«Исповедь» была написана Толстым в 1879 году, переработана в 1881 году, а завершена в 1882-м. То есть, когда Толстой ставил в ней точку, он уже был почти человек XX века (особенно если учитывать, что он со своими идеями успевал сделать несколько кругов там, где девять из десяти едва отходили от старта). И все равно он не нашел иного смысла, чем Бог. Что же говорить о людях, живших за 50, 70, а то и сто лет до него? Для них Бог был реальным действующим лицом почти каждого события.
7
При всем том считать, что люди того времени были лучше, чем мы, не стоит: как всегда, были всякие. Назначенный в 1803 году Сибирский генерал-губернатор Селифонтов в подражание августейшим особам имел фаворитку (жену свою он оставил в Тобольске).
Более того, фаворитку имел и его сын! Две эти женщины и управляли Сибирью до 1806 года. Потом Селифонтов был с должности уволен с воспрещением въезда в столицы. По тем временам это был серьезный удар, дальше – только повесить: ведь ссылать Селифонтова было в общем-то некуда – разве из Сибири в Сибирь?
Но сменивший Селифонтова тайный советник Иван Пестель (кстати, отец будущего декабриста Павла Пестеля) оказался, как часто бывает, еще хуже: он начал с уничтожения жалоб и всякой возможности жаловаться, а затем просто уехал в Петербург, оставив распоряжаться громадной территорией Трескина, бывшего почтового чиновника, при Пестеле сразу ставшего Иркутским губернатором. Сибирь была оцеплена таможнями, на которых в первую очередь просматривали письма – нет ли жалоб на начальство? Да царю в эпоху наполеоновских войн было и не до Сибири вовсе. Жаловаться было на что: Трескин, например, не пускал в Иркутск крестьян с хлебом, принуждая жителей покупать хлеб в казенных магазинах. (Из-за злоупотреблений с хлебом в Туруханском крае в 1810–1811 годах был голод, при котором доходило до людоедства). Крестьянских дочерей принудительно выдавали замуж за поселенцев. Пожертвованные на благотворительность деньги разворовывались – возможно, «отщипнули» и от средств, собранных в 1812 году, когда сибирским губерниям разрешено было вместо рекрут жертвовать деньги, по 2 тысячи рублей за человека. Отдельные претензии были по поводу продажи «дурного вина».
Бесправен был не только простой народ: в Енисейске городничий катался по городу на чиновниках, которые посмели подать просьбу сменить его. Только в 1818 году иркутский мещанин Салматов, разоренный местной администрацией, был снаряжен купцами с жалобой в Петербург. Может, Салматову удалось как-то особо рассказать царю о жизни в Сибири, или у Александра, восстанавливавшего европейскую Россию после наполеоновского нашествия, наконец нашлось время для окраин империи – 22 марта 1819 года Пестель был уволен с должности Сибирского генерал-губернатора.
К тому времени жизнь в Сибири была такова, что назначенный новым Сибирским генерал-губернатором Михаил Сперанский писал из Томска: «Если бы в Тобольске я отдал всех под суд, то здесь оставалось бы уже всех повесить». В Иркутске, дабы предотвратить жалобы, исправник (по нынешнему – начальник УВД) Лоскутов собрал в уезде всю бумагу и чернила. Ужас людей перед этими «царьками» был таков, что когда Сперанский приказал арестовать Лоскутова, бывшие при этом крестьяне упали на колени и, хватая Сперанского за руки, кричали: «Батюшка! Да ведь это Лоскутов!».. У главного иркутского «мента» было описано имущества на 138 тысяч 243 рубля – при том, что серебру и мехам оценка не делалась.
И ведь Лоскутов, Пестель, Трескин и многие тысячи других жили в те же времена, что и Багратион, Милорадович, Денис Давыдов… Надо полагать, большая часть денег была «нажита» Лоскутовым как раз когда другие жертвовали для войны с Наполеоном последнее, как, например, мастеровой Белкин, принесший в конце августа 1812 года в Барнаульскую заводскую контору пять рублей серебром – в те времена на них можно было купить корову. Чиновник, знавший, что Белкин имеет большую семью и живет в постоянной нужде, спросил, откуда такая сумма. Мастеровой на это ответил: «Эти деньги оставил мне отец, при смерти своей завещая, чтобы я берег их на черный день. Слыша, в каком положении наша святая Русь, я рассудил, что для всех нас не может быть дней, чернее нынешних. И потому, исполняя последнее желание родителя моего, прошу принять мои деньги…».
8
Лермонтов написал о России: «страна рабов, страна господ». На самом деле господин в России был только один – государь император. Все остальные были рабами, с той лишь разницей, что одни жили в хижинах, другие – в дворцах.
Даже мягкий нравом Александр Первый иногда устраивал показательные порки. В 1809 году князь Андрей Горчаков написал письмо одному из австрийских генералов эрцгерцогу Фердинанду: поздравил с победой при Ваграме (видимо, первые известия представляли эту битву как победу австрийцев), выразил желание, чтобы российские и австрийские «храбрые войска были соединены на поле чести», и заявил, что «с нетерпением ожидает времени, когда мог бы присоединиться со своею дивизией к войскам эрцгерцога». Французы перехватили письмо. На тот момент после Тильзита Россия формально была союзницей Франции, и солидаризоваться с австрийцами надо было как-то аккуратнее. Горчакову досталось: по высочайшему повелению он был предан военному суду, после чего велено было «отставить его от всех служб, никогда в оные не принимать и воспретить въезд в обе столицы». 29 сентября 1809 года Горчаков был навсегда уволен со службы. (Впрочем, слово «навсегда» в те времена особой категоричности не имело: 1 июля 1812 года, сразу после начала войны с Наполеоном, Горчаков был принят на службу).
Высшие классы были несвободны, а все их богатство и внешнее могущество, наверное, только усиливало это ощущение несвободы. Неспроста Семен Воронцов, русский посланник в Англии, не торопился домой: в Англии он был большой русский вельможа, а в России при всех его несметных миллионах – никто.
В девятнадцатом веке цари обращались с дворянами так, как за сто лет до этого Петр Великий обращался со своими шутами и шутихами. Павел Чичагов, будущий адмирал, известный в истории наполеоновских войн своим злосчастным опозданием к Березине, в 1797 году подал прошение об отъезде в Англию, где намерен был жениться на Элизабет Проби (он влюбился в нее в Лондоне, где год изучал морскую науку). Император Павел дал ответ: «в России настолько достаточно девиц, что нет надобности ехать искать их в Англию».
За Чичагова вступился было его давний друг, тот самый граф Семен Романович Воронцов: по его просьбе англичане заявили Павлу Первому, что представителем русского флота в союзных военно-морских силах хотели бы видеть именно Чичагова. К тому же Воронцов расписывал своим друзьям в России связи невесты – она состояла в родстве с лордом Корисфортом, жена которого была сестрой лорда Гринвилла, входившего в правительство Уильяма Питта-Младшего. Павел, до которого слухи обо всех этих выгодах неминуемо доходили, уже согласился было на брак, хоть и с условиями (довольно приятными – Чичагову надлежало после заключения брака немедленно вернуться из Англии и вступить в должность флагмана Балтийского флота), но тут старый недоброжелатель адмирала Кушалев, стоявший тогда во главе российского флота, заявил императору, что Чичагов хочет перейти на сторону англичан. Адмирал тотчас попал в Петропавловскую крепость, где едва не умер от горячки. За него вступился генерал-губернатор Петербурга граф фон-дер-Пален (будущий организатор убийства Павла Первого). Чичагов был освобожден, восстановлен в звании и всех правах и в 1800 году смог наконец выехать к своей невесте.
Впрочем, по настроению Павел Первый мог быть и романтиком. Петр Вяземский описывал случай: «Во время Суворовского похода в Италию государь в присутствии фрейлины княжны Лопухиной читает вслух реляцию, только что полученную с театра войны. В сей реляции упоминалось между прочим, что князь Гагарин (Павел Гаврилович) ранен; при этих словах император замечает, что княжна Лопухина побледнела и совершенно изменилась в лице». Павел понял, что это любовь. Он послал Суворову повеление о том, чтобы Гагарин был отправлен курьером в Петербург. Курьер приезжает. «Государь принимает его в кабинете своем, приказывает ему освободиться от шляпы, сажает и расспрашивает его о военных действиях, – пишет Вяземский. – По окончании аудиенции Гагарин идет за шляпой своей и на прежнем месте находит генерал-адъютантскую шляпу. Разумеется, он не берет ее и продолжает искать своей. «Что вы, сударь, там ищете?» – спрашивает государь. «Шляпы моей». – «Да вот ваша шляпа», – говорит он, указывая на ту, которой, по приказанию государя, была заменена прежняя. Таким замысловатым образом князь Гагарин узнал, что он пожалован в генерал-адъютанты. Вскоре затем была помолвка княжны и князя, а потом и свадьба их».
В другой раз Павел «устроил счастье» Багратиона (он как раз после Швейцарского и Итальянского походов вошел в большую моду). Узнав, что князю нравится фрейлина графиня Екатерина Скавронская, император 2 сентября 1800 года, по окончании маневров в Гатчине, вдруг объявил, что намерен присутствовать на обряде венчания князя и графини. Багратион был ошарашен, но все же, надо думать, доволен. А вот 17-летняя графиня, внучатая племянница Потемкина и наследница громадного отцовского состояния, была, говоря по-нынешнему, «в шоке». Но перечить императору не посмела – понимала, что тогда следующего жениха ей подыскали бы уже среди якутов.
(Дурную привычку устраивать чужое счастье на свой лад перенял у царственных особ и Наполеон. Зная о многолетней, еще с Итальянской кампании, влюбленности маршала Бертье в замужнюю маркизу Джузеппину де Висконти (невероятной, пишут, красоты!), Наполеон тем не менее в 1808 году женил маршала на принцессе Баварской Марии Елизавете Амалии Франсуазе. Шутка Наполеона была куда злее шутки Павла Первого: «невеста» Бертье была по тем временам глубоко немолода – 24 года! – да еще и не хороша собой. К тому же спустя совсем немного времени после этой свадьбы муж маркизы де Висконти умер. Бертье, впрочем, винил себя: «Если бы я был немного более постоянен, мадам Висконти была бы моей женой…», – сказал он Наполеону).
Если даже мужчины не принадлежали себе, то женщины и вовсе были почти предмет, разменная монета. Когда в январе 1798 года Федор Ростопчин, будущий московский военный губернатор, не поладил с «немецкой партией» императрицы Марии Федоровны и фаворитки императора Елизаветы Нелидовой, из-за чего Ростопчину пришлось уйти в отставку, для решения проблемы пришлось привлечь женщину. В союзе с обер-шталмейстером Иваном Кутайсовым (отцом будущего героя 1812 года генерала Александра Кутайсова) Ростопчин сумел сделать новой фавориткой (проще говоря – подложить в постель) императора «своего человека» – 17-летнюю Анну Лопухину. И уже в августе 1798 года Ростопчин был назначен вице-канцлером и получил титул графа (хотя и не слишком уважаемый среди русской знати).
В Европе масштаб женского влияния был иной – там женщины порой вершили судьбы континента. В июле 1794 года 19-летняя маркиза де Фонтене, предпочитавшая, впрочем, чтобы в это беспокойное время ее звали Тереза Кабаррю, отправила из парижской тюрьмы Лафорс записку. Марк Алданов приводит ее текст так: «Меня убивают завтра. Неужели вы трус?». В мемуарах барона Уврара (наполеоновский министр финансов) текст больше: «От меня только что ушел полицейский чиновник: он приходил, чтобы сообщить мне, что завтра я пойду на суд, то есть на эшафот. Это мало похоже на сон, который я видела этой ночью: Робеспьера больше нет, и тюрьмы открыты… Но из-за вашей беспримерной трусости во Франции нескоро найдется человек, способный воплотить его в явь». Адресат, 27-летний любовник Терезы Жан-Ламбер Тальен, до той поры в общем-то просто плыл по волнам революции, хоть и не на последних должностях. Но страшная записка заставила его пробиться к рулю.
27 июля (9 термидора) Тальен явился в Конвент и, увидев Робеспьера, начал говорить. Речь была такая, что взревело даже депутатское «болото». «Я вооружился кинжалом, чтобы пронзить тирану грудь!» – кричал Тальен. Он вдруг перевернул все и всех. Робеспьер был низвергнут. Был ли это заговор политиков, или просто люди спасали свои жизни? Так или иначе, но взорвано все было одной искрой любви.
9
Образованность женщин в России на переломе эпох (рубеж XVIII–XIX веков) была невелика. Жизнь женщины была предписана требованиями общества: рождение, взросление, замужество, рождение детей.
Роли понятны (девочка, девушка, женщина, жена, мать, бабушка) и играются по общепринятым шаблонам, главный из которых послушание: сначала родителям, потом – мужу. Женщине отводились функции: украшать общество, рожать детей, помогать мужу «вести дом». Образованность здесь была скорее вредна, чем полезна.
Дочери дворян и знати в большинстве своем в лучшем случае умели читать, писать и считать. Наиболее основательно изучался французский – это был язык приличного общества. Другим «предметом» были манеры: барышень обучали поведению с кавалерами, поведению за столом, поддержанию беседы, как сесть, как встать, какими словами говорить со старшими и т. п. Все это в буквальном смысле разыгрывалось по ролям. Показательно, что Елизавета Янькова (урожденная Римская-Корсакова), московская дворянка, жившая на переломе эпох (1768–1861) в своих «Рассказах бабушки» говорит о современницах «она получила хорошее воспитание», а вот об образовании упоминает крайне нечасто (описывая свое детство, она не упоминает о привычных нам арифметике или русском языке, зато пишет, как отец выбранил ее с братом за то, что они посмели посмеяться над кем-то из гостей).
Интересно также, что Янькова в своих рассказах ни разу не поминает, какие, например, она читала книги. Объяснение простое – она их не читала. Юрий Лотман в «Беседах о русской культуре» пишет: «Еще в 1770-е гг. на чтение книг, в особенности романов, часто смотрели как на занятие опасное и для женщины не совсем приличное. А.Е. Лабзину – уже замужнюю женщину (ей, правда, было неполных 15 лет!), отправляя жить в чужую семью, наставляли: «Ежели тебе будут предлагать книги какие-нибудь для прочтения, то не читай, пока не просмотрит мать твоя (имеется в виду свекровь. – Ю.Л.). И когда уж она тебе посоветует, тогда безопасно можешь пользоваться».
Интересно, что упомянутая Лотманом Лабзина затем жила в семье поэта Хераскова и, слыша слово «роман», очень долго думала, что это имя какого-то молодого человека, удивляясь при этом, почему о нем говорят, а его самого нигде не видно.
В 1764 году в Санкт-Петербурге при Воскресенском Смольном Новодевичьем монастыре открылось «Воспитательное общество благородных девиц», ставшее впоследствии Смольным институтом. Хотя предметы изучались несложные (словесность, история, география, иностранные языки, музыка, танцы, рисование, светские манеры), но курс обучения растягивался на 12 лет. Из этого ясно, что Смольный был придуман Екатериной не столько для образования, сколько опять же для воспитания некоей женской элиты – прежде всего за счет строгой изоляции от мира и от среды. Девушек воспитывали примерно по той же системе, по какой Екатерина делала из Александра государя, разве что отнимали у родителей не сразу после рождения, а в пять-шесть-семь-восемь лет. «В то время в институтах барышень держали только что не назаперти и так строго, что, вышедши оттуда, они были всегда престранные, презастенчивые и все было им в диковинку, потому что ничего не видывали…», – рассказывала Елизавета Янькова. В том же духе высказывается и мемуарист Николай Греч: «Воспитанницы первых выпусков Смольного монастыря, набитые ученостью, вовсе не знали света и забавляли публику своими наивностями, спрашивая, например: где то дерево, на котором растет белый хлеб?».
Однако само государство было устроено так, что последующая жизнь женской элиты мало чем отличалась от жизни просто женщин. Глафира Алымова, «смолянка» первого набора, которую сама Екатерина звала «Алимушка», окончившая институт первой (тогда тоже были некие «рейтинги») и получившая кроме золотой медали еще и золотой вензель императрицы, зачисленная во фрейлины, оказалась втянутой в историю соперничества между стариком-поклонником и молодым мужем – попасть в такой переплет она могла и без Смольного.
В Алымову влюбился куратор Смольного института Иван Бецкой, которому тогда было за семьдесят. Возможно, стесняясь своей страсти, он хотел, чтобы вместо нее все вокруг видели нечто иное. «Он перед светом удочерил меня», – писала потом в воспоминаниях Алымова. После выпуска Бецкой увез Алымову в свой дом, но так и не решился стать ее мужем, хотя, несмотря на «удочерение», ничто не мешало ему просить у матери руки Глафиры. Почему граф не делал этого? Возможно, он, встретив редкий цветок, внушил себе слишком большую осторожность в обращении с ним. Может, он ждал от Глафиры какого-то первого шага, хоть какого-то изъявления чувств, но девушка по чистоте и наивности – вспомните слова Яньковой о «презастенчивых» институтках, которые «ничего не видывали» – сама не догадывалась об этом, а никто не подсказал. «Никто не смел открыть мне его намерений, а они были так ясны, что когда я припоминаю его поведение, то удивляюсь своей глупости, – писала потом Алымова. – Несчастный старец, душа моя принадлежала тебе; одно слово, и я была бы твоею на всю жизнь».
Пока Бецкой трясся над цветком, его сорвали другие: пишут, что цесаревич Павел Петрович был удачливее старика и будто бы именно из-за этого отношения Алымовой и жены Павла, великой княгини Марии Федоровны, к которой Алымова была назначена компаньонкой, расстроились. В 1777 году Глафира Алымова вышла замуж за Алексея Ржевского, который был старше ее на 20 лет. Екатерина благословила «Алимушку» на этот брак, так что Бецкой не в силах был его расстроить, однако буквально до самого последнего момента подбивал саму Алымову на разрыв со Ржевским: «Перед алтарем, будучи посаженым отцом, он представлял мне примеры замужеств, расходившихся во время самого обряда венчания, и подстрекал меня поступить таким же образом», – пишет Алымова. После венчания Ржевские уехали жить в Москву, а Бецкого разбил паралич (он однако прожил еще до 1799 года). При Павле Ржевские попали в опалу, жили, делая долги. Ржевский умер. Воцарение Александра спасло Алымову, как многих. Второй ее брак был таков, что даже сегодня можно писать роман или снимать фильм: в 40 лет вышла замуж за 20-летнего учителя французского языка из Савойи, да еще и выхлопотала ему у императора дворянство, а потом камергерский чин и хорошую должность по министерству иностранных дел.
При всем том Алымова, и правда, была неким образцом: когда Радищева отправили в Сибирь, она помогала ему посылками и заботилась о детях Радищева, хотя и своих у нее было шестеро (пятеро – от Ржевского и приемная дочь Варвара Зыбина). Впрочем, это опять-таки плоды воспитания, а не образования: в те времена учителя чаще будили душу и сердце, чем ум. Результаты могли быть разные: однокашница Алымовой по первому выпуску смолянок княжна Евдокия Вяземская, казалось, самим происхождением предназначенная для света, придворного блеска и игры людьми, пожалованная во фрейлины, водившая знакомство с Александром Суворовым и князем Юрием Долгоруким, вдруг бежала от двора, инсценировав свою гибель в реке.
Пишут, будто ей прискучила «сонная и однообразная жизнь при дворе». На нынешний обывательский взгляд в новой ее жизни разнообразие было на любителя: после долгих скитаний по монастырям и храмам Руси в 1806 году, когда Вяземской было около 50 лет, она в Москве пришла к митрополиту Платону и рассказала ему свою историю. Митрополит, выслушав ее, благословил на подвиг юродства и под именем «дуры Евфросиньи» (в монахини она так и не постриглась) отправил в Серпуховский Владычный монастырь. Там она жила в маленькой избушке, ее одиночество скрашивали только куры, кошки, собаки, жившие в той же хате. Крепкий дух от всего этого семейства (Евфросинья никогда не прибиралась в доме, не выметала даже остатки пищи) удивлял даже монахинь, которым Евфросинья поясняла, что «запах этот мне приятен, он заменяет духи, которыми я пользовалась при дворе». Спала она на полу вместе с животиной, говоря: «Я хуже собак». Даже зимой ходила босиком. Чтобы испытать себя покрепче, она топила печь летом, в жару, а зимой, в мороз, жила в холоде.
Биографы пишут, что в 1812 году в этих краях появились французы. Добравшись до жилища Евфросиньи, они стали смеяться над ней – над одеждой, над запахом, над домом. Каково же было их потрясение, когда едва похожее на женщину существо (Евфросинья коротко стриглась, а одевалась в разную ветошь) отвечало им на чистом французском языке!
В 1845 году, не поладив с новой настоятельницей монастыря, Евфросинья перебралась в село Колюпаново (в нынешней Тульской области). Почитавшая старицу местная помещица Наталья Протопопова построила для нее домик, но Евфросинья в дом загнала свою корову, а жить стала в помещении для дворни. В другом построенном для нее доме, при Мышегском чугунолитейном заводе, из всей «мебели» старица Евфросинья держала один только гроб – в нем она отдыхала. В глубокой старости открылся у нее целительский дар, причем, спасала она не только отдельных людей – будто бы именно благодаря ее молитвам холера, бушевавшая вокруг в 1848 году, обошла Колюпаново стороной.
Когда Евфросинье было за девяносто, она своими руками вырыла колодец, а над ним устроили купальню: «она велела больным купаться в той купальне, и больные исцелялись», – пишет Анастасия Цветаева, почитавшая блаженную Евфросинью.
3 июля 1855 года Евфросинья умерла. За три недели до этого она увидела во сне ангелов, сказавших: «Евфросиньюшка, пора тебе к нам…». Узнав об этом, люди шли к Евфросинье прощаться со всей округи. Похоронили ее в Казанской церкви села Колюпаново, в монашеском, как она завещала, одеянии, не полагавшемся ей при жизни. За что она так наказывала себя? Это так и осталось тайной. А может, и не наказывала вовсе? Возможно, княжна Евдокия Вяземская, уйдя из мира, пыталась если не стать самой себе хозяйкой, то хотя бы получить над собой только одного хозяина – Бога.
10
Но менявшийся мир менял и женщин: если для большинства современниц родившейся в 1765 году Елизаветы Яньковой «чувствительная» сторона жизни не существовала (описывая, как к ней сватался будущий ее муж, Янькова говорит: «не то чтоб я в него была влюблена», прибавляя «как это срамницы-барышни теперь говорят»), то уже следующее поколение только чувствами и жило.
«Срамницы-барышни» – это дочери сентиментализма, занесенного в Россию в конце XVIII века с переводными книгами из Европы. С него началась гибель привычного Яньковой и ее подругам мира – Наполеон стал лишь одним из знаков этой гибели.
Нельзя сказать, чтобы Россия сопротивлялась новой моде. Первым из русских ее разглядел Николай Карамзин, написавший в 1797–1801 годах «Письма русского путешественника», которые, если бы выкинуть из них лирические отступления и всхлипы вроде: «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!» и т. п., были бы втрое короче. Но именно ради всхлипов «Письма» и были написаны: «а кто в описании путешествий ищет одних статистических и географических сведений, тому, вместо сих «Писем», советую читать Бишингову «Географию», – такую отповедь поместил Карамзин в предисловии ко второму изданию.
Родившийся в литературе сентиментализм затем овладел всей жизнью человека, он определял образ мысли, манеры поведения и даже внешний облик людей того времени и прежде всего женщин (мужчины в большинстве своем служили в армии, а быть сентиментальным кирасиром нелегко, хотя, например, пишут, что маршал Ней любил играть на флейте разные трогательные вещи). Так как положено было жить чувствами, а вид иметь меланхолический и томный (проще говоря – больной), то барышни прятались от солнца и ели так мало, что в обмороки падали, не прикладывая к этому каких-то специальных усилий. Плакать положено было от любой мелочи. В литературе и театре сентиментализм означал минимум действия при максимуме переживаний: герои размышляют, терзаются, изводят себя и публику предположениями и предчувствиями. Таковы все герои Карамзина, да и в «Сожженной Москве» Данилевского, а тем более в «Рославлеве» Загоскина главные герои терзаются в лучших традициях Вертера. Сентиментализм был во многом эпохой чувств и слов, а вторгшийся в нее Наполеон провозгласил эпоху дел, и уже этим был для людей своего времени и чужим, и одновременно притягательным – как Кинг-Конг.
Пишут, что одним из свершений революции было то, что она сбросила с женщин оковы корсета. Вернее было бы сказать, что революция почти сбросила с женщин одежду. В Париже, которому подражала вся Европа, женщины в наполеоновские времена носили шмиз – легкое платье с большим декольте и поясом под грудью. В этом тоже была революция: при «старом строе» дамы нещадно затягивались в корсеты, сооружавшиеся из кожаных и металлических пластин, китового уса и дерева. В корсете дама была как в панцире. Можно только попытаться представить разницу ощущений: ведь шмиз шился из легких полупрозрачных тканей (белые батист и муслин, перкаль, газ, креп), вес его составлял всего лишь 200–300 граммов. Поначалу из соображений пристойности под шмиз одевали розовое трико. Однако скоро французские дамы стали пренебрегать трико, оставаясь под платьем совсем голыми. (Жозефина Богарне для пущего эффекта опрыскивала свои платья водой – чтобы ткань липла к телу).
Так как шмиз больше всего напоминал ночную рубашку, парижане в те времена говорили: «Нашим дамам достаточно одной рубашки, чтобы быть одетыми по моде». Эта мода называлась «нагой». (Интересно, что нынешняя мода – топики, открывающие живот и грудь, называется «порно-шик»). Русский писатель Коцебу, побывавший в Париже в 1804 году, писал: «Туалеты, которые сейчас здесь считаются сдержанными и элегантными, сто лет тому назад не разрешались даже женщинам легкого поведения».
Правда, легкие одеяния даже в европейском климате приводили к простудам и чахотке – одна парижская газета советовала тем, кто желает встретиться с модницами, посетить кладбище Пер-Лашез. (Ситуацию спасали кашемировые шали. Моду на них ввела императрица Жозефина – ей шали были присланы Бонапартом в подарок из Египта).
Юрий Лотман пишет, что императрица Мария Федоровна на ужин, после которого император Павел был убит, пришла «в запрещенном европейском платье: простая рубашка, высокая талия, открытая грудь, открытые плечи – дитя природы. Вечерний туалет императрицы стал первым публичным свидетельством конца Павловской эпохи. Первый жест бунта, как это часто бывало в России XVIII века, был сделан женщиной». Возможно, Лотман переоценивает событие: на картине фон Когельгена, изображающей Павла со всем его семейством, женская часть одета как раз в шмизы, из чего можно заключить, что по крайней мере внутри семьи это одеяние скандалов не вызывало.
Потом оно и вовсе прижилось. В первых же сценах «Войны и мира» (июль 1805 года) маленькая княгиня Лиза Болконская на вечере у Анны Павловны Шерер показывает всем «свое, в кружевах, серенькое изящное платье, немного ниже грудей опоясанное широкою лентой», а Элен Курагина на этом же вечере проходит «как бы любезно предоставляя каждому право любоваться красотою своего стана, полных плеч, очень открытой, по тогдашней моде, груди и спины» – в обоих случаях это тоже шмиз, разве что по особенности климата сшитый скорее всего из тканей поплотнее. (Надо признать, что либо сам Толстой отлично разбирался в женской моде, хоть и отдаленной от него на полвека, либо у него были неплохие консультанты).
11
Пуританскими те времена могут считаться по глубокому незнанию и с большой натяжкой. Ту же Екатерину Багратион в Европе звали «chatte blanche» («белой кошкой») – за безграничную чувственность (а за ее платья – «Le bel ange nu» – «обнаженный ангел»).
В 1805 году она уехала за границу и с мужем своим не встречалась больше никогда! Так, надо понимать, она высказала свое отношение к этому браку. И Павел, и затем Александр смотрели на это сквозь пальцы – лишь бы внешние приличия были соблюдены. Видимо, из этих соображений Александр настоял, чтобы дочь Екатерины, рожденная ею от австрийского министра иностранных дел Клеменса Меттерниха и без особой конспирации названная Клементиною, была записана в роду Багратионов. (Хотя вполне возможно, что Александр просто от души потешался над ситуацией, в которую попал герой-генерал).
Однако при желании и над Александром мог бы посмеяться любой, кто имел на это достаточно мужества: в 1799 году его жена, великая княгиня Елизавета, родила девочку с черными волосами – это, мягко говоря, необычно, если учесть, что и Елизавета, и Александр были блондинами. Павел, увидев «внучку», спросил статс-даму Ливен, как же так вышло, на что статс-дама ответила: «Государь, Бог всемогущ!». Находчивость не помогла: Павел, как и все убежденный, что ребенок – плод романа Елизаветы с князем Чарторыйским, отправил последнего послом к Сардинскому королю – назначение малопочетное вообще, тем более напоминало ссылку, что король тогда скитался по Европе, лишенный республиканцами-французами своего королевства. А девочка через год умерла…
Незаконнорожденные дети знати – это было целое явление в ту эпоху, не зря и Толстой ввел в «Войну и мир» бастарда – Пьера Безухова. Вольная жизнь и отсутствие действенной контрацепции создавали в дворянской среде немало казусов – например, вдруг беременели давно не видевшие мужей женщины (та же княгиня Багратион). Попавшие в интересное положение дамы уезжали рожать за границу, а вернувшись в Россию, объясняли наличие младенца по-всякому. Внучка Кутузова Екатерина Тизенгаузен (ее отец послужил Толстому прототипом в сцене, когда князь Андрей со знаменем в руках увлекает за собой солдат при Аустерлице – правда, Федор (Фердинанд) Тизенгаузен при этом был убит) в 1825 году вернулась из-за границы с мальчиком Феликсом. Она говорила, что мальчика будто бы передали ей на воспитание, но в свете полагали, что мальчик – ее сын от принца Фридриха Вильгельма Людвига Прусского (потом – король Фридрих Вильгельм Четвертый), который к тому времени уже два года как был женат на баварской принцессе Елизавете Людовике.
Косвенных подтверждений тому немало: например, крестным отцом мальчика стал император Николай Первый, давший ему от себя отчество Николаевич. Фамилия Эльстон также была присвоена царским указом. Есть ее комическое объяснение – будто бы о незамужних женщинах, которые вдруг ни с того ни с сего родили ребенка, тогда говорили по-французски «elle c'etonne» – «она удивилась». Если это так, то царь, делая эти слова фамилией, потешался от души.
Интересно, что от следующего императора, Александра Второго, Феликс Николаевич получил еще одну фамилию – Сумароков: тесть Феликса Николаевича Сергей Сумароков сыновей не имел, но царь решил, что столь знатный род не должен пресечься.
Один из организаторов убийства Распутина – князь Феликс Юсупов. Несмотря на фамилию, он внук Феликса Сумарокова-Эльстона, а Юсуповым стал, женившись: в роду Юсуповых не было сыновей, и, дабы 400-летний род не пропал, царь разрешил Феликсу Феликсовичу именоваться князем Юсуповым, графом Сумароковым-Эльстоном. (Кроме древности рода, Юсуповы были еще несметно богаты: упоминаемый Яньковой Николай Юсупов не помнил на память все свои имения и при надобности сверялся по специальной книжке, «в которой по губерниям и уездам записаны были все его имения»). Впрочем то, что убийца Распутина прямой потомок толстовского персонажа – факт довольно известный: по поводу того, как причудливо тасуется колода, есть работа немецкой исследовательницы Нормы Манн «Похищенная смерть». Тизенгаузенами Норма Манн, как и некоторые другие, заинтересовалась через Пушкина: поэт ухаживал за дочерью Фердинанда Дарьей (и даже удачливо – описывая в «Пиковой даме», как Герман крадется в спальню к Лизе, Пушкин излагает свои приключения по пути к спальне Дарьи Тизенгаузен, причем в отличие от Германа Пушкин из спальни ушел только под утро). При этом еще и мать Дарьи, Елизавета, дочь Кутузова, будто бы не только дружила с Пушкиным, но и надеялась, несмотря на возраст, на нечто большее.
Иногда незаконнорожденным «на память» давали обрывки законных фамилий: так сын Ивана Трубецкого стал Бецким (уже упомянутый ранее куратор Смольного института). Чаще же родители проявляли фантазию: так, художник Орест Кипренский (сын помещика Дьяконова от крепостной крестьянки) имя Орест получил в честь одного из героев «Илиады», а фамилию Кипренский (изначально – Кипрейский) в честь богини Киприды (еще одно имя греческой богини любви Афродиты). Кипренский оставил множество портретов героев 1812 года, в том числе – портрет Евграфа Давыдова, который долгие годы считался портретом героя-партизана Дениса Давыдова, при том что Евграф и Денис двоюродные братья. (Евграф почти забыт историей и напрасно: в сражении при Лейпциге он потерял ногу и руку, получил Георгия третьей степени и чин генерал-майора, с чем и ушел в отставку. Умер в 48 лет).
Поэт Василий Жуковский был незаконнорожденным отпрыском помещика Афанасия Бунина от пленной турчанки (имя ее было Сальха, а после крещения – Елизавета Турчанинова). Фамилию и отчество будущий автор поэмы «Певец во стане русских воинов» получил от крестного, помещика Андрея Жуковского, который мальчика усыновил. Вторая жена историографа Николая Карамзина была незаконной дочерью Ивана Вяземского от графини Сиверс и приходилась знаменитому поэту Петру Вяземскому сводной сестрой. После рождения она получила фамилию Колыванова по названию города, где родилась (Колывань было старое русское название Ревеля, ныне Таллина). Любимец царя Александра Николай Новосильцев (Новосильцов) был внебрачным сыном сестры графа Александра Строганова. Василий Перовский, в 1812 году колонновожатый свиты Его Величества, попавший в плен в Москве и чудом оставшийся в живых при отступлении французов (его судьба описана в романе Данилевского «Сожженная Москва»), был одним из семи внебрачных детей графа Алексея Разумовского от Марии Соболевской, дочери графского берейтора. Граф деликатно называл своих побочных детей «воспитанниками». Еще одним из них был Алексей Алексеевич (будущий писатель Антоний Погорельский, автор знаменитой страшной сказки «Черная курица, или Подземные жители», написанной в духе Гофмана, с которым Перовский-Погорельский был хорошо знаком лично), в 1812 году вступивший в казачий полк и отличившийся при Лейпциге и Кульме. Он будто бы имел связь с собственной сестрой Анной, в результате чего у них родился сын (будущий писатель Алексей Толстой), в обществе считавшийся племянником Алексея Перовского. (Из этого же рода произошла через поколение Софья Перовская, террористка, повешенная за покушение на Александра Второго).
Участник наполеоновских войн Алексей Орлов был незаконным сыном Федора Орлова, одного из тех братьев, которые возвели на престол Екатерину. Сыну тоже довелось участвовать в перевороте: он командовал кавалерией, которая атаковала на Сенатской площади мятежников. В награду за верность Николай пожаловал Орлову титул графа, и самое главное – помиловал его брата Михаила, считавшегося одним из организаторов восстания и заслуживавшего по мнению царя шестой петли на кронверке Петропавловской крепости. (Это было уже второе чудесное спасение Михаила от верной смерти – в первый раз ему повезло в бою при Аустерлице, где он, эстандарт-юнкер Кавалергардского полка, участвовал в атаке, после которой в живых остался только один из десяти).
12
Из русских царей и цариц были те, чье происхождение вызывало толки. Достаточно известна версия, что Павел Первый на самом деле рожден Екатериной не от императора Петра Третьего, а от графа Сергея Салтыкова.
Император Александр Третий, узнав эту легенду, будто бы сказал: «Слава Богу, мы – русские!» (однако, выслушав аргументы против, царь с не меньшей радостью сказал: «Слава Богу, мы – законные!»). Однако мемуарист Николай Греч приводит рассказ, согласно которому и сама Екатерина могла считаться немкой с большой натяжкой: будущая российская императрица родилась после близкого знакомства ее матери в Париже с Иваном Бецким, незаконнорожденным сыном князя Трубецкого. «Связь Бецкого с княгинею Ангальт-Цербстской была всем известна, – пишет Греч. – Екатерина II была очень похожа лицом на Бецкого (ссылаюсь на прекрасный его портрет, выгравированный Радигом). Государыня обращалась с ним как с отцом».
За русскими царями и царицами также тянется шлейф бастардов. Первый из графского рода Бобринских, рожденный в 1762 году Алексей, был сыном Екатерины Второй и Григория Орлова, от которого получил отчество. Мальчишку передавали от одного придворного к другому, фамилию свою он получил по названию села Бобрики, выкупленного Екатериной ему для прокормления. Интересно, что взошедший на престол Павел отнесся к Бобринскому как к брату: жаловал титул графа и подарил огромный дом в Петербурге. Но самому Бобринскому столица была уже не мила – он уехал в свое имение в Тульской губернии. Бобринские – из тех редких людей, кто остался в истории России не военными подвигами: Алексей Алексеевич (сын основателя рода) развел в России сахарную свеклу и построил первый свеклосахарный завод.
Если из Бобринских никто в наполеоновскую эпоху себя не проявил (основатель рода был слишком стар, а его дети, напротив, еще чересчур юны), то уже первенец цесаревича Павла стал героем Отечественной войны.
В 1768 году к князю Юрию Трубецкому привезли мальчика-младенца и попросили дать ему лучшее воспитание и образование, не беспокоясь о затратах. Мальчик получил имя Иван, отчество Никитич, фамилию Инзов. Других Инзовых среди русского дворянства не было. Толковали, будто фамилия происходит от слов «иначе» и «знать», но даже если это так, то трудно понять, что она означает (тогда уж скорее «иначе зовут»). В 17 лет он получил от самой императрицы Екатерины деньги, достаточные для поступления в полк. Легенда, опираясь на безусловное сходство, гласила, что отец Инзова – император Павел, который, правда, даже после вступления на престол никак Инзова особо не отличал (даже генерал-майором Инзов стал только при Александре, в 1804 году). В год рождения Инзова Павлу было 14 лет – по тогдашним меркам он уже вполне годился, чтобы проверить с кем-то свою способность к зачатию детей. Воевать с французами Инзов начал еще в 1799 году, пройдя в армии Суворова Италию и совершив Швейцарский поход. В 1812 году он был в армии Тормасова и возможность отличиться появилась лишь при отступлении французов из России.
Дослужился Инзов до полного генерала, но главную свою славу среди людей Инзов добыл не военными подвигами, а добрыми делами: став в 1818 году главой Попечительного комитета об иностранных поселенцах южного края России, он выхлопотал переселенцам из Болгарии права и привилегии (личную свободу и свободу вероисповедания, участки казенной земли в 60 десятин на семью, освобождение от уплаты налогов на 10 лет, от военной и гражданской службы, право торговать, строить фабрики и др.), создал органы управления, которые сейчас назвали бы демократическими. Так, все вопросы внутренней жизни, вплоть до разбора судебных дел колоний решало собрание колонистов (громада). Он создавал школы. Старался, чтобы чиновники вырастали из числа колонистов. В неурожайные годы поддерживал колонистов казенными деньгами. Во всем этом был большой государственный смысл: отошедшие к России в результате русско-турецкой войны 1806–1812 годов земли (Новороссия и Бессарабия) нужно было во всех смыслах «приживить» к империи. Инзов, несмотря на солидную разницу в возрасте, сдружился с сосланным на юг Пушкиным, поселил у себя и часто выгораживал поэта после его проказ. Наказывал поэта Инзов с фантазией – отбирал сапоги, чтобы Пушкин не мог выйти на улицу и набедокурить.
Колонисты почитали Инзова и звали его «дядо». Старый генерал велел похоронить его в Болграде (город на Украине). Когда в 1845 году Иван Инзов умер в Одессе, люди на руках несли его гроб в Болград – больше чем за 250 километров. Спустя почти полтораста лет пораженный этим советский поэт Феликс Чуев (автор книги «140 бесед с Молотовым») написал о генерале стихотворение «Попечитель»: «Наместник бессарабский В покое от боев Спасал от доли рабской Монахов, батраков. Простой и неспесивый Герой большой войны – Мы все ему «спасибо» За Пушкина должны…». Интересно, знал ли Герой Социалистического Труда Чуев, что, возможно, пишет про царского сына?
13
Все спали со всеми. Вольные нравы того времени были некой отдушиной – на территории любви все были равны. В соревновании за женское сердце знатность и титул роли не играли.
Когда Александр был еще великим князем и наследником, у него вышла история: влюбившись в княгиню Марью Антоновну Нарышкину (урожденная княжна Святополк-Четвертинская), он вдруг выяснил, что знаки внимания ей оказывает и Платон Зубов! Заключили пари: на чьи ухаживания Нарышкина ответит раньше, тот и победил. Или будущий царь ухаживал как-то не так, или красавица решила его «помариновать», но через некоторое время Зубов предъявил Александру записки, полученные от объекта пари. Александр отступился – правда, на время.
Александр вообще вряд ли был счастлив в личной жизни. Выросший под руководством бабки, он привык подчиняться женщине, а это не лучший навык для мужчины, а тем более – для монарха. Когда в 1793 году его, 16-летнего, и 14-летнюю Елизавету венчали в храме, то еще неизвестно, кого выдавали замуж – может быть, обоих.
На портретах Елизавета (баденская принцесса Луиза-Мария-Августа) удивительно хороша – даже не понятно, чего же искал Александр на стороне. Впрочем, в мемуарах пишут, будто императрица Мария Федоровна, жена Павла, упрекала невестку в холодности, из-за которой Александр будто бы и стал заглядываться на других. При этом, судя по всему, Александр был из тех мужчин, которых нужно прибрать к рукам – тогда они чувствуют себя комфортно. Нарышкина, похоже, так и поступила: насытившись Платоном Зубовым, а, может, и зная от него о заговоре против Павла, который должен был возвести на престол Александра, она сделалась любовницей будущего царя.
Пишут, что она хотела из вторых супруг перейти в первые и даже подбивала царя на развод. Однако Александр на это не пошел. В виде уступки он жил с Елизаветой раздельно (в те времена церковное расторжение брака было крайне сложным делом, и раздельное проживание являлось почти общепринятой формой развода).
Графиня Прасковья Фредро в силу происхождения (ее отец граф Николай Головин был при «малом» дворе великого князя Александра гоф-маршалом, а мать Варвара Головина входила в ближайшее окружение великой княгини Елизаветы) о многом знавшая из первых рук писала в «Воспоминаниях»: «В первый же год связи императора Александра с г-жой Нарышкиной, еще прежде восшествия на престол, он пообещал ей навсегда прекратить супружеские отношения с императрицей, которая должна была остаться его женой только формально. Он долгое время держал слово и вскоре после коронации движимый одним из тех бескорыстных порывов, что были отличительной чертой его характера, даже решил принести жертву во имя своей любви. Он задумал отречься от престола, посвятил в свои планы юную императрицу, князя Чарторыйского и г-жу Нарышкину, и было единогласно решено, что они вчетвером уедут в Америку Там состоятся два развода, после чего император станет мужем г-жи Н.(арышкиной), а князь Адам – мужем императрицы. Уже были готовы корабль и деньги и предполагалось, что корона перейдет маленькому великому князю Николаю при регентше императрице Марии».
Надо полагать, Александр и все прочие участники этого заговора начитались романов, от чего их поступок – отречение, побег, океан, Америка! – казался им очень даже в духе времени. Примечательно, что больше всего здравого смысла оказалось у князя Адама Чарторыйского, который «почувствовал угрызения совести и привел императору доводы рассудка. Ему удалось его убедить, все осталось по-прежнему, и по меньшей мере несколько лет империя наслаждалась покоем». Империя – может быть, а вот император – вряд ли.
«Подкаблучничество» Александра зашло так далеко, что, когда в 1806 году стало известно о беременности императрицы Елизаветы (императрица соблазнилась кавалергардом Алексеем Охотниковым и родила от него дочь в ноябре 1807 года), Александру пришлось выдержать целую баталию. «Г-жа Нарышкина пришла в ярость, – пишет Прасковья Фредро. – Она требовала от императора верности, на которую сама была не способна, и с горечью осыпала его упреками, на что он имел слабость ответить, что не имеет никакого отношения к беременности своей жены, но хочет избежать скандала и признать ребенка своим. Г-жа Нарышкина поспешила передать другим эти жалкие слова».
Мужу ее, обер-егермейстеру Дмитрию Нарышкину, было при начале связи Марии с Александром 46 лет. По традиции времени, он уступил (так, когда леди Эмма Гамильтон стала любовницей адмирала Нельсона, ее муж говорил в обществе: «Лучше иметь 50 процентов в хорошем деле, чем 100 процентов – в плохом». Можно вспомнить и графа Валевского, который едва ли не сам привез Наполеону свою молодую жену Марию). Из шести записанных Нарышкиными детей князь признавал своим только первого ребенка – рожденную в 1798 году дочь Марину. Еще трое дочерей умерли почти сразу после рождения, одна, Софья, прожила до 16 лет, а вот младший из детей и единственный мальчик, Эммануил, увидел XX век – он дожил до 1901 года. Этих пятерых тогдашнее общество приписывало Александру, впрочем, не совсем уверенно – Мария Антоновна не стеснялась изменять своему августейшему любовнику едва ли не у него на глазах (это, кстати, иллюстрация к вопросу, кто в их союзе был главным).
Союз и кончился потому, что Александр застал Марию Антоновну в постели со своим генерал-адъютантом Адамом Ожаровским. Михайловский-Данилевский так описывал этот любовный треугольник: «Государь приблизил к себе сего последнего после Фридландского сражения, в котором убили брата его (Козьма Ожаровский, полковник Лейб-гвардии Конного полка –
Удивительно, но Ожаровскому это в общем-то сошло с рук и он даже имел наглость (Данилевский пишет «имел дух») не покинуть двора. Фаворитка получила отставку, а вот Ожаровский – нет: из этого заключали, что Ожаровский соблазнил Нарышкину по указанию императора, дабы дать тому повод для разрыва. Было это в 1815 году – только победив Наполеона, Александр почувствовал в себе достаточно сил, чтобы справиться с любовницей.
14
Настоящая любовь в те времена для одних была непозволительной роскошью, для других – излишеством. Известно, что браки устраивались родителями – девушки о некоторых сватах, которым родители отказали, узнавали только спустя несколько лет или не узнавали вообще.
Родители устраивали будущее своих детей не только по причине заведомо большей житейской мудрости, но еще и потому что у потенциальных женихов уж точно не было времени на ухаживания. Мужской век был короток – в разгар эпохи редко кто доживал до тридцати, надо было успеть «нажиться», хлебнуть удовольствий полной чашей за этот короткий срок. Молодые мужчины просто не успевали достаточно повзрослеть для любви как для чувства. Поручик лейб-гвардии Семеновского полка Александр Чичерин в своем дневнике 1812 года совершенно не пишет о любви, упомянутый же им трогательный «платочек Марии» – это подарок сестры.
Впрочем, есть у Чичерина и про любовь, но – к Отечеству. О женщинах он вспоминает «в общем» («Как же нам жить вдали от вас, кого мы, неблагодарные невежи, называем слабым полом? Ведь вы придаете очарование нашей жизни, украшаете всякое собрание и освящаете все радости сердца и духа. Я живу и буду жить в надежде когда-нибудь припасть к вашим стопам и молить о сладостных оковах»). Хотя есть обращение и к конкретному человеку: в записи от 19 сентября Чичерин упоминает Наталью Апраксину, 18-летнюю сестру своего товарища: «Когда, например, я переношусь мыслью к вам, очаровательная А…, разве могут самые роскошные палаты сравниться с прелестью вашего будуара? И разве меняются мои чувства от того, моя ли палатка или какой-нибудь дворец превращаются пред моим мысленным взором в это святилище граций? Облако, нисходящее на меня от твоего небесного образа, скрывает все окружающее: я возле тебя, я вижу тебя, говорю с тобою…». Похоже, даже перед самим собой (на страницах дневника!) Чичерин постеснялся незнакомых и непонятных для него чувств – возможно, он даже не понял, что это нахлынуло на него, а спросить было некого.
К тому же принято было жить страстями – такой стиль диктовала литература. (Интересно вспомнить «Войну и мир»: Наташа Ростова в 13 лет клянется в любви Борису Друбецкому, повзрослев, становится невестой князя Андрея, потом почти сбегает из дома с Анатолем Курагиным, и совершенно неожиданно обретает с Пьером счастье мамочки-наседки).
В романе «Рославлев» главного героя, узнавшего, что его возлюбленная вышла замуж за пленного француза, сваливает горячка. Романы велели страдать и переживать – и даже взрослые мужчины, боевые офицеры, переживали и плакали.
Женщины часто и быстро вдовели и столь же быстро утешались в новом браке. Случаи «лебединой верности» были так редки, что сами собой превращались в легенды. Зимой 1812 года, после отступления французов из Москвы, на Бородинское поле приехала Маргарита Тучкова, молодая жена генерала. Она искала его несколько суток, днем и ночью бродя среди бесчисленных мертвецов. Ужас этого поиска, пожалуй, трудно вообразить. Известно, что всех покойников еще осенью догола раздели окрестные крестьяне. Один из французов, шедших мимо Бородинского поля в ноябре, записал, что издалека было похоже, будто поле покрыто стадами овец. Мужа Маргарита не нашла. Тогда, раз похоронить его по православному обычаю невозможно, решила построить на месте смерти церковь. Продала свои драгоценности, 10 тысяч рублей пожертвовал на это царь Александр. Чтобы присматривать за стройкой, Тучкова с сыном поселилась на Бородинском поле в небольшом домике. В 1820 году была освящена церковь в честь Спаса Нерукотворного, икону которого подарил Маргарите Тучковой муж при последнем расставании.
Судьба не пожалела Маргариту Тучкову: в 1826 году за участие в деле декабристов был сослан в Сибирь брат Михаил, потом умерла их мать, а следом от скарлатины умер 15-летний сын Николай. Маргарита привезла тело мальчика на Бородинское поле и похоронила в склепе Спасской церкви – поближе к отцу. Мучительная жизнь меж родных могил продолжалась несколько лет. Однако затем после разговора с митрополитом Филаретом Тучкова увидела в жизни новый смысл: сначала она собрала вокруг церкви вдовью общину, которая в 1833 году стала Спасо-Бородинским общежительством, а затем – монастырем, в котором Маргарита Тучкова, постригшаяся в монахини под именем Мария, стала настоятельницей. Умерла она в 1852 году.
Смысл жизни
1
Дворяне в России, вопреки распространенному ныне заблуждению о беззаботности их жизни, имели не только права, но и обязанности, главной из которых была служба. До 1762 года она была 25-летней и обязательной для всех дворян.
Петр Третий указом «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» отменил срок и обязательность, а Екатерина, свергнув Петра, в своей «Жалованной грамоте дворянству» от 21 апреля 1785 года подтвердила эти, крайне важные для благородного сословия, пункты. Нетрудно понять источники нелюбви дворян к Павлу Первому, который вновь сделал службу обязательной. Показательно, что первыми словами Александра при воцарении были «при мне все будет как при бабушке» – и все отлично поняли, о чем идет речь.
При Александре, и правда, все стало как при бабушке: дворян опять записывали в полк с рождения, дворянин мог уйти в отставку по достижении первого офицерского чина, а мог выхлопотать себе отпуск, тянувшийся иногда несколько лет. Некоторые так и делали. Однако служба, особенно военная, была заманчива: она давала возможность возвыситься и этим поправить дела, на что при гражданской службе шансов было крайне мало, а при обычной жизни помещика – и вовсе ни одного.
Иван Бутовский в книге воспоминаний «Первая война Александра Первого с Наполеоном Первым. 1805 год» писал: «С небольшим через год после воцарения Александра обнародован указ: «что русский дворянин, первоначально не служивший в военной службе, не может быть принят к статским делам». Содержание указа, ясно определявшее прямую обязанность дворянина, вступающего на поприще служения, еще более побудило меня переменить род службы. Хотя я уже состоял в чине коллежского регистратора, однако считал позволительным, вопреки запрещению моей матери, променять перо на шпагу. Чтобы скорее отделаться от чернил и аргуса, я не долго медлил и, написав на Высочайшее имя прошение, явился к военному губернатору Тормасову. При выходе Тормасова к просителям, наружность моя и лета обратили его внимание; он прямо подошел ко мне и я подал ему просьбу; пробежав ее с улыбкой, он спросил меня: «Ты желаешь, голубчик, служить под ружьем? – Точно так! – Да знаешь ли ты, что не иначе будешь принят как подпрапорщиком: ты теряешь статский чин (переходящий из статской службы в военную терял один чин –
В военной службе было много сторон привлекательности. Чины и ордена давали право на личное или потомственное дворянство. Награда могла быть и в виде пожалованных денег, земли, деревень. К тому же на войне не надо сажать дерево, строить дом и растить сыновей – на войне достаточно просто быть. Армия была единственной лестницей, где можно перепрыгнуть через ступеньки. А расшибешься – значит, такая судьба: похоронят, оплачут, вдова снова выйдет замуж – все в порядке вещей. Война все упрощает и одновременно все возвышает – этим она и была всегда привлекательнее мира.
2
Человек того времени повиновался не столько собственным желаниям, сколько требованиям Совести и Долга. Внутри тогдашнего человека был Бог, снаружи – понятия Чести. Все это приводило человека на сторону Добра, хоть иногда и извилистой дорогой.
За нарушение законов Божьих и Человеческих виновного ожидала гражданская смерть: лишение прав его сословия и изгнание из него. (В Кодексе Наполеона статья 25 гласила: «В силу гражданской смерти осужденный теряет собственность на все имущество, которым он владел; после него открывается наследование в пользу его законных наследников, к которым его имущество переходит таким же способом, как если бы он умер естественным образом и без завещания»).
Гражданская смерть была известна еще древним германцам: человек, осужденный на нее, становился живым трупом – он не имел прав человека, каждый мог убить его, не понеся никакого наказания. (Поражение в правах, сопровождавшее в сталинские времена почти каждый приговор по политической 58-й статье, было отголоском гражданской смерти. Потом, правда, не стало и этого: как собственность, так и политические права и свободы у советского человека были довольно условные – трудно отнять право голосовать у того, за кого уже проголосовано). Для человека же XIX столетия гражданская смерть означала не только потерю имущественных и сословных прав, но потерю чести, что было, возможно, намного страшнее смерти – ибо обесчещенный вычеркивался из истории, а геройски погибший оставался в ней навсегда.
Шпаги, сломанные над головами декабристов, были знаком гражданской казни. Срывая с них эполеты и ордена, Николай Первый перечеркивал, вымарывал из истории всю их прежнюю жизнь. (В 1842 году император предложил рожденных в ссылке и на каторге декабристских детей отдавать в учебные заведения – условием была перемена фамилии. Дочь Никиты Муравьева была записана Никитиной. Царь, видимо, хотел подчеркнуть: кончились Трубецкие, Волконские, Муравьевы). Декабристы становились бывшими людьми, прокаженными – еще и поэтому так велик был для тогдашнего общества подвиг Марии Волконской и других жен-декабристок: они не в Сибирь отправились к своим мужьям, а живыми спустились в ад, в царство теней. Именно эта сторона истории, а вовсе не географические соображения, приводили в трепет родственников и свет.
(Если человеку того времени приходилось выбирать между нарушением требований чести и должностным проступком, он выбирал последнее. Гиляровский приводит такой эпизод: 24 сентября 1826 года в Московском английском клубе официант на столе обнаружил анонимное письмо, адресованное полковнику жандармов Ивану Бибикову, также члену клуба. Недавно кончилось следствие по делу декабристов – все понимали, что содержание письма может стоить кому-нибудь свободы или даже жизни. Старшины предложили Бибикову письмо взять. Бибиков отказался – он понимал, что после этого не сможет оставаться в клубе. Письмо по решению старшин клуба было сожжено).