Она вела себя настолько непривычно, вне рамок нормального, как ему представлялось, поведения, что он просто ума не мог приложить, как с ней разговаривать. Разумеется, этого она и добивалась — чтобы ему нечего было ответить. Ему ничего не оставалось делать, кроме как следовать за ней. Он уже собрался поймать такси, но она вдруг пронзительно свистнула проезжающему автомобилю, взяв на себя и эту заботу. Она, однако, сообщила ему свой адрес и позволила передать это шоферу.
Они поехали через парк на Ист-Сайд. Она разрешила ему расплатиться, но потом опять взяла бразды правления в свои руки: сама открыла дверь, сама вышла из машины, сама нажала на кнопку в лифте, сама отперла дверь квартиры. Он не успел даже осмотреться и предложить ей чего-нибудь выпить, как она уже поцеловала его, а потом, едва позволив ему испытать первый прилив удовольствия от ее поцелуя и ощутить тепло ее тела, вырвалась из его объятий и ушла в спальню.
— Налей нам чего-нибудь, — распорядилась она оттуда. — Принеси сюда.
Все это было ужасно. Он вообразил себя на конвейере, как в одном из тех старых немых комедий, с той лишь разницей, что в конце конвейера была не циркулярная пила, а койка. Он не мог понять, нравится ли ему это, или, может быть, это его пугает и ему грозит сокрушительное поражение. Она словно бросала ему вызов. С неприятным чувством, едва ли не с ужасом, он двинулся к бару, чтобы налить им… Но чего же? Что она хочет? А какая разница? Наверное, никакой, и он остановил выбор на бренди — он пил его в продолжение всей вечеринки. Бренди с содовой. Он еле нашел лед в холодильнике, потом открывалку, чтобы открыть бутылку содовой. Он наполнил два стакана и отпил из своего, прежде чем направиться в спальню.
Она лежала на кровати голая.
— Я здесь, мой тигр, — прошептала она.
— Вот, пожалуйста, — сказал он, протягивая ей стакан.
Он отпил большой глоток из своего стакана и снял пиджак.
— Правильно, — сказала она. — Снимай, снимай все!
Она произнесла это так, словно была зрителем в дешевом варьете и смотрела стриптиз. Он решил подыграть ей и стал медленно расстегивать рубашку, демонстративно долго возясь с каждой пуговицей, и затем резким движением сорвал рубашку с плеч. Она присвистнула, не так громко, как тогда, когда ловила такси, но с той же шокирующей вульгарностью.
— У меня вот здесь все горит, — сказала она. Скользнув взглядом по ее телу, он увидел, что она перебирает пальцами волоски в паху.
Он перестал изображать стриптиз и просто начал быстро раздеваться. Но даже и на это у нее нашелся ехидный комментарий:
— Вот так, правильно, сукин ты сын, трахаль несчастный! Шевелись, шевелись.
Он подумал, что все это должно его расхолодить и убить в нем всякое желание. Но оказалось совсем наоборот. Его возбуждал этот ее странный тон, вся атмосфера, которую она создала своим поведением, это странное ощущение грубой сексуальности, которая в то же время пародировала самое себя, или его, или ее. Все было ясно и понятно до крайности, но одновременно совершенно непонятно, ненадежно, шатко — так громада полярного ледника, слепящего и бескрайнего, таит от взора предательские расщелины. Ему приходилось с превеликой осторожностью нащупывать правильный путь.
Когда он снял трусы, она увидела, что он возбудился, и снова присвистнула. Этим она выражала свое признание его победы, его успеха, его мужского достоинства? Или она по-прежнему просто подтрунивает над ним? Все происходило так стремительно, что не оставалось времени, чтобы хоть как-то осмыслить происходящее. Но вдруг у него промелькнула мысль, что почему-то все это выглядит очень жалко и что она пытается произвести на него впечатление сильной и агрессивной. А на самом деле она слабая и уязвимая. Он отглотнул еще бренди — не для тоге, чтобы потянуть время или в надежде, что она передумает, а чтобы еще раз обдумать свои сомнения.
Но она этого не позволила. Он не успел поставить стакан на тумбочку, как она затащила его в кровать. Ему с трудом удалось спасти бренди, но она уже сидела на нем верхом и, обхватив его голову руками, покрывала поцелуями.
Она оседлала его как наездница и скакала на нем, торжествуя победу, получая с него контрибуцию за все те недостатки, которыми природа одарила ее как женщину, за все те унижения, которые выпали на ее долю, преодолев столь неженским подходом к этому столь женскому занятию собственную хрупкость и слабость, которую она постоянно ощущала, за которую себя ненавидела и бремя которой не могла с себя сбросить. Ну, ничего, теперь она обременит его. Она заездит его, Мередита Хаусмена, этого великолепного самца, этого знаменитого актера, этого бугая. Она откинула голову назад, так что, лежа под ней, он видел только острую линию ее подбородка и сомкнутые губы, выступающие над прыгающими грудями, как вдруг, сильно содрогнувшись, она упала на него с сознанием своего триумфа, после того, как он, содрогнувшись, опал внутри нее.
Ему стало так легко и покойно, в голову лезли какие-то совсем не относящиеся к случившемуся мысли, отрывочные воспоминания. Он никак не мог сосредоточиться на только что происшедшем. Например, он почему-то стал думать о своей покорной бездеятельности, которая отличала всю его актерскую карьеру. Несмотря на огромные гонорары и лестное звание «артиста», он был всего лишь творением драматурга и режиссера, пассивно получая и исполняя их приказания. Стойте в пределах сектора, размеченного на полу мелом. Читайте от этой строки до той строки. Думайте так-то. Говорите так-то. Сделайте движение рукой. Сейчас еще раз. И еще раз. Он вдруг подумал о том, могла ли предположить Лила Тэтчер, какое начало она положила, и как тропинки, которые они исходили в лесу за Спун-Гэпом, будут исхожены им сотни раз и постепенно превратятся в широкую колею, в каменистую дорогу, в скоростную автостраду жизни.
Это видение, хотя бег его мыслей был долгим и запутанным, заняло всего лишь какую-то долю минуты. Джослин вернула его к реальности.
— Ну, ладно, — сказала она. Теперь ее голос смягчился. Она все еще восседала на нем, но приблизив к нему лицо и целуя его в лоб, в веки и в губы, она стала нежной и ласковой. Она легла рядом. Он закурил сигарету и предложил ей, но она отказалась. Она просто лежала и изредка поглаживала его по руке. Потом она заснула.
Он встал с кровати, оделся и посмотрел на нее. Он не знал, зачем она ему нужна, как ему теперь к ней относиться, что он вообще должен о ней думать. Или о самом себе. Он даже не был уверен, что ему это понравилось. Ну да ладно, все это ерунда. Это, как сказал Коул Портер, просто «одна из тех вещей»[6]. Оки просто попользовались друг другом. И, скорее всего, их жизненные пути больше никогда не пересекутся.
Он вышел из спальни и на ходу выключил свет. В прихожей он осмотрел себя в зеркале, поправил галстук и вышел из квартиры. Тихо захлопнув за собой дверь, он услышал щелчок замка.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Пьеса, по отзывам рецензентов, была удачной — банальной, но занимательной. А Мередит Хаусмен играл просто потрясающе. Ему самому пьеса казалась лучше, чем ее оценивали критики, но он не собирался вступать с ними в спор. Если он вообще что-то думал о ней, то лишь считал, что Джеггерс поступил очень мудро, выбрав «Милая, давай же!» в качестве примера для демонстрации способностей своего клиента. Это было то же самое, что выбрать хорошую лошадь для кинозвезды в вестерне. Лошадь не должна быть слишком рослой, а не то восседающий на ней актер будет казаться подростком. Но она должна быть достаточно крупной, чтобы ее наездник хорошо смотрелся в седле и мог заполнить собой весь кадр.
Мередит закурил и откинулся на спинку кресла. Он уже смыл грим, принял душ и предвкушал крепкий сон. Он чувствовал себя как бизнесмен после удачного дня. Вокруг него никто не вился: ни репортеры, ни благожелатели из театрального мира. Был самый обычный вечер, и это ему нравилось. После того восторженного приема, который им оказали в Нью-Хейвене на предпремьерном показе, и после возбуждения и премьерной суматохи первых двух недель так было приятно приходить в театр, отрабатывать свой номер, потом выкуривать сигарету, как сейчас, и идти домой к Элейн и Мерри. Теперь, подумал он, можно проводить с ними немного больше времени.
Мередит затушил сигарету, надел пиджак и вышел из театра. Он поймал такси. В этот час, когда после шумного разъезда зрителей из соседних театров улица опустела, машину было легко поймать. Нужно было только подождать каких-нибудь полчаса. Он назвал таксисту свой адрес и откинулся на подушки с приятным ощущением легкого утомления. Это было ощущение, которое охватывает тело после добросовестно выполненной работы. Приятное чувство, внушающее уверенность. Месяц выдался хлопотный, трудновато ему было, а еще труднее — Элейн. Но это того стоило. И он дал себе слово переложить часть ее забот на свои плечи. Он обещал это и ей. И мысль об этом тоже была ему приятна.
Он расплатился с водителем, вышел, кивнул в ответ на приветствие швейцара и, открывая дверь, подумал: чей это ребенок плачет. У кого еще здесь ребенок? И почему он у них так громко плачет? Ему даже в голову не могло прийти, что это, возможно, его собственная дочь. В конце концов, дома было трое взрослых, которые могли бы присмотреть за ней: няня, служанка и, разумеется, Элейн. Так что это, конечно, не Мерри, а какой-то другой младенец издает пронзительные, надрывные вопли. Однако когда он открыл дверь квартиры, плач стал громче. Он крикнул: «Эй, есть кто-нибудь?» — но ему никто не ответил, и он подумал: «Боже мой, да ведь это Мерри!» — и побежал по коридору в детскую.
Да, это она плакала. Девочка лежала в кроватке со сжатыми кулачками и красным личиком и кричала с такой силой, что с каждым вздохом все ее тельце извивалось в судорогах.
— Элейн! — позвал он. — Мисс Суйен! Маргарет!
Тут он вспомнил, что у мисс Суейн сегодня выходной, но куда, черт побери, делась Маргарет? И где Элейн? Что это за безобразие — оставить ребенка одного! Он взял дочку на руки и попытался ее успокоить. Она была вся мокрая. Он отнес ее на стол, снял с нее рубашечку и пеленки, осторожно вытер насухо ватными шариками и смазал детским маслом. Потом взял из-под ванночки чистую пеленку, разложил ее на столе и запеленал Мерри. Он все это проделывал, не переставая с ней разговаривать — больше с самим собой, чем с ней, потому что до сих пор еще ни разу не пеленал ребенка и не был уверен, правильно ли он запомнил, как это делали другие.
— Ну все-все, все в порядке, — приговаривал он. — Папа здесь и все хорошо. Все в порядке. Папа здесь и все хорошо. Все в порядке.
Но Мерри так не казалось. Она продолжала плакать, хотя теперь была в чистом и сухом. Что же с ней такое? Может быть, она хочет есть? Он пошел на кухню за бутылочкой.
— Я сейчас вернусь, — сообщил он Мерри, чувствуя себя в дурацком положении. Но он знал, что на кухне окажется в еще более дурацком положении. Как готовить эту чертову смесь? Он понятия не имел.
Странно, подумал Мередит, что в кухне горит свет. Войдя в кухню, он увидел лежащую на полу Маргарет. Она явно собиралась принести Мерри бутылочку, потому что молоко было разлито и осколки разбитого стекла разбросаны по линолеуму. Мередит присел на корточки и попытался определить, что случилось с Маргарет. Или, вернее, понять, жива она или мертва. Он даже предположить не мог, что же с ней могло произойти. Может быть, в квартире побывал грабитель? Кто-то напал на нее? На ее лице виднелись порезы, но кровотечение уже прекратилось и на щеках виднелась запекшаяся кровь. А на губах он увидел какую-то пену. Он взял ее за запястье, но пульса не обнаружил. Впрочем, она еще была теплая. Тогда он взял себя за запястье и нащупал пульс, потом снова потрогал ее руку. Пульс был, слабее, чем у него, но вполне отчетливо прощупывался. Но что он в этом понимает? Ей нужен врач. Он побежал в комнату к Мерри посмотреть, все ли с ней в порядке. Не все. Она продолжала плакать. Но он не мог дать ей сейчас бутылочку. На кормление уйдет полчаса, не меньше. Девочка лежала в кроватке и, кажется, там ей не грозила никакая опасность. Он побежал по коридору в прихожую, отпер дверь, выскочил на лестничную клетку и вызвал лифт. Он нетерпеливо ждал, прислушиваясь к шипению, урчанию и приглушенному перезвону цепей лифта. Наконец лифт подъехал, и дверь распахнулась.
— Слушаю, сэр, — сказал лифтер.
— В нашем доме есть врач?
— Да. Доктор Роузблау. Франц Роузблау.
— Приведите его, пожалуйста. Это очень срочно.
— Слушаюсь, сэр, — ответил лифтер и закрыл дверь.
Мередит бросился обратно в кухню. Он ничем не мог помочь Маргарет. Он боялся сдвинуть ее с места и, честно говоря, ему было немного противно смотреть на эту пену у нее на губах. Он даже не пытался уразуметь, что бы это все значило. Приступ бешенства? Вряд ли. Мерри все еще плакала. Он пошел к холодильнику, обнаружил там целую батарею бутылочек с готовой смесью и достал одну. Потом взял из шкафа ковшик, наполнил его водой, положил в него бутылочку и поставил ковшик на газ подогреваться. Интересно, подумал он, когда должна вернуться мисс Суейн. И отчего это не идет врач. И куда запропастилась Элейн, черт бы ее побрал.
Мередит приложил бутылочку к руке — он видел, как это делает мисс Суейн. Ему показалось, что бутылочка уже нагрелась, и он решил, что температура подходящая. Он понес бутылочку в комнату Мерри, вытащил се из кроватки, сел на деревянный стул, которым обычно пользовалась мисс Суейн во время кормления, и стал кормить дочку. Слава Богу, наконец-то она успокоилась и целиком отдалась еде. Он смотрел, как она пыхтит и чмокает и как краснота исчезает с ее личика, сменяясь привычным здоровым розовым цветом. Он раскрыл ее кулачок и дал схватить себя за указательный палец. Она обхватила его палец всей ручкой, и теперь он рассматривал ее неправдоподобно крохотные пальчики и ноготки. В ее ручке его палец казался стволом толстого дерева.
Мередит услышал, как кто-то открыл входную дверь.
— Эй, кто-нибудь! — раздался мужской голос. Это был врач.
— Я не могу к вам выйти, — крикнул он врачу. — Загляните на кухню.
— Эй! Кто здесь? — послышался женский голос. Это была Элейн.
— Я здесь! — отозвался Мередит. — В комнате Мерри.
Элейн пришла в детскую.
— Что происходит? — спросила она. — Я целую вечность ждала внизу лифт!
— Где ты была? — спросил Мередит.
— Забегала в бар к Джейн, — ответила она и хихикнула.
Она была пьяна. Но вовсе не из-за того, что она пила или так глупо хихикнула, и вовсе не из-за болезненного еще воспоминания о надрывном плаче Мерри, а из-за всего пережитого за эти полчаса, Мередит встал, осторожно положил Мерри в кроватку и подождал, пока она там уляжется, после чего он повернулся к Элейн и отвесил ей пощечину.
Потом он вышел на кухню поговорить с врачом и выяснить, что же все-таки случилось с Маргарет.
Ему на мгновение стало больно, мучительно больно, точно он взглянул на солнце в упор и оно его ослепило, — когда Джеггерс перестал наконец раскачиваться на стуле, подался вперед, покачал головой и произнес:
— Мне очень жаль, Мередит. Но тут ничего не поделаешь. Ребенок останется у нее. Ты, конечно, можешь судиться, но ничего не выйдет. Ты проиграешь. Если только тебе не удастся доказать, что Элейн проститутка, или наркоманка, или, что еще лучше, и то и другое, она получит право опеки над Мерри. А ты добьешься лишь того, что во всех газетах будут полоскать твое грязное белье, и это причинит массу неприятностей — сейчас тебе, а впоследствии и Мерри. Люди ведь никогда не забывают о таких вещах. Ты же знаменитость, сам знаешь, и лет через десять — двадцать будешь еще больше знаменит. А люди, повторяю, о таких вещах не забывают, Зачем же взваливать на плечи девочки такое бремя, а?
Он прав. Слова Джеггерса резали по сердцу, словно нож, и самым острым из них было — «бремя». Этого он меньше всего желал бы своей дочери. Он ведь и сам знал, что это такое — ведь он всю жизнь нес на своих плечах бремя несчастий отца, И отец знал это не хуже его. Он желал лишь одного, больше, чем чего-либо, — быть хорошим отцом, другом, компаньоном, все понимающим, надежным отцом, опорой своей малышке, которую он произвел на свет Божий. Да, ну и позор!
Он рассказал Сэму Джеггерсу о том вечере, когда, вернувшись домой, нашел Маргарет на кухне с пеной на губах. У нее произошел, как объяснил врач, эпилептический припадок, но он этого тогда не знал. Он рассказал, как поменял малышке пеленки, как стал ее кормить и в какой он был ярости. А то, что он дал жене пощечину, так это была вовсе и не пощечина Элейн, а его реакция на то, что случилось, и конечно, на то, что все случилось именно из-за нее. Одна пощечина не может разрушить нормальный брак. Эта пощечина оказалась подобна трещине, внезапно прорезавшей вроде бы здоровую плоть дерева, которое изнутри разъели жучки-короеды.
Он тогда ушел из дома и отправился ночевать к себе в театральную гримерную. А на следующее утро позвонил ей, извинился за вчерашнее, она приняла его извинения, и все было бы хорошо и должно было быть хорошо, если бы перед тем, как попрощаться и повесить трубку, он не напомнил ей снова, что она вчера была пьяна. Она начала ему возражать, он ответил ей довольно резко, и когда она бросила трубку, он решил больше к этой теме не возвращаться. И провел в гримерной вторую ночь, а потом и третью. А потом и вовсе переехал в гостиницу.
Он, впрочем, не рассказал Джеггерсу, что звонил Карлотте. Но не застал ее дома. И тогда позвонил Джослин Стронг — не из желания встретиться с ней, не то что он хотел ее, а просто в попытке каким-то образом вернуться к Элейн. И эта хитрость сработала, потому что об этом тут же раструбили в газетах, и репортеры изощрялись в ехидных замечаниях вроде «Звезда спектакля «Милая, давай же!» играет маленькую роль в старом водевиле «Кто эта незнакомка?». И Элейн, конечно, прочитала все это и позвонила — в точности как и рассчитывал Мередит. Но только она позвонила не ему. Она позвонила своему адвокату.
Его отношение к Элейн было благоразумно спокойным. Конечно, он обо всем сожалел, как и всякий потерпевший такое поражение мужчина, но то, с каким спокойствием он воспринял разрыв с Элейн, его даже удивило. Словно он лишь теперь осознал, что их брак с самого начала был обречен на развод. Ему нравилась Элейн, все еще нравилась, и он не держал на нее зла. Но он также понимал, что выбрал ее, как и она выбрала его, случайно, по весьма банальной причине. Каждый из них обнаружил друг в друге какую-то родственную струну, некую легко уловимую и потому привлекательную черту характера, что и позволило им сначала почти мгновенно стать друзьями, потом так же мгновенно стать любовниками, а еще через неделю вступить в брак. Единственный минус заключался в том, что той общей особенностью натуры обоих, на которой и базировались их отношения и на которую оба сделали ставку в своей игре, была тяга к силе, к зависимости, к подчинению. И оба почему-то решили, что нашли друг в друге сильного и надежного спутника жизни. И оба были впоследствии разочарованы.
Ну что ж, такова цена риска в этой игре. Но что казалось Мередиту бесчестным и неправильным, так это то, что они с Элейн оказались не единственными проигравшими. Оставалась еще маленькая Мерри, которая не допустила никакой ошибки при подсчете плюсов и минусов этого брака и которая теперь по прихоти юристов была брошена в бурный океан жизни и оказалась не под его крылом, а под крылом его бывшей жены.
— Подумай о своей жизни! — говорил Джеггерс, продолжая раскачиваться на стуле. — Подумай об этом с точки зрения судьи на бракоразводном процессе. Ты актер, и это скверно. Ты колесишь по всему свету, у тебя вечные отъезды, приезды, ты разрываешься между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. У тебя даже нет постоянного местожительства, подумай! Нет, конечно, в этом нет ничего плохого, но ведь мало ли что может случиться. Всегда что-то может случиться. А зрителям — ведь судьи, они тоже составляют твою аудиторию — скорее претит внешний блеск твоей жизни, и потому вряд ли они соблаговолят сделать для тебя исключение. Нет, поверь мне, бороться бесполезно, потому что у тебя нет ни малейшей надежды на победу.
— Но что же мне тогда делать? Не могу же я просто так попрощаться с трехмесячной крошкой и забыть о ней!
— Ни в коем случае, — сказал Джеггерс. — Но ты можешь — да-да, ты можешь и обязан так поступить — попрощаться с ней и не забывать о ней. Оставайся ее благодетелем, заботься о ней, не теряй ее из виду. И я не буду терять ее из виду — а там посмотрим, что получится.
Денвер Джеймс полз по крыше-вагона мчащегося поезда. Это было нетрудно. Правда, он должен был двигаться быстро, чтобы успеть добраться до края вагонной крыши, спуститься вниз по лесенке и спрыгнуть сразу же после большого кактуса, который служил вешкой. В сорока ярдах от кактуса все уже было готово: разрыхлена земля, положено пенопластовое покрытие и сверху присыпано тонким слоем земли. Он должен был так рассчитать свой прыжок, чтобы приземлиться точно на спрятанный пенопластовый квадрат. Ему надо было подальше отпрыгнуть от поезда и приземлиться, отвернув лицо от кинокамеры. Все, что ему предстояло выполнить, было в общем-то совсем нетрудно и неопасно. Вот если он не попадет на пенопласт, то тогда его ожидает чертовски болезненное приземление, которое, возможно, будет стоить ему сломанной ноги — но только он не промахнется. Да, самое трудное здесь — это все точно рассчитать: время, угол падения, положение тела и головы. И за все про все он получит полторы тысячи. Каких-то две минуты работы, правда, это если не считать времени на подготовку съемочной площадки, гримирование и одевание — ведь на экране надо выглядеть точь-в-точь как этот знаменитый красавчик.
Чертов ветер. Нет, опасности никакой нет, и на его прыжок он никак не повлияет, да только из-за ветра можно испортить кадр — например, шляпа слетит, отчего эпизод будет выглядеть комично и придется делать еще один дубль. Поэтому он полз по крыше вагона так, чтобы встречный ветер прижимал шляпу к голове, и ища глазами кактус впереди, слез с крыши и спустился по лесенке вниз. Он напрягся перед прыжком и, когда кактус проскочил мимо, мощно оттолкнулся от подножки и далеко и красиво прыгнул. Он больно стукнулся о землю, несколько раз перевернулся через голову и остался лежать неподвижно.
— Снято! — закричал откуда-то издалека режиссер. Ассистент режиссера сделал вид, что ладонью разрезает себе горло, и оператор остановил камеру.
Денвер Джеймс все еще лежал на земле. Земля была твердая, потому что он скатился с пенопластовой подкладки. Он лежал и пытался вздохнуть. При падении он здорово ударился, и у него даже перехватило дыхание. Он молил Бога, чтобы все обошлось, и старался ловить губами маленькие глоточки воздуха: ушибленные ребра сильно болели.
— Ты в порядке? — поинтересовался ассистент режиссера, наклонившись над ним. Он подбежал к Денверу, как только увидел, что этот здоровяк что-то не торопится подниматься.
— Черт его знает.
— Господи! — сказал ассистент режиссера. Он топнул несколько раз по земле. — Пенопласт-то вон где!
— У пал-то я на пенопласт, да скатился.
— Господи! — повторил ассистент режиссера. — Потерпи, я врача приведу. Где он, интересно знать. Он же должен неотлучно находиться на площадке.
Он пошел за врачом. Денвер попытался сделать глубокий вздох. Ничего страшного. Он еще боялся вздохнуть по-настоящему глубоко, но уже мог совсем безболезненно сделать полвздоха. И решил, что все обошлось. Словно пилот, выполняющий предполетные упражнения, он мысленно перебрал свои конечности: ноги, руки, ладони, ступни. Да, решил он, все в порядке.
Прибежал врач.
— Ну-ка, давай посмотрим, — сочувствующе проговорил он. — Извини, что меня не было рядом, — добавил он. — Я все ждал, ждал, когда они начнут снимать этот чертов эпизод. А потом пошел покурить.
— Все нормально, — сказал Денвер. — Думаю, я буду жить. Наверное, просто малость дух вышибло.
— Нет, давай-ка поглядим, — сказал врач и стал ощупывать ему ребра, нажимая пальцами в разных местах и повторяя: — Здесь больно? — на что Денвер неизменно отвечал: «Не-а».
Когда врач закончил осмотр, Денвер чувствовал себя уже совсем хорошо и поднялся. Врач похлопал его по плечу. Но они все равно пошли в медпункт съемочной группы сделать рентген, чтобы уж не сомневаться в нормальном исходе его падения.
Прошло немало времени, пока проявили рентгеновский снимок, и Денвер уже совсем оправился, когда рентгеноскопист вышел из палатки и сообщил, что все в порядке.
— Спасибо, — сказал Денвер. — Я так и думал.
Он отсалютовал, приложив палец ко лбу, и отправился как ни в чем не бывало к бухгалтеру получить причитающиеся ему три «штуки». Два эпизода. Три «штуки», по полторы «штуки» каждый эпизод. Удачная неделя. А теперь в Мексику! Поиграть-повеселиться, пока не кончатся бабки, — вот и вся награда за работу. А следующей его работой будет наказание за веселье. Это какой-то порочный круг, но ведь порок, как сказал какой-то кабацкий поэт, — прекрасен. Денвер, во всяком случае, считал именно так. Дороговато, конечно, но хрен с ним! Он мог себе это позволить для своего удовольствия. Другие каскадеры, подумал он, были просто чокнутые. Он вспомнил, например, как Джей Эббот — у него жена и дочки, и жизнь застрахована — все беспокоится, что следующий раз будет его последним и что кто-нибудь закрутит с его женой после того, как он ляжет в сыру землю. Не Джей Эббот, а Джей Рэббит какой-то[7]. Работа нервная? Да что там!
Поездка от Калвер-сити на север, в Бсверли-хиллс заняла у него почти час, но было еще около трех, когда он добрался до места. Можно выезжать прямо сегодня вечером. Или завтра утром. Ему все равно.
Как только входная дверь закрылась за его спиной, Элейн одарила его жарким поцелуем.
— Все нормально? — спросила она тревожно.
— Ну, я же приехал!
— Да, приехал.
— Значит, все нормально, — сказал он, удивляясь, какие же дурацкие вопросы иногда задают женщины. Он пошел в гостиную к бару и налил себе стаканчик. Он не жил у Элейн, но уже вполне освоился здесь и знал, где что стоит и где можно найти выпивку, и мог без стеснения забацать себе что-нибудь, когда ему хотелось. В этом доме он чувствовал себя отлично. Хороший дом. Конечно, тут надо всегда быть начеку. Всегда надо быть начеку в домах, где живут одинокие женщины, которые выгнали мужей или которых бросили мужья. Кстати, большой разницы нет, кто кого выгнал. Денвер Джеймс давно зарубил себе на носу, что самое милое дело в этой жизни — разведенные голливудские телки. Все они еще охочи до траха, но при этом знают, что почем в семейной жизни. Какая женщина, если она не последняя дура, решится выскочить замуж за каскадера, который не сегодня-завтра откинет копыта? Нет, этого не будет. И ты — вольный, как ветер, все нормалек. Однажды какой-то парень очень здорово это сформулировал: «Гуляй с голландками, целуй француженок и трахай американок». Кто же это сказал? Он не мог припомнить. Но самое главное — он прекрасно помнил этот совет. Можете выбить эти слова на моей могильной плите!
— Ты ел? — спросила Элейн. — Ты голоден?
— Не ел и не голоден. Пока не голоден. Я бы для начала вымылся.
— Ну конечно! — сказала она.
Он допил стакан, налил еще и пошел наверх в ванную. Он оставил дверь открытой, и она зашла следом. Он скинул одежду, включил душ, отрегулировал холодный и горячий краны и пустил такую горячую струю, что едва мог под ней стоять. Он увидел, что она наблюдает за ним такими глазами, словно она — оголодавший ребенок, а он — огромный душистый банан, и подумал: не трахнуть ли ее прямо сейчас. Нет, торопиться не надо. Да и вода зря течет. Какая замечательная вода, водичка, журчит в сливном отверстии, а она что-то там болтает о поездке — надо ехать или не надо, и играет с ним, играет с его… К черту! Он уже достаточно ученый, чтобы не доверяться женщине и ее суждениям. Самое главное — это чувства. Чувства! Если тебе что-то хочется — сначала спроси мужчину, а уж после — женщину. Это ж всем ясно. И он, решив оставить разговор на потом, встал под душ. Горячая вода обдала все тело и приятно омыла синяки, полученные при падении с поезда. Она стояла рядом, держала в руке его стакан, а он то и дело высовывал голову из-за занавески, и она давала ему отпить глоток.
— Замечательно! Спасибо! — говорил он. Вот так и надо жить. Пока живется. Вот черт! А ведь живут же дипломированные бухгалтера, и дипломированные фармацевты, и торговцы обувью — хренова туча человечков в коричневых костюмах, с коричневыми усами, которые тянут лямку своей серой житухи — о таких что ни день, то пишут в газетах: одного придавил соскочивший с тормозов паровой каток, другой поскользнулся дома в ванне и сломал шею. А тут еще эта война — как пить дать, война будет! Теперь вся его беззаботная жизнь пойдет прахом.
Он выключил воду, вытерся полотенцем и повернулся к Элейн затылком, чтобы она вытерла ему спину. Потом повернулся к ней лицом — чтобы она так же тщательно вытерла ему перед, и когда она начала медленно водить полотенцем по его животу, он привлек ее к себе и поцеловал. Они пошли в спальню — просторную комнату с камином. Он смотрел, как она закрывает дверь спальни на ключ и снимает платье через голову. Под платьем у нее ничего не было — очень удобно! Он подумал: с такими темпами можно считать, что они уже на полпути к Мексике. Конечно, ей давно пора сдать дочку кому-нибудь на руки. Хоть на время. А если не хочет — пусть проваливает. Или, вернее, он сам ей сделает ручкой — завтра же, рано утречком в Тихуану[8], а там уж прямиком на юг!
Бег его мыслей замедлился, а потом он и вовсе перестал думать о посторонних вещах и стал ласкать ее тело все более и более целенаправленно. Он специально медлил, чтобы она сама попросила оттрахать ее как следует, и обволакивающая вязкость их объятий казалась ему ватным облаком, на котором он парил. Офигительная телка! Ну, вот она уже и просит его. И неторопливо, изящно, легко он взобрался на Элейн и вошел в нее точным мягким движением — так карманный воришка просовывает ладонь в карман зазевавшеюся олуха. Тут они услышали, как хлопнула входная дверь.
— Это еще кто? — спросил он.
— Да это Клара привела Мерри с прогулки. Все нормально. Наша дверь закрыта.
— Хорошо, — сказал он и возобновил привычную работу. Но она ошиблась: все было совсем ненормально, потому что малышка только что видела белочку на дорожке и ей ужасно не терпелось сообщить об этом маме. Она торопливо взбежала по лестнице, громко топая по ступенькам, подошла к маминой спальне и начала барабанить в дверь кулачком, приговаривая, что хочет войти и рассказать о белочке.
В другой раз ему было бы наплевать, но теперь-то он не просто трахал бабу: сейчас очень важно трахнуть ее хорошо, убедительно трахнуть ее, потому что если ему не удастся убедить ее, то он вынужден будет отправиться в Мексику один и слоняться по кабакам в Тихуане; и там он опять ввяжется в драку, опять угодит за решетку, и опять надо будет давать на лапу тамошним ментам, чтобы выбраться из тюряги, и тогда уж, что бы ни случилось, через две недели он окажется без гроша в кармане и потом хочешь не хочешь, а опять придется прыгать с вагона, как сегодня.