть быстрее, прохладный ветерок ее оживит… Но едва их водитель тронулся с места, как вновь послышалось гудение. То самое осиное гудение, такое безобидное, такое равномерное, но так быстро превращавшееся в рев, в оглушительный вой, в вопль терзаемого зверя, когда самолеты со всем своим разнузданным гневом пикировали на толпу. Они летели издалека, из Парижа или из Германии, и все машинально повернулись в ту сторону, кроме Элен, наконец увидевшей прямо перед собой лицо белокурого молодого человека. Вопреки ее прогнозам, оно оказалось красивым: открытое, беспечное, выдубленное солнцем, – и вдруг без всякой причины эта мужская красота успокоила Элен.
– Боже, опять начинается… Вон они! – послышался хнычущий голос баронессы.
И она снова вцепилась в свои четки пальцами в перстнях, а Брюно невольно втянул голову в плечи. Незнакомый молодой человек на мгновение опустил глаза, его взгляд встретился с взглядом Элен и удивленно остановился. В следующую секунду все вокруг словно окаменело, поскольку, кроме этих двоих, остальные люди обратились в ожидание, в единое ухо, которое зачарованно и с ужасом вслушивалось в неотвратимое приближение роя пчел. Потом где-то закричал ребенок, и, вновь обретя способность пользоваться своими конечностями, десятки обезумевших, похожих на животных людей бросились к канавам. Баронесса уже распахнула дверцу, начисто забыв, что это ей невозможно без помощи шофера. Брюно, вскочив с сиденья, выталкивал ее наружу, даже не обращая внимания на свою любовницу. А та хранила спокойную неподвижность, поскольку ей, словно старой знакомой, улыбнулся сквозь разделявшее их стекло белокурый молодой человек. И Элен почувствовала, как ее губы тоже растягиваются в ответной улыбке. Она очнулась, услышав голос Брюно, истошно вопившего из канавы:
– Да ты что? С ума сошла?!
Она машинально обернулась к нему, молодой человек тоже, и, словно с сожалением, оба вместе направились к дереву. Брюно исподтишка бросил на молодого человека испуганный и взбешенный взгляд, но страх оказался сильнее, чем ревность, и, когда негодующий, жуткий, надсадный вой моторов вспорол над ними воздух, превратившись в единственную реальность, он вжался в землю и накрыл голову руками. Баронесса, тоже упавшая ничком, выставляла в этой непривычной для нее позе свои несколько кубические округлости, вызвавшие у Элен мимолетную улыбку. Она и сама лежала, но на боку, опершись на локоть, будто на пляже, чувствуя, как солнце обжигает ей сквозь листву щеку и ухо, и тут ее взгляд остановился на одном из самолетов, который завис над ними, словно делая вдох перед нырком. Он был маленьким и черным в этом побелевшем от зноя небе, нахальным и несуразным, неожиданно похожим на какую-то самодовольную, вычурную игрушку. Молодой человек, опираясь на локоть в двух метрах от Элен, тоже, казалось, пристально смотрел на него.
Помедлив мгновение, самолет вдруг оторвался от неба, уступив земному притяжению, и, побежденный им, ринулся, словно против своей воли, прямо на их дерево. Она зажмурилась под его вой, машинально вскинула руку к уху, и тотчас же земля содрогнулась, будто в приступе неудержимой тошноты, бешеное «та-та-та» прошлось косой по траве, брызнуло во все стороны кусочками краски с красивого покинутого «Роллс-Ройса», и, не в силах видеть это огромное доисторическое чудище, эту железную штуковину, хотевшую ее смерти, Элен съежилась, вцепилась в ствол дерева, стиснула его руками, ощущая под пальцами теплую шероховатую кору. Она не помнила, любила ли когда-нибудь что-нибудь так, как это дерево. Теперь самолет выпрямлялся с долгим свистом, победоносно взмывал к небесам, а вокруг уже раздавались крики, стоны, призывы на помощь. Со своего места Элен, все еще не открывая глаз, слышала, как бесстыдно рыдает баронесса и щелкает зубами Брюно, догадывалась, как судорожно перекошено от страха его лицо, поскольку уже видела его перекошенным от гнева. Самолет вернется, она это знала, это всего лишь отсрочка.
«Боже, – подумала она, – может, я умру меж этими двумя мелкими, нелепыми людишками… Будь я ранена, они даже не смогли бы оказать мне помощь, а если бы умирала, вид их лиц не помог бы мне переступить порог». И за одну секунду перед ней промелькнуло видение ее прошлой, нынешней и будущей жизни, столь жалкой и лишенной тепла, что на глаза навернулись слезы. Она подняла голову и сердито смахнула их. Не хотела, чтобы они увидели эти слезы и тотчас же приписали их страху, не хотела, чтобы даже в последние минуты они могли бы хоть на миг подумать, будто она одной с ними породы. И все же…
– Он возвращается! Возвращается! – взвизгнула баронесса.
Подняв голову, Элен вновь увидела очень высоко, казалось, еще выше, чем в первый раз, робота-убийцу. И таившаяся в ней маленькая, слишком оберегаемая девочка принялась стонать и молиться Богу, что она сама забывала делать уже давно. Ей было нестерпимо вновь дожидаться этого грохота, этого воя моторов, с ней вот-вот случится что-то другое, почти наихудшее: нервный припадок, паника, безумный порыв, который погонит ее по дороге прямо навстречу пулям, от которых хотела убежать. Но тут чья-то тень заслонила ее от наивных лучей солнца, и рядом опустился на колени белокурый молодой человек.
– Здорово пробирает, – заметил он. – Не слишком испугались?
Его тон был снисходительным, но при этом добродушно-доверительным, словно он находил нелепой всю эту комедию, хотя и признавал, что здесь и впрямь было из-за чего испугаться. Однако из его слов выходило, что бояться умереть – это все же слишком.
– Они позабавятся еще минут пять, а потом улетят, – сказал парень и сел рядом, привалившись головой к стволу дерева. – Но ваш «Роллс» крепко покорежило.
Он возвышался над ней; запрокинув лицо, она видела его снизу. Видела его клетчатую рубашку, распахнутую на крепкой шее, с удивлением рассматривала подвижную, совсем не тяжеловесную челюсть, которая, однако, не дрожала даже теперь, когда самолет возвращался.
– В этот раз прямо на нас! – завопила баронесса.
И в самом деле, звук был хуже, чем за все два дня беспорядочного бегства. Этот грохот целиком завладел Элен, она готовилась умереть, уже умерла. И когда парень упал на нее, ей почудилось на миг, что это начало ее погребения. Она почувствовала, как его твердое тело вздрогнуло, и, чтобы не закричать, прижалась ртом к мускулистой руке, покрытой светлыми волосками.
«Он пахнет травой», – подумала она смутно, в то время как стук его сердца мало-помалу возвращался ей в уши. Самолет теперь был далеко. Она отлепила губы от руки незнакомца и слегка шевельнула головой. Тело над ней тоже пошевелилось и съехало вбок, вырвав ее таким образом из густой благодетельной черноты, которой она была укрыта. Первое, что она увидела, были пятна на ее бежевой жакетке, красные пятна, возникновению которых она сперва глупо удивилась, прежде чем поняла. Парень лежал подле нее, очень бледный, закрыв глаза; на уровне ребер у него была рана, откуда тихонько брызгала кровь; и только тут до нее дошло, что эта ярко-красная бутоньерка предназначалась ей и что красивый крестьянин, упав на нее сверху, тем самым ее спас.
– Как вас зовут? – спросила она с волнением. Поскольку ей вдруг стало важнее всего, чтобы этот человек выжил, чтобы она узнала его имя, чтобы окликать его шепотом, умолять и этим сохранить на земле.
– Кантен… – сказал он.
И вновь открыл глаза, затем поморщился, потянувшись нетвердой рукой к ране.
– С тобой ничего?.. – раздался за ее спиной искаженный и далекий голос Брюно, которого она не узнавала.
Вместо ответа Элен опередила руку Кантена и собственными пальцами зажала его открытую рану, без всякого отвращения к теплой крови, которой не давала вытекать.