И прошли мимо.
Выходной день. Уроки утром не готовить, в школу не идти. Где все?
Сапожников пошел на уголок, а там никто не стоит, не курит.
Прошел трамвай третий номер, потом четырнадцатый. Прохожих один-два и обчелся. Пустынно, как после демонстрации. И такую Сапожников тоскливую радость почувствовал, что горлу поперек. Стоит на углу двух улиц, и идти можно куда хочешь, как будто ты подкидыш и теперь обо всем должен думать сам.
Мама хорошо пела, когда одна оставалась и думала, что никто не слышит. Доставала из заветной театральной сумочки листки с песнями и раскладывала рядом с собой на диване. Сумочка желтой кожи, на никелированной цепочке, а внутри запах духов, белый бинокль на перламутровой выдвижной ручке и листки с песнями, карандашными и чернильными, разного почерка. Разложит, посмотрит на первую строчку и поет, глядя в окно, старые песни и романсы, еще девические. А тут вдруг согласилась учиться петь. Познакомилась на родительском собрании с учительницей Аносовой, и та ее уговорила учиться петь. У Аносовой Веры Петровны многие учились и с Благуши, и с Семеновской. Бесплатно учила, для души. Сапожников и сына ее знал, Лешку, первый из ребят радиотехник в районе, и компанию всю ихнюю знал. Панфилова и Якушева. Сапожникову они правились, но уж больно тесно держались, никого к себе не пускали, дружили очень, да еще родились тут же, а Сапожниковы калязинские, да и школа соседняя, ну, Сапожников и не притыкался.
Аносова бесплатно учила, а все же учила. А после учения, сами знаете, кто плохо пел, поет лучше, а кто хорошо пел, поет хуже. И все уравниваются.
Мастерства больше, таланта меньше. По системе. А искусство — какая же система? Искусство — нарушение системы. Хоть в чем-нибудь. Иначе зачем ты в искусстве, если тебе своего сказать нечего?
И мама стала хуже петь, по чужим правилам и не про свое, мамино. До этого пела про сирень, про калитку, про ямщиков, про разлуку. А теперь стала петь, Корчмарева и Раухвергера — современный репертуар. А его только можно петь под рояль — белые клавиши. Мама эти песни наедине с собой петь стеснялась, и они с Сапожниковым стали отдаляться друг от друга.
Вот и стоит теперь Сапожников на осеннем перекрестке, и смотрит Сапожников в серые тучи, и в душе у него тоскливая радость свободного подкидыша, безымянного младенца.
Зашел вчера Сапожников к Аносовым:
— Мама не у вас?
— Проходи, — сказал Леша.
— Что такое? — спросила мама, когда Сапожников в комнату вошел, где рояль, и кудрявая посторонняя женщина петь учится, и яркий свет из-под стеклянного абажура с голубой оборочкой.
— Письмо получили — сказал Сапожников. — Дунаев велел за тобой сходить.
— От кого письмо? — нахмурилась мама.
— От отца…
— Это не спешно, — сказала мама. — Погуляй… У меня еще урок не начинался.
А Вера Петровна сказала женщине в кудряшках:
— Ну, давайте, Лида, еще раз Корчмарева.
И Сапожников узнал библиотекаршу из Дома пионеров. Пожилую женщину, лет двадцати.
Сапожников спросил у Лешки:
— Что читаешь?
— "Двадцать лет спустя".
— Не знаю.
— А "Три мушкетера"? Это продолжение.
— Начал, да отняли. Давали на один день.
— Так это моя книжка была. На, читай.
Сапожников приткнулся у рояля и стал мушкетерами захлебываться. Не д'Артаньяном, конечно, — Атосом: бледный и не пьянеет, терпеливый, одно слово — граф де ла Фер.
А кудряшки поют:
— Нынче в море кач-ка-а высока-а… не жалей, морячка-а, мо-ряка… Тру-убы… ма-ачты… За кормою пенится вода… Ча-айки пла-а-чут… — И бодро: — Но моряк не плачет никогда!
Тут д'Артаньян заглянул в окно павильона, увидел раздавленные фрукты и с ужасом понял, что госпожу Бонасье сперли.
А кудряшки заглянули через плечо испросили:
— А что д'Артаньян-армянин?.. Тру-убы, мачты-.. Но моряк не плачет никогда.
Заморосила водяная пыль, и через улицу на уголок перебежал парень с соседнего двора.
— Смотрел? — спросил он у Сапожникова.
Вытащил из пальто две папироски "Норд", почти высыпавшиеся в кармане, потом они стали "Север".
Но Сапожников курить отказался.
Парень закурил сам.
— Что видал-то? Кино, что ли? — спросил Сапожников.
— Какое кино?.. У дома девятнадцать ребеночек мертвый лежит. Голый, — сказал парень.
Трава была пронзительная, торцы поленницы черные, а кожура на ней белая с червоточиной, березовая, и завитками отставала. В одном месте у самой земли дрова вдвинуты вглубь, и под навесом верхних рядов, чтобы дождь не лил, лежало синеющее тельце, голенькое, чтобы быстрее умер, и головка уходила вглубь, в темноту, или у него это были темные волосики, — одну секунду это все видел Сапожников, и его тут же оттолкнули люди в пальто, а потом оттащили туда, где толпились пацаны и уходили по одному. А милиционер и доктор в пальто поверх халата писали бумаги. Люди стояли.
— Подкинули, — сказал один.
— Бывает, — сказал другой.
— Сука, — сказал третий.
И эти три слова Сапожников запомнил навсегда. И когда вспоминал их, приходило одиночество.
Что с тобой? — спросила мама.
Сапожников запел громко:
— Нынче в море качка высока-а! Тру-бы! Ма-ачты!.. Но моряк не плачет никогда!
— А-а… — сказала мама. — Значит, ты ходил смотреть!
— Тру-убы… Ма-ачты…
— Подкинули… — сказала Мама.
— Это я слышал.
— Бывает…
— И это я слышал:
— Я больше не буду учиться петь, — сказала Мама.
— И еще слышал, что она сука.
— Отец пишет, что приедет, — сказала Мама.
— Он и раньше приезжал.
— Нет, он хочет еще раз попытаться с нами жить.
— Ты пой. Только по-старому, — сказал Сапожников.
— Смешной ты… Неужели ты мог подумать, что я тебя подкину?
— А если ты умрешь раньше меня?
— А если ты раньше меня? Что тогда?
— Не знаю, — сказал Сапожников.
— Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.
— Он лежит там на самом деле мертвый, хоть помни его, хоть нет:
— Нет, — сказала Мама. — Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот почему он умер.
Глава 14
ОЖИДАНИЕ
Самолет взревел и затих. Люди зашевелились и стали подниматься, разминаться и потянулись к выходу сонные, помятые.
Сапожников вышел последним.
Внизу его поджидали Виктор и Генка Фролов. Рассвет был бледно-синий и морозный. Снега не было. Пассажиры тянулись к аэровокзалу, одноэтажному зданию из белого кирпича.
— Торопиться не будем, — сказал Фролов. — Столовая еще закрыта, и все равно сначала будут кормить команду. Предлагаю выскочить в город в магазин. Тут близко четвертый гастроном.
Земля была твердая, как керамика.
— Четвертый закрыт, — сказал им на улице сонный дядька в кепке. — Придется вам в первый бежать.
Рассвет стал розовым.
— Далеко это? — спросили они.
— Нет, близко. Минут семь. За угол, пройти новостройку, ну а там увидите.
Дядька потер уши и ушел.
— Рискованно, — сказал Виктор.
— Вы как хотите, а я хочу бутылку достать, — сказал Сапожников.
— Ну, побежали, — сказал Фролов.
— Побежали.
И тут начался кошмар.
Они бежали по узким дощечкам мимо строящихся домов, и тут навстречу им люди двинулись на работу, и разойтись нельзя, начались объятия на жердочках. А люди все шли и шли, нескончаемая цепочка людей, и с каждым надо было обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну точь-в-точь как в жизни. Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо обыкновенных новых четырехэтажных домов. Они бежали, прогоняли холодный воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь — живешь, в общем. Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда толпа тебя несет, куда — сам не знаешь. Не надо только барахтаться. Булыжная мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид на замерзшие огороды.
Схватили бутылку — глядь, а она московская. Побежали обратно, и у новостроек все сначала — стали пробираться с объятиями.
— Куда?.. Куда?..
— Граждане, на самолет опаздываем, — резко отвечал Сапожников, и ему пришло в голову, что бутылка, за которой они бегали, — это предлог для объятий. Впрочем, это с ним бывало довольно часто, и не с ним одним. Хмурые попутчики галопировали рядом. Всем троим пот заливал глаза. Они мчались, как говорится, теряя тапочки, и самолеты гудели в сплошной облачности. Но это были не их самолеты. Самолеты Сапожникова давно уже улетели, а у Генки и Виктора не прилетали еще.
На аэродроме даже столовую еще не открыли.
Ну, открыли столовую. Люди стали в очередь, получили талончики в кассе. А тут объявили посадку, все побросали талончики, ринулись к самолету, посидели минут двадцать. Посадку отменили.
— Хочешь быстро — летай на самолете, — сказал Фролов. — Хочешь вовремя — поезжай в поезде.
Они пошли к столовой.
И Сапожников опять увидел очередь в кассу. Он удивился, и ему объяснили, что те талончики, которые побросали, пропали и надо выбивать новые.
Тогда Сапожников разыскал начальницу в фуражке и сказал ей, чтобы немедленно возвратили людям деньги.
— А вы кто такой? — спросила начальница.
— Неважно. Требую, и все, — сказал Сапожников.
Та улыбнулась эдак с толком и сказала:
— А что вы можете сделать? Жаловаться? Жалуйтесь. Трасса северная? Условия особые. Полетайте-ка, поработайте.
— Что я могу сделать? — спросил Сапожников. — А вот я пойду в клуб, и сорву фотографии с Доски почета, и отвезу в ГВФ.
У начальницы вытянулось лицо.
— Да что вы! С Доски почета за талончики?