Владимир Варшавский
РОДОСЛОВНАЯ БОЛЬШЕВИЗМА
Об авторе
Владимир Сергеевич Варшавский принадлежал к тому эмигрантскому поколению, которое в своей книге о нем («Незамеченное поколение», изд. им. Чехова, 1956) он назвал незамеченным. Не замеченное в России, непроницаемой в двадцатые и тридцатые годы для внешнего мира, оказалось поколение это не замеченным и русской эмиграцией, где тогда еще безраздельно царили светила предреволюционной эпохи. Теперь, однако, уже невозможно стало разделять русскую литературу, русскую мысль по двум герметически отделенным один от другого мирам. Все, что пишется «там», все, о чем спорят «там», — доходит сюда, все здешнее доходит «туда». Русские искания, русские споры становятся опять общим спором и общим исканием. И можно сказать, что теперь уже сала Россия, а не отдельные «части» ее, начинают открывать то, что, хотя и по разным причинам, оставалось незамеченным и закрытым. Все это относится к тому поколению, к которому принадлежал Варшавский, и конечно лично к нему. Пускай пока что круг «открывающих» его невелик. Важно то, что кому-то он оказывается близким и нужным, что происходит и его возвращение в Россию, мыслью о которой, любовью к которой и верой в которую он буквально жил, никогда, ни на минуту не переставая сознавать себя русским писателем в изгнании.
О Варшавском-писателе, авторе — по-моему замечательного — «Ожидания», я писал вскоре после его смерти (в журнале «Континент», № 18, 1978).
Здесь, в этом коротком предисловии, я хочу указать на другую сторону, другой пласт его творчества, тот, который по старинке можно назвать «общественным». В Варшавском, и в этом, может быть, одна из особенностей его, не просто уживались, а жили некоей как бы двуединой жизнью — обращённость к внутреннему миру, к душе — в глубоком евангельском звучании этого слова («какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? или какой выкуп даст человек за душу свою?» Мф. 16,26) — и столь же страстная и целостная обращенность к миру, к его судьбе и судьбе человека в нем. Из многочисленных эмигрантских партий, течений, группировок, а их было много в десятилетия расцвета первой русской эмиграции, ближе всего, действительно «по душе» ему, была группа, объединившаяся вокруг журнала «Новый град» и стремившаяся к преодолению, хотя бы теоретическому, исторического разрыва между христианским исканием града «неотмирного» («ибо не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего». Евр. 13, 14) и, христианством же порожденной, жаждой нового земного града, в котором «правда живет». Разрыв этот Варшавский считал главной трагедией человеческой истории и в искании исцеления его был верен основному вопрошанию, основному пророчеству русской религиозной мысли, русского духовного и культурного ренессанса конца XIX и начала XX века.
В это, в России родившееся, в недрах русской культуры взращенное, пророчество Варшавский верил никогда не дрогнувшей верой. Отсюда — его ужас, его возмущение, когда, уже под коней, его жизни, столкнулся он с той хулой на Россию, что сначала змеиным шепотом, а затем, уже во весь голос стала распространяется по миру. С хулой, которая в самой России, в ее сущности, в ее истории видит источник и корень того страшного зла, что на деле именно в России, до трагического обрыва ее истории, было обличено, распознано как дьявольский яд, разъедающий отрекшийся от Бога «христианский мир».
И вот, ужаснувшись этой хулы, этой неправды о России, Варшавский встал на защиту России путем раскрытия подлинной родословной большевизма. И сделал он это с тем же мужеством, с которым в июне 1940 г. он, рядовой разгромленной французской армии, почти в одиночку, на протяжении нескольких дней, в обреченной крепости сдерживал мощный натиск немцев.
Болезнь не позволила ему закончить своего труда. Предлагаемая книга — в каком-то смысле черновик и набросок. Но и в ней внимательный читатель расслышит главное. Расслышит, прежде всего, голос совести, который так редко с такой чистотой звучит в нашем измученном ложью и подделками лире.
Прот. Александр Шмеман.
Нью-Йорк март 1982 г.
Предисловие
На Западе распространен такой взгляд: «У нас, с нашими вековыми демократическими традициями, коммунизм будет иной, чем в Советском Союзе». Как тут сомневаться, когда даже такая сталинская компартия, как французская, обещает, если придет к власти, не только сохранить эти демократические традиции, но ещё углубить их и расширить, дополнить правами социально-экономическими.
Уверенность эта основана, главным образом, на представлении, что сталинская модель социализма — явление чисто русское, порожденное исконной тоталитарностью русского государства. Прославленный историк Арнольд Тойнби учит: «Московское государство — это русская версия тоталитарного Византийского государства. Политическому зданию России был дважды придан новый фасад: в первый раз Петром Великим, во второй — Лениным. Но сущность структуры осталась неизменной. Так же, как Великое княжество Московское в XIV веке, Советский Союз сегодня воспроизводит основные черты средневековой Восточной Римской Империи».
Этот взгляд разделяется очень многими западными историками. Можно даже сказать, что это господствующая школа, почему-то особенно в Америке. С разными ударениями этот взгляд высказывают, впрочем, не только историки, но и многие идеологи, обыватели, памфлетисты, журналисты, творцы мифов.
Наиболее распространенные вариации: советский империализм — все тот же извечный великорусский империализм, только под другой вывеской; советская бюрократия — все та же царская, только с другой идеологией, но корни советского тоталитаризма не в этой марксистской идеологии, а в истории России, в её традициях: империалистической, мессианской, бюрократической; русские спокон веку привыкли к деспотической власти, к жестокому полицейскому произволу, к жестоким казням. Все это кажется неизбежным и естественным. Западная идея свободы им непонятна, они никогда свободы не знали и в ней не нуждаются; русские — прирожденные рабы…
Как тут не вспомнить Вольтера: «История — труп, которому каждый придает положение, какое хочет». Любителям этим заниматься — совет пожилого человека, видевшего на своем веку две чудовищных войны и две чудовищных революции: если никакая историософия не может обойтись без мифов — старайтесь, по крайней мере, творить добрые мифы, а не мифы, которые увеличивают в мире ненависть. Это относится, прежде всего, к авторам теории, что сталинский коммунизм — порождение не марксистской эсхатологии, а рабской Психеи русского народа. Роман Гуль в своей книге «Одвуконь» пишет: «… нет лучше подарка большевицкой диктатуре, чем русофобская пропаганда о том, что русскому народу «никакая свобода не нужна», что русский народ «обожает душителей», что русский народ — «стадо предателей, палачей и свободоненавистников». На Западе есть любители такой теории, недалеко ушедшей от розенберговской».
Гуль прав — это расизм. Не нужно быть историком, чтобы знать, к чему расизм ведет. «Это было при нас…»
Расистское толкование русской истории не только безнравственно, оно мешает Западу понять опасность экспансии коммунизма.
При слове расизм возникают знакомые образы: человек с чаплинскими усиками и прядью волос на лбу, бараки, обнесенные проволочными заграждениями, зловещий дым над газовой камерой…
Но ведь расы действительно существуют. Никто этого не отрицает. Только не в том расизм, не в признании существования рас, а в утверждении, что есть расы и народы хорошие и есть расы и народы плохие. Гитлер сделал очень последовательный вывод: хорошая, высшая германская раса имеет право покорять и уничтожать плохие, низшие расы. Но не Гитлер расизм выдумал. Расизм был и до Гитлера. Широко, но не так откровенно, распространен и теперь. Сущность его хорошо определил один из самых разумных людей нашего времени, французский историк и социолог Раймон Арон. Он называет расистскую мысль последним аватаром, как он выражается, эссенциальной мысли. К эссенциальной мысли тяготеют, по его мнению, и все национальные стереотипы.
Арон пишет: «Эссенциальная мысль определяется двумя моментами: она приписывает всем членам данной социальной, этнической или расовой группы черты, которые действительно более или менее часто встречаются у членов этой группы; эссенциальная мысль объясняет затем эти черты природой данной группы, а не ее социальным положением или условиями ее жизни. Когда группа считается хорошей, то характерными для нее признаются только ее положительные черты, когда же она считается плохой, то характерными для нее признаются только ее отрицательные черты».
Если принять такое определение расизма, мы должны будем признаться, что мы все в той или иной степени в расизме повинны.
В самом деле, кто из нас — не подозревая, что это «аватары» эссенциальной мысли, — не произносил таких огульных суждений: «французы такие-то, американцы такие-то, рабочие такие-то, буржуи такие-то…» Это уже плохо. Однако, в обыденной речи без этих стереотипов трудно обойтись. К тому же, когда мы говорим «все» — это вовсе не значит, что мы действительно имеем в виду всех поголовно. Это для упрощения и по лени мы так говорим. И все-таки, если подумать, это плохо. И уж совсем плохо, когда такие обобщения делаются не сгоряча, в случайном разговоре, а с обдуманным намерением, в статьях, книгах, памфлетах, подготовленных речах и докладах. Тогда это уже несомненно расизм.
К сожалению, в эмигрантской публицистике в последнее время начали появляться статьи с привкусом — правда, может быть, не всегда осознанного — расизма и антиеврейского, и антирусского. Думаю, что так же, как господин Журден не подозревал, что говорит прозой, авторы изречений «Россией принесено в мир зла больше, чем любой другой страной» или «автократия и любовь к рабству глубоко в крови русской нации» не подозревают, что это такой же расизм, как, например, утверждение Карла Маркса, что единственный настоящий Бог евреев — деньги, или утверждение Гитлера, что Дьявол, символ зла, принимает телесный образ еврея.
Не соглашаясь со многими высказываниями Солженицына о демократии, стабильной экономике, народном покаянии и т. д., я в то же время не понимаю, как можно не принимать великую правду его слов: «Это Бог один может знать, это не нам судить, какая страна принесла больше всех зла». Солженицын прав. Разговор о том, какой народ хороший, а какой плохой и больше всех совершил злодеяний, всегда кончался резней, погромами, реками крови. Охотники до таких разговоров должны об этом помнить. Расизм растет, как снежный ком. Те, кто называет русский народ стадом палачей, пусть не удивляются, когда слышат в ответ, что в ЧК подвизались не только русские.
Считать весь народ, все равно какой, ответственным за преступления его правителей — глубоко безнравственно, в последнем счете — это всегда призыв к геноциду. Представление о наследственной коллективной ответственности — трагический пережиток примитивного сознания. Наиболее знаменитый пример: кто приговорил Христа к смерти? Синедрион или Пилат? Во всяком случае, Синедрион не имел jus gladii, т. е. права казнить. По приказу Пилата Христа распяли римские солдаты. И мы не знаем, в какой мере Синедрион представлял еврейский народ. По-видимому, в нем главенствовала в то время саддукейская аристократия. Не знаем мы и того, сколько членов Синедриона присутствовали в то страшное утро. Толпа кричала: «распни Его», но не по всем данным это были, главным образом, солдаты храмовой стражи, преданные первосвященникам. Они не представляли, конечно, всех жителей Иерусалима, и тем более всего еврейского народа, большинство которого уже тогда жило в рассеянии, в Месопотамии, в Персии, по берегам Средиземного моря.
Все это не приходит в голову погромщику. Примитивное магическое сознание не делает различия между прошлым и настоящим. Когда погромщик говорит «жиды распяли Иисуса Христа», он разумеет не только всех евреев, которые жили тогда, но и всех теперешних евреев.
Разговоры о том, что русский народ ответственен за все преступления большевистской власти, какими бы ссылками на историю и высказываниями самих русских эти разговоры ни подкреплялись, — такое же проявление примитивного, погромного, геноцидного сознания, как убеждение, что все евреи отвечают за распятие Христа.
Любители огульных отрицательных или положительных суждений о том или другом народе должны помнить: определить характер народа — задача трудная и чрезвычайно ответственная. Вследствие войн, нашествий, переселений, встреч на исторических перекрестках с другими народами и цивилизациями, социальных и культуральных революций, мирных и немирных изменений жизни и действия естественного отбора психологический и даже генетический склад народов с ходом времен изменяется. Меняется и от провинции к провинции, и в зависимости от классового происхождения, от воспитания, от религии — например, во многих европейских странах от принадлежности к католическому или протестантскому вероисповеданию, в России — к православию или к расколу и разным сектам.
Часто даже трудно определить, когда сложился тот или другой народ, его национальная индивидуальность. Рост культуры каждого народа продолжается веками, она впитывает в себя все лучшее, что рождалось в душах сыновей этого народа, в его поэзии, в его творчестве, в его преданиях, верованиях, героических подвигах, в любви, близкой к мистической, к своей стране. И пока народ духовно не умер, творимая им культура продолжает расти и менять его характер, спасать его от вырождения. Так, русские после Пушкина, Толстого и Достоевского стали другими, и русская литература XIX века спасает в советской ночи их души.
Попытки определить индивидуальность какого-нибудь народа — занятие не только трудное, но и в высшей степени опасное. Бердяев прав, когда говорит, что «народная индивидуальность узнаётся лишь любовью». Ну, а что когда попытки определить индивидуальность чужого или своего народа предпринимаются без любви? А ведь так сплошь и рядом бывает. Но даже когда с любовью? Как часто это приводит к национальной гордыне, к шовинизму, к вражде и презрению к другим народам.
Скажут: да, ругать другие народы — это плохо, это расизм, а вот свой народ ругать можно, это даже свидетельствует о какой-то особенно страстной к нему любви. Тут, обычно, ссылаются все на того же Бердяева, на его слова о Печерине: «только русский, который страстно любил Россию, мог написать «Как сладостно отчизну ненавидеть! И жадно ждать ее уничтоженья». Впрочем, еще до Бердяева Белинский писал, что ненависть к своей стране иногда бывает только особенной формой любви. Эта оговорка Белинского иногда бывает очень важна. Но даже когда это действительно особая форма любви? К чему ведет такая страстная любовь-ненависть? В частной жизни, обычно, к убийству, в жизни народов к массовым убийствам. Не будем забывать: Розенберг свою погромную характеристику русского народа обосновал, главным образом, на цитатах из русских авторов. Нет, ругать свой народ — такой же расизм, как ругать другие народы. Вообще, все эти разговоры, что такой-то народ хороший, а такой-то плохой и сделал много зла и должен за это платить — никогда ни к чему хорошему не приводят. История всех народов ознаменована чудовищными преступлениями, выделять один какой-нибудь народ как особенно злодейский, мне кажется, не стоит. К тому же идея коллективной ответственности — идея безнравственная и неприемлемая для современного правосознания.
И все-таки, до войны похвальба ненавистью к отчизне, как особой формой страстной к ней любви, еще могла восприниматься как что-то безобидное. Но теперь, после того как война показала, к чему подобные разговоры ведут, они вызывают чувство неловкости и смущения. Подражатели Печерина не должны думать, что в том, что они говорят, есть что-то милое и либеральное. Как всякий расизм, такие разговоры в конечном итоге всегда приглашение к массовым убийствам.
Мне возразят: что же, значит нельзя трезво размышлять о путях русского народа, нельзя стараться понять, какие особенности его истории и его характера сделали возможным всё то страшное, что с ним произошло. Нет, об этом размышлять можно и даже нужно, но только с чувством величайшей ответственности, не предъявляя огульных обвинений ни русскому, ни другим народам, не узурпируя пророческого вдохновения и помня, что за каждое твое неосторожное слово рано или поздно каких-то людей будут убивать — убивать безжалостно и без счёта.
Такой же расизм и утверждение, что советский империализм — это по сути всё тот же, только замаскированный марксистской идеологией, империализм русского народа, который, дескать, унаследовал от монголов стремление к мировой империи. Как тут сомневаться, когда сам Маркс говорил о неизменности внешней русской политики, начиная с Ивана Калиты. В результате этой политики, уверял Маркс, Россия, благодаря «энергии и активности её варварской нации», успела к середине XIX века продвинуться по пути к мировой империи.
О том, что подобные суждения — расизм, очень верно говорил покойный М. М. Карпович в статье «Русский империализм или коммунистическая агрессия?»: «Приступая к рассмотрению корней советской экспансии, мы должны, прежде всего, отвергнуть идею, согласно которой народы по природе своей могут быть воинственными или миролюбивыми, империалистическими.
Нет надобности оспаривать этот странный вид расизма».
Статья Карповича разрушает сфабрикованный западными и некоторыми русскими советологами расистский миф о прирождённой склонности русских к империализму. Ограничусь только главными положениями статьи: «С самого создания Московского царства российский государственный опыт не только протекает параллельно с ростом национальных держав на Западе, а и прямо с ним связан. Василии и Иваны, объединявшие русские земли, были современниками Фердинанда и Изабеллы испанских, Людовика XI во Франции, Тюдоров в Англии. По сути дела, все они действовали одинаковыми методами… Когда Европа вступила на путь колониальной экспансии, Англия, Франция, Испания и Португалия переплыли Атлантический и Индийский океаны… Россия пошла на восток…»
Вывод М. М. Карповича: «… дореволюционный русский империализм в основном ничем не отличался от империализма других великих держав. Российская империя была вполне нормальной державой, и политика её была традиционной политикой любой империи. Ни развитие, ни экспансия её не нуждаются в ссылках на какой-то русский мессианизм или же какие-то особые черты русского характера».
Но последователи марксова начертания русской истории не хотят видеть, что империализм царской России, как показывает М. М. Карпович, так сказать, империализм нормальный, классический, не более империалистический, чем империализм других европейских держав. Дальше, чем «Константинополь рано ли, поздно ли, а должен быть наш», этот прежний русский империализм не шёл. И если уж говорить об империализме царской России на языке марксизма-ленинизма, то это был ещё империализм «феодально-военный», а не современный, основанный на господстве финансового капитала и вывозе и размещении капиталов. Перед Первой мировой войной Россия беспримерно быстро превращалась в промышленную страну, но капиталов не только ещё не вывозила, а наоборот, ввозила огромные капиталы и должна была прибегать к займам. Иностранный капитал господствовал в целых областях русского производства и строительства, особенно в тяжёлой промышленности. Таким образом, Россия не только не могла участвовать в империалистической борьбе за раздел мира между капиталистическими государствами, но русский народ сам был жертвой угнетения иностранным финансовым капиталом и подвергался эксплуатации иностранной буржуазией, которая ввозила в Россию капиталы.
Вообще нет никаких оснований видеть в до-большевистском русском империализме прообраз империализма советского. Нужно быть совсем слепым, чтобы сравнивать его с доктриной Брежнева: страны социалистического содружества, читай Советский Союз, имеют право оккупировать любую «социалистическую» страну, если только им покажется, что эта страна подвергается опасности антисоциалистического перерождения, то есть отхода от сталинской модели. В оправдание военной оккупации Чехословакии «Правда» писала: «Коммунисты братских стран естественно не могли допустить, чтобы во имя абстрактно понимаемого суверенитета социалистические государства оставались в бездействии…» По сравнению с этой доктриной империализм царской России был почти уездным. Во всяком случае, истоки советского империализма нужно искать не в русской истории и не в особом мессианизме русского народа, а в марксистском эсхатологическом мифе мировой революции.
Скажут: революционный энтузиазм в Советском Союзе давно угас. В марксизм больше не верят даже члены ЦК партии. Первоначальная вера сменилась цинизмом. Всё так, но это не меняет дела. Вспомним, религия французской революции достигла наибольшего распространения не при якобинской диктатуре, а при Наполеоне, а он вряд ли верил в идеалы свободы, равенства и братства, даже когда числился якобинцем. И французские солдаты, которые на картине Гойи «Третьего мая» расстреливают испанских повстанцев, вероятно, в эти идеи больше не верят. Но их привело в Испанию движение народов, вызванное землетрясением французской революции.
Не исчерпана ещё и энергия экспансии коммунистической революции. В т. н. социалистических странах марксова вера умерла, но за их пределами она живет ещё в миллионах человеческих сердец. Выводы, к которым Маркс пришел на основании изучения английского капитализма XIX века, не приложимы к условиям, созданным научно-технической революцией, марксистская антропология убога и трагически ошибочна, марксистская практика чудовищна, и все-таки марксизм сегодня единственное политическое учение, которое, хотя и обманно, отвечает изначально заложенному в иудео-христианской цивилизации ожиданию прихода всечеловеческого царства свободы и справедливости. Марксизм — это псевдонаучная, материалистическая, безбожная метаморфоза Тысячелетнего царства.
Есть ещё и косвенные опровержения взгляда: «У нас будет по-другому».
Глава первая
«Коммунизм у нас будет другой»
На Западе все больше распространяется мнение, что тоталитарный советский строй порожден вовсе не марксизмом, а русской историей. Мнение это стало общим местом, вошло в поговорку. Только ленивый его не повторяет. Большевики, дескать, не столько социализировали Россию, сколько русифицировали социализм. Сталин просто-напросто восстановил исконные тоталитарные устои русского государства, созданные византийским цезарепапизмом, татарским игом, московскими царями и бюрократическим абсолютизмом Империи, описанным бессмертным маркизом де Кюстином, отдыхавшим на Руси под сенью развесистой клюквы. И вот еще: феодализма в России не было! Короче говоря: белого царя сменил красный, но все осталось по-старому. Это все знают, не стоит и проверять. А марксизм тут ни при чем и никакой ответственности за архипелаг ГУЛаг не несет. Поэтому бояться прихода к власти «наших» коммунистов не нужно. Никакие они не сталинцы. Редактор «Юманите» Рене Анрие пишет: «Французская коммунистическая партия со всей необходимой решительностью осудила эксцессы сталинского времени в Советском Союзе. В наши дни она одна обличает все покушения на свободу, где бы в мире они ни происходили».
Однако послушаем, что рассказывает в своей последней книге «В общем…» бывший коммунист Клод Руа. Когда в 1957 году его исключали из французской компартии, Жорж Марше ему кричал: «Миллионы арестованных в Советском Союзе, десятки тысяч в Венгрии! А я говорю тебе: еще недостаточно арестовывали, еще недостаточно сажали в тюрьму!»
И вот с этим самым Жоржем Марше, еще недавно «любимым сыном Москвы», французские социалисты собираются «восстановить свободу во всем ее сиянии». Для оправдания этого противоестественного союза и потребовалась теория, что сталинщина исключительно русская болезнь. Запад никогда не заразится. Климат другой.
За Сталиным пришлось отступиться и от Ленина. После выхода первого тома «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына, недавно переизданной книги Романа Гуля «Дзержинский» и некоторых других исследований стало больше невозможно сомневаться: сталинская модель социализма в главном сложилась уже при Ленине. Некоторые французские левые, Морис Клавель, Андре Глюксман, Бернар-Анри Леви и их друзья, сделали тогда единственно правильный вывод: зачаток Архипелага ГУЛАГ в марксизме, а не в русской истории. Но большинство левых не хочет этого допустить. Марксизм во что бы то ни стало нужно выгородить, даже ценой отказа от Ленина. Нелегко было. Ведь еще совсем недавно утверждалось, что Владимир Ильич завершил незаконченную мысль Маркса и вытащил марксизм из болота разных правых, центристских и левацких тенденций, на которые разложилась социал-демократия во время II Интернационала. А теперь вдруг с Лениным расставаться! Первый шаг — Ленин, конечно, марксист, тут спора нет, но ему помешали особые исторические обстоятельства: отсталость России, пережитки царизма, привычка и даже любовь русских к рабству, гражданская война, разруха, капиталистическое окружение и т. д. Шаг второй — (на него, впрочем, многие левые еще не решаются) учитель Ленина на самом деле не Маркс, а Ткачёв. Этой уверткой, придуманной во время оно меньшевиками, теперь все шире пользуются. Еще до Тибора Самуели в это верили многие американские социологи, да и русские; увы — и Бердяев.
Книга Самуели «Русская традиция» во многих отношениях действительно замечательна. В ней с глубоким знанием и добросовестностью рассказана повесть русской революционной интеллигенции. Но этот подробный и нелицеприятный рассказ никак не подтверждает главного тезиса Самуели, а именно, что большевизм будто бы вышел не из марксизма, а из особой варварской русской революционной традиции, немыслимой на Западе.
Решить вопрос, у кого главным образом учился Ленин, не трудно. В многотомных его сочинениях имена Маркса и Энгельса мельтешат чуть не на каждой странице. И не только имена, но и бесчисленные огромные выдержки. При чтении постепенно перестаешь различать, где Маркс, где Энгельс, где Ленин. Образы трех угодников сливаются. Тот же ход мысли, тот же строй чувств, тот же стиль, то педантически наукообразный, то площадной, та же бешеная ярость в полемике, то же неколебимое убеждение, что прогресс не может совершаться без насилия и кровавых человеческих жертв и что, как бы ужасны ни были эти жертвы, на них нужно идти.
Никаких слезинок ребёнка.
И чем больше погружаешься в чтение, тем неотвязнее чувство: Ленин не просто ученик и продолжатель Маркса, а новое его воплощение, это сам Маркс снова пришёл на землю, кончить все, что не доделал в своей первой жизни.
А Ткачёв? Да, Ленин его называет, если не ошибаюсь, раз пять, не больше. Правда, тут обычно ссылаются на рассказы Бонч-Бруевича о том, как Ленин после Октябрьской революции уговаривал своих сообщников изучать Ткачёва.
Что же, верно, так и было. Ткачёв должен был Ленину нравиться. В знаменитой своей брошюре «Что делать?» он отзывается о Ткачёве с большим уважением: «Подготовленная проповедью Ткачёва и осуществленная посредством «устрашающего» и действительно устрашавшего террора попытка захватить власть — была величественна».
Но когда в той же брошюре Ленин рисует родословное дерево социализма, он называет вовсе не Ткачёва, а Маркса, Энгельса и их учителей: «Как немецкий теоретический социализм никогда не забудет, что он стоит на плечах Сен-Симона, Фурье и Оуэна — трех мыслителей, которые, несмотря на всю фантастичность и весь утопизм их учений, принадлежит к величайшим умам всех времен и которые гениально предвосхитили бесчисленное множество таких истин, которые мы доказываем теперь научно, — так немецкое рабочее движение не должно забывать, что оно развилось на плечах английского и французского движения …».
На тех же самых, а не на каких других плечах стоял и развивался Ткачёв. Его учителя: Макиавелли, якобинцы, Бабёф, Огюст Бланки, утопические социалисты, которых он переводил на русский язык. Всё те же авторы, властители дум Сенкаля и других революционных героев романа Флобера «Воспитание чувств». И вдобавок к ним еще Маркс. Покровский не без основания назвал Ткачёва первым русским марксистом.
Почему же тогда видеть в нем представителя какой-то особой, немыслимой на Западе, русской революционной традиции. Никакой такой традиции не было. Все русское революционное движение, начиная с декабристов, взошло на закваске западных идей.
Вспомним Пушкина: «Ясно, что походам 1813 и 1814 гг., пребыванию наших войск во Франции и в Германии должно приписать сие влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли на наших глазах…»
Рассказывая о своих встречах с Ткачёвым в редакции журнала «Дело», П. П. Суворов описывает его так: «Небольшого роста, тоненький, молоденький, стыдливый, вкрадчивый, скрытный, с улыбающимся личиком, Петр Никитич походил на институтку, в первый раз попавшую в общество».[1]
Этот похожий на институтку юноша мечтал о строе, при котором будут господствовать «мир, любовь, согласие и братство, при совершенной солидарности всех людей».
Как ускорить приход такого строя? Об этом мы узнаем от сестры Ткачёва А. Анненской: «Он со всем пылом молодости ненавидел господствующий в России режим и находил, что для обновления страны необходимо ни мало, ни много, как уничтожить всех людей старше 25-ти лет».
Однако, значит ли это, что только русская жизнь могла породить такого политического Франкенштейна, как Ткачёв? Мечтателей, готовых для счастья человечества без счета губить человеческие жизни, было немало и на Западе. Не говоря уже о знаменитом Марате, который требовал 273 тысячи голов, Робеспьере, Сен-Жюсте, Кутоне. Но вот примеры не столь известные: при усмирении Вандеи якобинец Лекинио предлагает истребить всё вообще население отвоеванных областей и заменить его новосёлами-«патриотами». Другой уполномоченный Комитета общественного спасения, Лакост, добрее: он считал, что в департаменте Нижнего Рейна достаточно гильотинировать всего четверть жителей, остальных выгнать, оставить только «патриотов».
Вот что рассказывает Герцен о встреченном им в Женеве «умеренном» немецком революционере Гейнце: «Он впоследствии писал, что достаточно избить два миллиона человек на земном шаре, и дело революции пойдет как по маслу». Конечно, по теперешним стандартам два миллиона не так уж много, а всё же…
Сам Ткачёв совершенно справедливо называл себя бланкистом. В Париже он сотрудничал в газете Огюста Бланки «Ни Бог, ни хозяин», (Ni Dieu, ni maître), на похоронах учителя заявил перед огромной толпой: «Он был нашим вдохновителем и нашим вождём в великом искусстве заговора».
И также справедливо Ткачёв называл себя якобинцем. Подобно другим русским якобинцам и бланкистам, он считал, что только «Акулина», дисциплинированная тайная организация заговорщиков, способна совершить переворот и захватить власть. Но Ткачёв был не только бланкистом и якобинцем. Он первый из русских политических мыслителей изучил и принял марксизм и первый стал прибегать к марксистскому анализу. Только в отличие от классических марксистов он допускал возможность для России миновать период капиталистического развития и непосредственно, одним скачком, перейти к социализму. Обычно Ткачёва причисляют к народникам, но он не идеализировал, как они, общину и артель и не верил, что тёмная, невежественная и консервативная крестьянская масса способна сама разобраться в причинах своего бедственного положения и найти средства его улучшить. Нет, сделает революцию и построит социализм образованное, сознательное, сплочённое небольшое революционное меньшинство.
По просьбе друзей Лаврова Энгельс выступил с высокомерной отповедью Ткачёву. Но Ткачёв в «Открытом письме господину Фридриху Энгельсу» настаивает: «В России, именно благодаря её промышленной отсталости и отсутствию буржуазии, условия для социальной революции благоприятнее, чем в Германии». Об этом письме Маркс сказал: «Это так глупо, что могло быть написано Бакуниным».
Заявляя, что русское государство висит в воздухе, Ткачёв требовал немедленного переворота, предваряющего овладение властью буржуазией.
«Это сам Ткачёв висит в воздухе», — смеялся Энгельс. И он, и Маркс защищали в то время классическую марксистскую точку зрения. «Буржуазия, — писал Энгельс, — так же необходима для социальной революции, как сам пролетариат. Следовательно, заявлять, что такая революция легче осуществима в стране, где нет ни пролетариата, ни буржуазии, это значит обнаружить незнание азбуки социализма».
Бердяев сделал отсюда вывод: «Маркс и Энгельс говорили о буржуазном характере революции в России и были скорее «меньшевиками», чем «большевиками».
Так ли это? Можно ли с этим согласиться?
В 1877 году, забыв о своих насмешках над Ткачёвым, отцы «научного социализма» круто меняют свой взгляд на возможность революции в России. Не называя Ткачёва, они по существу принимают теперь все его положения: мировая революция начнётся в России, её сделает небольшая организация заговорщиков. Благодаря общине, Россия может миновать капиталистическую фазу развития и прийти к социализму прежде всех.
В феврале 1881 года Вера Засулич по поручению чернопередельцев пишет Марксу с просьбой научить, как нужно думать о русской общине.
Маркс ответил нескоро. Оказывается, говоря об исторической неизбежности капитализма, он всегда имел в виду только страны Западной Европы. Изучение убедило его — община может стать опорой социального возрождения России, при условии, что будет устранено всё, что мешает её свободному развитию.
Ответ этот дался Марксу нелегко. Найдено четыре написанных им по-французски черновика.
В первом, самом длинном, самом ткачёвском, он утверждает: сохранение общины даёт России превосходство над странами, еще порабощенными капитализмом. Но, чтобы спасти русскую общину от распада, нужна русская революция, вовремя сделанная. Русская интеллигенция должна тогда сосредоточить все силы, чтобы обеспечить общине свободное развитие.
Во втором черновике Маркс всё же колеблется. С исторической точки зрения есть только один серьезный довод в пользу тезиса неизбежности разложения русской общины: общинная собственность существовала повсюду в Западной Европе и повсюду исчезла с ходом социального прогресса.
Почему же в России у нее будет другая судьба?
Но в третьем черновике Маркс снова говорит, что община может стать отправным пунктом экономической системы, к какой тяготеет современное общество. Четвёртый, самый короткий, черновик точно совпадает с текстом письма, посланного Вере Засулич 8 марта 1881 года.
В 1882 году, в предисловии ко второму русскому изданию «Манифеста Коммунистической партии», Маркс и Энгельс пишут: «Если русская революция послужит сигналом пролетарской революции на Западе, так что обе они дополнят друг друга, то современная русская общинная собственность может явиться исходным пунктом коммунистического развития».
Только на исходе века, когда бурный рост молодого русского капитализма стал очевиден, Энгельс возвращается к классическому марксистскому положению, на котором настаивал Плеханов: капиталистический период развития неизбежен.
Но ведь всё-таки, возразят мне, Маркс и Энгельс всегда были против индивидуального террора как революционной тактики.
Ещё один разоблачённый миф. Однако, охотники всё сваливать огулом на какую-то особую русскую революционную традицию, будто бы ничего общего с марксизмом не имеющую, упорно продолжают обманывать этой сказкой себя и других.
На самом деле Маркс и Энгельс безоговорочно одобряли революционный террор. Они видели в нем эффективное средство для разжигания революции, своего рода фитиль, который вызовет общий взрыв.
Когда землевольцы раскололись на чернопередельцев и народовольцев, Маркс принял сторону террористов, а не чернопередельцев, хотя те как раз начали в то время оборачиваться классическими марксистами. Л. Гартман, пивший с Марксом на брудершафт, в письме от 27-го мая 1880 года передаёт Н. Морозову суждение Маркса о русских революционных организациях — «Народной Воле» и «Чёрном Переделе: «Выбирая из двух, он решительно становится на сторону и за программу террористов».
Маркс пишет Ф.-А. Зорге 5-го ноября 1880 года: «В России… наш успех ещё значительнее. Мы там имеем… центральный комитет террористов…».
После суда над убийцами Александра II, Маркс в письме к дочери, Женни Лонге, от 11-го апреля 1881 года хвалит «манифесты» Исполнительного комитета Народной Воли: «Он очень далек от мальчишеской манеры Моста[2] и других ребячливых крикунов, проповедующих цареубийство как «теорию» и «панацею»… они, наоборот, стараются убедить Европу, что их modus operandi является специфически русским, исторически неизбежным способом действия…»
Так думал и Энгельс: «И я, и Маркс находим, — говорил он в 1883 году Герману Лопатину, — что письмо Комитета к Александру III положительно прекрасно по своей политичности и спокойному тону. Оно доказывает, что в рядах революционеров находятся люди с государственной складкой ума».
Как известно, в этом «прекрасном по своей политичности» письме от 10 марта 1881 года Исполком Народной Воли угрожал, в случае, если Александр III не примет всех требований террористов, продолжать «отчаянную партизанскую войну с правительством».
Энгельс на стороне террористов и в споре Плеханова с одним из учредителей Исполнительного Комитета Народной Воли, Львом Тихомировым. А между тем, Плеханов, указывая на сходство взглядов Тихомирова и других народовольцев-«якобинцев» с ткачёвскими, повторял в этом споре все те доводы, какие за десять лет до этого сам Энгельс приводил для посрамления «недоучившегося гимназиста».
В 1885 году Энгельс пишет Вере Засулич: «Россия приближается к своему 1789 году… Если когда-либо бланкистская мечта перевернуть общество путем небольшого заговора имела малейший шанс на успех, то это несомненно теперь, в Санкт-Петербурге… Когда 1789 год происходит в такой стране, то не далек и 1793 год».
Предсказание Энгельса сбылось. Только стараниями верного его ученика Ленина русский 1793 год наступил куда скорее, чем французский, всего через восемь месяцев после русского 1789 года.
Энгельс в том же письме Вере Засулич: «На мой взгляд Россия больше всего нуждается теперь толчок, чтобы революция разразилась. Подаст ли сигнал та или иная фракция, произойдет ли это под тем или иным флагом, это не столь важно».
Ленин совершенно правильно утверждал, что Маркс ставит в образец германской демократии якобинскую Францию 1793 года. Отпрыск рейнской якобинской буржуазии, мечтавший о присоединении Рейнландии к революционной Франции, Маркс верил только в такую революцию, как якобинская: насильственную, диктаторскую, террористическую, кровавую. 5-го ноября 1848 г. он писал в «Новой Рейнской Газете»: «Есть только один путь сократить убийственную смертную агонию старого общества, один путь сократить родовые муки нового общества, только одно средство — революционной теорией».
Поэтому-то Маркс говорил о первомартовских убийцах как о «действительно дельных людях, без мелодраматической позы, простых, деловых, героических». «Насилие — повивальная бабка всякого старого общества, когда оно беременно новым».
И Маркс и Энгельс страстно ждали прихода новой революции, вроде якобинской, им казалось — она уже близко, при дверях. В книге «Положение рабочего класса в Англии», написанной им в 1844–45 годах, Энгельс говорит: «Единственно возможным выходом остается насильственная революция, и она, несомненно, не заставит себя долго ждать… Война бедных против богатых будет самой кровавой из всех войн, которые когда-либо велись между людьми».
Главную задачу коммунистической партии, когда произойдёт такая революция, Энгельс видел в том, чтобы предотвратить повторение Девятого термидора.
Ленин навсегда затвердил это поучение: единственный выход — насильственная революция, она будет самой кровавой из всех войн, но это не должно останавливать революционера.
Всему этому Ленин научился не у Нечаева, не у Ткачёва, а у Маркса и Энгельса и их учителей — якобинцев. В мае 1905 года, на III партсъезде, Ильич заявляет: «Пугать якобинством в момент революции — величайшая пошлость. Демократическая диктатура, как я уже указывал, есть не организация «порядка», а организация войны. Если бы даже мы завладели Петербургом и гильотинировали Николая, то имели бы перед собой несколько Вандеи. И Маркс прекрасно понимал это, когда в 1848 году в «Новой Рейнской Газете» напоминал о якобинцах. Он говорил: «Террор 1793 г. есть не что иное, как плебейский способ разделываться с абсолютизмом и контрреволюцией». Мы тоже предпочитаем разделываться с русским самодержавием плебейским способом и предоставляем «Искре» способы жирондистские».
Слова Маркса о терроре 1793 года как о плебейском способе разделаться с контрреволюцией пришлись Ленину по сердцу. Он упоминает о них снова в статье «Две тактики социал-демократии в демократической революции»: «Думали ли когда-нибудь о значении этих слов Маркса те люди, которые пугают социал-демократических русских рабочих пугалом «якобинизма» в эпоху демократической революции? … Якобинцы современной социал-демократии — большевики … хотят, чтобы народ, т. е. пролетариат и крестьянство, разделался с монархией и аристократией «по-плебейски», беспощадно уничтожая врагов свободы, подавляя силой их сопротивление…» «Всякое временное государственное устройство, — писала «Новая Рейнская Газета» 14-го сентября 1848 года, — после революции требует диктатуры, и притом энергичной диктатуры…»