Шарль Эксбрайя
Оле!… Тореро!
ПРОЛОГ
Если бы Консепсьон продолжала меня любить, я стал бы, возможно, великим тореро. Но она вышла замуж за Луиса, и, когда в церкви Санта Анна я услышал слова падре о том, что они соединяются навечно, мое сердце и мои желания умерли. Новильеро[1], цыган Эстебан Рохиллья (это мое имя), о котором в статьях, посвященных корриде, можно было прочесть только лестные отзывы и предсказания великой карьеры, стал обыкновенным человеком, убивающим быков, чтобы заработать себе на жизнь. Публика это заметила, и очень быстро мною перестали интересоваться. Обо мне говорили все, что угодно: что я болен, пью, ленив, лишен самолюбия. И никто не догадывался, что я был попросту несчастен. Меньше всех, конечно, об этом думали Консепсьон и Луис. Я так и не был принят в матадоры и долго довольствовался второстепенной ролью бандерильеро. Затем, когда Луис стал известным матадором, он предложил мне стать "доверенным помощником", и я согласился, ведь это хоть немного приближало меня к Консепсьон.
С того дня, как я присутствовал на свадьбе Луиса Вальдереса и Консепсьон Манчанеге, я стал молчалив, замкнут и ни с кем не общался. Правда, я с рождения не был особо жизнерадостным. Мы, цыгане, видим жизнь не так, как андалузцы, и хотя наша Пресвятая Дева так же красива, как и их Макаренья, но все же более строга. Когда ты вырос в Триане и, играя на берегу Гвадалквивира, видел море огней и золота, сверкающих на другом берегу с площади Монументаль и больницы Святой Милости, над которыми возвышается Жиральда, образ которой заставляет сильней биться сердце каждого севильца, ты никогда не сможешь стать во всем похожим на других. Я был наблюдательным и любил мечтать, сидя на солнце и разглядывая пейзаж, который мне никогда не надоедал. Часто солнце, играя лучами на Золотой башне, заставляло меня закрывать глаза, чтобы не ослепнуть.
Сегодня вечером я выйду из моего убежища потому, что перед рассветом должен умереть. Сейчас около полуночи. Смерть, преследующая меня, все равно меня настигнет. Я чувствую, как она приближается, идя через Триану. Через час, два, возможно, через три я услышу, как она осторожно станет подниматься по лестнице. Когда ж она тихо откроет дверь моей комнаты, я спокойно скажу:
– Входи… Я жду тебя.
Я не запер дверь потому, что знал - это свершится. Жить мне не хотелось. Зачем жить, когда друзья все мертвы? Я думаю, что убив меня, преступники постараются уничтожить и эти страницы, но прежде, я надеюсь, их прочтут те, кому они предназначены, а это - все, чего я желаю. Пусть инспектор Фелипе Марвин завершит это ничтожное дело,- он знает все не хуже меня. Вручая свою судьбу Нашей Владычице Надежде, святой покровительнице Трианы, я скоро уйду без страха в андалузскую землю. Последним, что я произнесу, будет твое имя, Консепсьон.
Да помилует меня Господь наш Иисус Христос!
ГЛАВА 1
В моей молодости футбол не был еще популярен, как сейчас, и для мальчишек того времени не существовало других развлечений, кроме корриды. Мы знали наизусть имена великих тореро и любили их всех подряд, не выделяя даже андалузцев, которые были нам особо дороги. У нас редко бывало достаточно денег, чтобы попасть на плацца в день корриды, и мы пробирались туда, кто как умел. Скольких подзатыльников и пинков стоила нам любовь к корриде! Но, отдавая дань справедливости, нужно отметить, что гражданские и военные охранники с пониманием относились к нашему увлечению и чаще, чем сегодня закрывали на это глаза. Воскресная коррида в день Пасхи означала для нас начало года, самого насыщенного и, увы, самого короткого: с апреля по октябрь. В течение этих семи месяцев мы, подглядывая в газеты, читаемые родителями, следили за результатами соревнований и с видом знатоков устанавливали разницу между корридами в Сант-Изидоре и Мадриде, в Сант-Фердинанде и Аранхесе, Сант-Фермине и Пампелуне, посвященными Телу Господню в Толедо и дню Мерсед в Барселоне. Но больше всего нас привлекали бои в Сант-Михель, в Севилье, проходящие почти в конце сезона.
Мы не рассуждали о корриде, мы в нее играли. Каждый из нас, по очереди, становился быком, держа две ветки у головы. Самые ловкие занимали места бандерильеро. Те, у кого друзья были достаточно сильные, чтобы сесть на них верхом, становились пикадорами, а те, кого все считали наиболее способными, становились во главе квадрильяс. Вот тогда-то и появлялась возможность показать наше умение обращаться с плащом. Мы тщательно копировали настоящие "проход у груди", "фонари и мельницы", в которых если и было недостаточно техники, зато темперамента - огромный запас. Стоит мне закрыть глаза, и я вновь вижу, как тридцать лет назад под жарким севильским солнцем я вздымал грудь и принимал позу победителя, чтобы услышать аплодисменты публики, состоявшей, правда, только из девочек. Они прикалывали к волосам носовые платки или какие-нибудь лоскутки, чтобы походить на красивых сеньорит в мантильях, которые ехали по улицам на корриду в открытых экипажах. Среди этих девчонок неизменно была Консепсьон, которую я любил уже тогда…
Похоже, я всегда любил Консепсьон, всю свою жизнь. Как я ни старался, но никого не мог вспомнить, кто бы мне нравился до или после нее. Она тоже меня очень любила. После игр мы часто возвращались, взявшись за руки и подражая взрослым, которыми мы так мечтали побыстрее стать. Прохожие улыбались нашей детской серьезности, а умудренные опытом старшие говорили:
– Вот еще двое влюбленних. Мы еще увидим их рядом в церкви Санта Анна… Храни вас Господь, мучачос[2]!
Но в Санта Анна с Консепсьон вошел Луис.
Тогда же еще никто не знал о Луисе. Я провожал Консепсьон до дома ее отца, булочника с калле[3] Кавадонга, славного человека, которого искренне трогала наша привязанность друг к другу. Если в его лавке было только два или три завсегдатая, то, увидев нас, он кричал:
– Вот и наши влюбленные возвращаются… Так когда же свадьба?
Я отвечал серьезно, как это делают дети, свято верящие во что-то:
– Когда мы будем большими.
Как правило, раздавался доброжелательный смех, и папаша Меначепе заключал:
– Тогда, дети, поцелуйтесь, и будьте верны друг другу.
Я нисколько не стеснялся и, обняв Консепсьон, целовал ее в обе щеки.
Я хранил верность ей всю свою жизнь.
Нам исполнилось двенадцать, четырнадцать, шестнадцать лет, и всегда, на всех праздниках и прогулках, Консепсьон была рядом со мной. Ей нравилась коррида потому, что это было мое любимое занятие, и мое желание стать тореро придавало ей особую гордость.
– Эстебанио,- говорила она, вытирая мне мокрое от пота лицо после наших коррид, становящихся с возрастом все более жесткими,- ты будешь самым великим матадором Севильи, таким, как Бельмонте!
Мои родители ничего не предпринимали, чтобы пресечь мое увлечение корридой, даже наоборот. Отец работал городским подметальщиком, а мать зарабатывала, убирая в квартирах. Мы были бедны. Консепсьон, несмотря на лавочку отца, была не богаче нас. Но все это не имело никакого значения,- ведь мы любили друг друга. Я был всецело поглощен тренировками и работал лишь несколько часов в день, чтобы заработать песеты[4], необходимые для пропитания. Как правило, я подносил багаж богатых иностранцев на вокзале Кордобы, выделяя их в толпе с первого же взгляда. Я был худощав, ловок и улыбчив. Я знал это и пользовался своей внешностью, особенно при встрече с англичанками, для которых был воплощением типичного андалузца. По их мнению, для полноты впечатления мне нужна была гитара на широкой перевязи. Из иностранцев мне, почему-то в основном попадались старые девы, некоторые из них были чертовски красивы, но я любил только Консепсьон, самую удивительную девушку в мире.
Мои юные годы прошли замечательно. Я стал крепким парнем, а Консепсьон вскружила головы всем в Триане, но зная, что она любит только меня, никто не осмеливался приставать к ней. Когда я впервые участвовал в новильяде[5] в Кармоне, меня сопровождали обе наши семьи. Там я выступил достаточно хорошо, и по вечерам в кафе, где собираются за стаканом анисового аперитива любители корриды, обо мне заговорили. Если говорить правду, профессия тореро давалась мне легко. Я инстинктивно чувствовал быка и поэтому всегда догадывался, каким из рогов он нанесет удар. Мы с быком относились друг к другу примерно так, как два противника, испытывающих глубокое уважение один к другому. Я не ведал страха, и Консепсьон, зная это, никогда за меня не переживала. Она была уверена, что я с честью выйду из любой ситуации. Я же поклялся папаше Манчанеге, что женюсь на его дочери только после того, как стану профессиональным матадором.
Три года я выступал в окрестностях Севильи, затем, по мере возрастания моей известности, меня стали приглашать на все более ответственные соревнования. Мои денежные запасы пополнялись, и я уже предчувствовал день, когда под давлением общественного мнения завсегдатаев корриды я буду принят в матадоры на нашей Пласо Монументаль. Моей мечтой было получить это звание от Доминиго Ортеги, матадора с седой головой, который должен был выступать у нас в сентябре. Будущее рисовалось мне в самых радужных тонах, и, казалось, весь мир радуется вместе со мной.
Но появился Луис…
С Луисом Вальдересом, который был младше меня на два года, я познакомился на одной из новильяд, проходившей недалеко от Альбасете. Родом он был из Валенсии. Луис сразу же покорил меня своей элегантностью и изобретательностью на арене, но в то же время я сразу понял, что парень испытывал страх перед быками, страх, который он пока сдерживал молодостью и гордостью, но который однажды мог сыграть с ним злую шутку. Он был очень красив. По сравнению со мной он казался более мягким и слабым. Мы, цыгане, больше похожи на сухие виноградные ветви и состоим из многих углов. Жители Валенсии более плавны. Говорят они нараспев, и их врожденная беззаботность делает их привлекательнее нас. Луис был мне симпатичен. А когда я спас ему жизнь в Куэнке, мы стали друзьями. Если бы не моя мгновенная реакция, которая позволила мне оказаться рядом с ним, когда он упал, бык насадил бы его на рога. Мой плащ ослепил животное, и оно с яростью бросилось на меня. Этого-то я и добивался. В этот же вечер Луис, рассказав, что на свете у него никого не осталось, предложил мне стать его братом. Я согласился, и мы вместе уехали в Севилью, где он познакомился с моими родителями и с Консепсьон. Целых шесть месяцев мы выступали на арене вместе и, очевидно, выступали неплохо, потому что журналисты довольно лестно отзывались о нас. Говорили даже, что мы станем матадорами в один и тот же день, что, не скрою, было пределом мечтаний для нас обоих.
В июне мы возвращались с корриды, проходившей в Сен-Хуан Аликанте. Домой добирались поездом, поскольку были еще не настолько богаты, чтобы нанять машину и водителя. Устроившись в купе, мы сидели молча. Во-первых, мы здорово устали, а кроме того, с некоторого времени между Луисом и мной стало нарастать какое-то отчуждение, о причинах которого я пока не догадывался. Случайно я перехватил его взгляд, остановившийся на мне и затуманенный слезами. Меня это очень удивило.
– Что случилось, Луис?
Он попытался было увернуться от ответа:
– Ничего, говорю тебе, ничего…
– Тогда почему же ты чуть не плачешь? (Известно, что валенсийцы плачут по каждому поводу). Я уже несколько недель хочу спросить, что с тобой происходит? Ты стал другим, Луис. Почему?
– Потому что мне стыдно!
– Стыдно?
– Ты спас мне жизнь! Я же теперь отнимаю твою!
И он расплакался. Из сказанного им я ничего не понял, но мне вдруг стало страшно. Я взял его за плечи, встряхнул и крикнул прямо в лицо:
– Говори, что случилось?
Луис молчал. Неясное подозрение укололо меня в сердце, и почти шепотом я сказал:
– Ты не о… Консепсьон?
Он с трудом выдохнул:
– Да.
Все вокруг меня завертелось, и в эту секунду я его возненавидел. Уняв дрожь от охватившей меня ярости, я почти спокойно произнес:
– Я убью тебя, Луис.
– Мне все равно… Для меня нет выхода…
– Какого выхода, хийо де нута[6].
– В любом случае, я одного из вас потеряю: либо тебя, либо Консепсьон. А я ведь люблю вас обоих. Наверное, мне нужно было бы уехать, но без меня она будет несчастна, а я буду несчастен без нее и без тебя…
– Она тебя любит? Она это говорила?
– Да.
Консепсьон… я не мог в это поверить. Как же ее обещания и вообще все долгие годы нашей любви? Череда ярких воспоминаний нахлынула на меня и привела к мысли, что все это - розыгрыш. Консепсьон не могла полюбить другого! Это было невозможно! Схватив Луиса за рубашку, я закричал:
– Ты врешь! Скажи, что ты врешь!
Сдавленным голосом он прохрипел:
– Нет. Мы давно хотели тебе сказать, но не решались.
Никогда прежде я не был так близок к тому, чтобы совершить убийство.
– Она - твоя любовница?
Он с ужасом посмотрел на меня.
– Как ты можешь, Эстебан, ведь ты же ее знаешь!
– Ты целовал ее?
– Ни разу! Я не имел права!
– А отнять ее у меня, по-твоему, ты можешь?
– Нет… Поэтому я и хотел с тобой поговорить.
Какую ужасную ночь я пережил… Я думал убить их обоих, хотя уже заранее знал, что не смогу поднять руку на Консепсьон… Я был уверен, что если захочу заставить ее выполнить свои прежние обещания, то она конечно-же подчинится моим требованиям. Но как можно жить с женщиной, которая будет все время думать о другом? Я пообещал себе назавтра встретиться с Консепсьон и сказать ей все, что думаю. Я хотел напомнить ей о нашем детстве, убедить в том, что не стоит жертвовать настоящей любовью ради чего-то проходящего, умолять ее… Я боролся с собой: все внутри меня восстало против такого унижения. Ведь Эстебан Рохиллья никогда и ни перед кем не становился на колени! В то же время я понимал, что если мы расстанемся врагами, то она уедет с Луи, и, значит, я ее больше никогда не увижу. А жить без Консепсьон я не мог! И когда утреннее солнце осветило комнату, я окончательно решил пожертвовать собой, чтобы не потерять ее.
Мы шли по берегу реки, где когда-то играли еще детьми. Шли рядом и молчали. Она решилась первая:
– Эстебанито… Луис говорил с тобой?
– Да.
– Тебе плохо?
Я постарался ответить как можно естественней:
– Немного.
Я заметил удивление. Безусловно она ожидала, что я стану выражать свое возмущение куда более громко. Разочарованно она спросила:
– Только немного?
– Ты его любишь?
– Да.
– Ты хочешь прожить жизнь с ним?
– Да.
– Что же ты надеешься от меня услышать?
Она была в растерянности и ничего не понимала.
– Но Эстебанито… Я думала, что ты любишь меня?
– Детское чувство, которое мы, как теперь стало понятно, слишком серьезно восприняли. А если говорить честно, то для меня нет на свете ничего важнее, чем коррида… Не беспокойся и выходи замуж за Луиса. Мы же с тобой останемся, как и прежде, братом и сестрой.
Для меня никогда не было боя труднее того, что я вел с самим с собой на церемонии бракосочетания женщины, которую я любил больше всего на свете. С этого дня я перестал интересоваться чем бы то ни было и даже потерял желание выступать на арене. Газеты сначала говорили о временной потери формы, потом их тон изменился, и они пришли к неутешительному выводу: я больше не был тем, кем был прежде… и уже никогда не стану тем, кем обещал стать. Луиса посвятили в матадоры без меня. Во время церемонии я стоял в каллехоне[7]: на этот раз слезы были уже на моих глазах. Получив мулету[8] и шпагу из рук Ортеги, Луис подошел и обнял меня под аплодисменты публики, которая меня еще помнила. В тот день Луис выступил успешно, но все-же я снова заметил дрожь в его ногах. Как и прежде, он боялся быков. По Консепсьон было видно, что она тоже боялась. Мне вспомнилось, как она была спокойна во время моих выступлений. Потому ли, что любила меньше, или просто была полностью уверена во мне?
Понемногу я стал прекращать свои выступления, и уже вскоре все обо мне позабыли. В это же время звезда Луиса Вальдереса становилась все ярче. Его грациозность, элегантность, мягкость и блестящая его фаэна[9] принесли ему прозвище "Очарователь из Валенсии". Как-то вечером я ужинал у него. Луис с Консепсьон были обладателями прекрасного дома в пригороде Санта-Крус, дома, полного солнца и покоя, тишину которого нарушало лишь журчание воды в фонтане да пение птиц, клетки которых висели среди листьев. Это великолепие было достойно счастливых хозяина с хозяйкой. В тот вечер я объявил о своем решении оставить выступления. После достаточно долгого молчания, заполненного тем, что Консепсьон разливала кофе, Луис спросил:
– Чем ты займешься?
– Я еще не знаю.
– Ты не сможешь прожить без корриды…
– Знаешь, Луис, нам часто кажется, что мы не сможем прожить без того или без этого, но потом все же живем…