— А вам, господин Скорешков, откуда это известно? — пропела, оскорбившись, машинистка. — Ко всякой бочке затычка! И чего вы из себя воображаете?!
Скорешков завопил:
— Кто затычка? Кто? Дура набитая! Не может того быть! Не может, и все!
— Как вы смеете меня оскорблять? — опять запела машинистка. Вместо ответа Скорешков схватил шляпу и выскочил вон.
— Не может и не может, — повторял Скорешков, спускаясь по ступенькам. — Как это уменьшат? Сам министр сказал: жалованье уменьшать нельзя. Врет эта сорока. Гусыня этакая! Распустеха! Мяучит, как киска, а когда я облил ее белые туфли водой, она меня так обложила… Сплетница. Все врет! Не может того быть!
А в нем что-то кричало: может, может, да и сам Скорешков знал — как они захотят, так и сделают.
Он шел по улице, натыкаясь на людей. Его злость на машинистку куда-то отодвинулась, как только он вспомнил про булочника.
«А что, если он откажет и не станет давать в долг?
Тогда… Боженька милостивый… Боженька милостивый… — беспомощно повторял Скорешков. — Я придушу его, этого проклятого фракийца!»
И он начал думать, как его уговорить, что ему сказать. Потом стал прикидывать, сколько он будет получать, когда снова уменьшат жалованье, но ни на чем не мог остановиться. Новые заботы в голове его разлетались как вороны во все стороны, и ум был не в силах с ними справиться.
Троих детишек надо было одеть-обуть. Старшая девочка ходила еще в зимнем пальто: платьице у ней изорвалось. Второму некуда уже было ставить заплатки на штанишках. У третьего не было башмаков. Сам Скорешков обносился. Утром он заметил, что у него на пальто протерлись локти. Дня через три будут дыры…
Дети ходили в школу, опять нужны были деньги. Кроме него некому было о них, сиротах, позаботиться. Скорешков забрал их к себе и поставил крест на своей жизни.
«Да и смогу ли я жениться, когда на шее у меня висит эта малышня?» — часто думал он.
Всю жизнь Скорешков оставался целомудренным, хотя втайне мечтал о женщинах.
Все это теперь беспорядочно крутилось у него в голове и душило.
«А тут еще и жалованье уменьшают», — вспомнил Скорешков и вдруг вздрогнул. Рядом с ним раздались музыка и церковное пение.
На бульваре остановилась похоронная процессия.
На катафалке возвышался дорогой гроб, обвитый траурными лентами, на которых золотыми буквами было что-то написано. Два солидных господина, обнажив лысые головы, красные и потные, держали огромный венок из цветов с повисшими лентами.
Они топтались на месте, переступая как бы в такт с сытыми нетерпеливыми конями, впряженными в катафалк, и вытирали платочками потные лица. За катафалком следовали, взявшись под руки, близкие покойного. А за ними — толпа почитателей, родственников и друзей.
По обе стороны бульвара люди останавливались и снимали шляпы.
И тут-то Скорешков, измученный и озлобленный, вдруг рассердился на всех этих людей, покорно идущих за покойником в этот жаркий майский день, на их холеные лица, на траурную музыку, на ленты, цветы, венки, на дорогой гроб, и в его истерзанном мозгу родилась злобная мысль не снимать шляпу.
«Зачем снимать? Еще неизвестно, может, он каким — нибудь кровопийцей был? — думал Скорешков. — С бедняков семь шкур драл, а свое жалованье увеличивал… Плевать мне на эти обнаженные головы».
— Начальник лесного управления, — донеслось до Скорешкова, и он понял, что покойник и в самом деле был начальником.
Скорешков продолжал шагать и почти поравнялся с гробом.
— Не сниму. Ни за что не сниму, не сниму, — злобно твердил он, чувствуя в то же время, как старые привычки покорного животного борются в нем с накипевшей злобой. Сердце заколотилось, ноги подкосились. Он почувствовал, что все на него смотрят.
«А почему, собственно, не снимать шляпу, — приходили ему в голову и такие мысли. — Все там будем. И перед всеми снимают».
Но зуб опять дернуло, и игла впилась в мозг.
«А почему снимать? Подумаешь! Меня на казенный счет зароют. А этого с венками, торжественно, с музыкой понесли… Почему? Не буду снимать… А что такого? Не сниму, и все тут!»
И он повернул прочь.
Люди с удивлением смотрели, как длинный сухой человек в засаленной серой шляпе и с протертыми на локтях рукавами пробирается сквозь толпу и уходит, не оказав почтения покойному.
Он уже обогнал попов, когда кто-то его окликнул:
— Скорешков!
От толпы отделился низкий полный человечек, нагнал его и грубо дернул за рукав.
Скорешков обернулся и вздрогнул.
Перед ним стоял его начальник и строго смотрел на него своими маленькими, как черные пуговки, глазками. И он не успел опомниться, как человечек угрожающе затряс головой и закричал:
— Значит, и вы… Значит, и вы… из тех… С идеями? Против церкви, государства?.. А! Так, что ли? А? Хорошо. Оч-чень хорошо!
В черных глазках-пуговках зажглись злобные огоньки, начальник угрожающе привстал на цыпочки, подняв свое полное тельце. А потом, вытянув губы трубочкой, со своей обычной гримасой возмущения вдруг прошипел:
— Завтра же я тебя уволю!.. Безбожник этакий! Чтоб неповадно было… Затем ли вас государство кормит, чтобы вы его подрывали!
Все было кончено.
Толпа сгустилась. Музыка заиграла. Катафалк закачался вместе с гробом, и попы запели. Запах ладана поплыл в воздухе.
Скорешков стоял и тупо смотрел перед собой.
А маленький потный человечек с глазками-пуговками пристойно шел за покойником и сердито говорил своему соседу:
— В последнее время таких у нас развелось много. А правительство не смотрит… Надо принимать меры против этих идей…
Почтальон Мартин
© Перевод М. Тарасовой
В это утро городской почтальон Мартин с грохотом промчался по каменному мосту.
По быстроте, с которой неслись его вороные кони, было видно, что Мартин сердит. Выпиравшие крылья разбитой желтой коляски стучали, колокольчики на сбруе вторили дребезжанию привязанного сзади ведра, а ржавые рессоры скрипели, как кузнечики.
Стоя на козлах в широкой соломенной шляпе, в короткой кожаной безрукавке и с сумкой, бившей его по боку, Мартин размахивал кнутом, погонял лошадей. Несколько куриц испуганно перелетело через заборы, спавшая на дороге собака лениво отошла в сторону. Коляска протарахтела мимо беленых домов и очутилась за городом. На пыльном шоссе грохот ее стих, кони успокоились и уже не неслись вскачь. Мартин отпустил поводья и сел на козлы.
Белое шоссе, покрытое холодной пылью, выползало, как огромная змея, между последними домами и терялось среди холмов. Утренняя прохлада была пропитана запахом вянущей зелени. Над посеревшим жнивьем висело чистое небо, и его голубизна казалась кроткой и словно застывшей.
Коляска медленно тащилась по шоссе. В безмолвии осеннего утра громко раздавались стук колес и поскрипывание ремней. Почтальон ни разу не обернулся назад. Его сердитый взгляд скользил по пыльным кустам на холмах, из-за которых высовывался краешек солнца.
Никогда раньше Мартин не уезжал так из города. Всего месяц назад из каждого дома ему кричали «Счастливого пути!», просили купить в окружном городе кто пряжу, кто лекарства и всякие другие мелочи, которых не было в их городке. Женщины издалека улыбались ему, чтобы заслужить его расположение, а когда он встречал их на улице с пустыми ведрами, то грозил кнутом.
Вдова кузнеца поджидала его у дверей своего дома, чтобы крикнуть шутливо: «Того гляди задавишь, разбойник! Да и сам убьешься!» И если Мартин был в хорошем настроении, то махал ей своей широкополой соломенной шляпой и успевал крикнуть скороговоркой: «Худое споро, помрет не скоро!» Каждый день он, кроме почты, возил седоков и зарабатывал на этом порядочные деньги. Город не мог жить без него. Он приносил вести из большого мира в этот затерянный среди горных хребтов городок, и каждый вечер люди ждали, когда услышат знакомый грохот экипажа, узнают новости из окружного города, получат письма и все то, что они просили привезти.
Девять лет Мартин выкупал право возить почту,[4] и в городке не было никого достойнее его. «Я почта!» — с гордостью говорил он и добавлял по-ученому: «Выполняю ответственную функцию». Но с тех пор как самый богатый лавочник в городке купил автомобиль и сам начал возить пассажиров, он, почтальон Мартин, потерял свое значение. Мальчишки сбегались, услышав рев мотора и низкий пронзительный звук клаксона, и толпой устремлялись за автомобилем. Женщины теперь редко просили Мартина что-нибудь купить, и в городке уже поговаривали, что с будущего года почту станут возить на машине. Всякий раз, встречая на шоссе гудящую, обдававшую его пылью, машину, почтальон осыпал ее проклятьями.
— Чтоб ты сдох — тот, кто тебя, холеру, купил! Чтоб вы все разбились! — И когда она уносилась вперед, его охватывала дикая злоба и тоска. Он стегал испуганных коней, отчего разболтанная коляска, как сумасшедшая, подпрыгивала по неровной дороге.
В этом месте Мартин обычно пел тонким высоким тенором. Бубенцы подпевали ему, полная седоков коляска скрипела под их тяжестью, а они оживленно разговаривали между собой. Крестьяне покорно прижимали свои телеги к обочине, уступая ему дорогу, улыбались его молодцеватому виду и весело здоровались с ним. И сегодня Мартин по привычке обернулся назад, но взгляду его предстали только пустые сиденья да белые пакеты посылок. Коляска показалась ему похожей на гроб. Молча лежали бездушные пакеты, и печально скрипело ржавое железо. А две параллельные линии — след автомобильных шин, всплывавшие за ушами коней и терявшиеся где-то вдали, постоянно напоминали о машине, которая сегодня опять переманила у него седоков и обогнала его.
«Прошло мое времечко, — думал Мартин. — Девять лет трудился, столько сил положил, а теперь вот не нужен стал… Но подожди, Мартин, случится еще авария! Автомобили не для наших дорог…»
Он огрел кнутом коней и с болью и досадой посмотрел на заплясавшие перед ним их черные крупы.
Огибая большой поворот, он в тысячный раз придумывал, как изничтожить машину. Незаметно эти мысли превратились в мечты. То он на каких-то сказочных конях обгонял машину, то городской инженер запрещал ездить на ней, поскольку от этого портилось шоссе, то лавочник умирал, то машина летела в пропасть…
Он не заметил, как проехал поворот. Перед ним снова было шоссе, тянувшееся вдоль лесистого ущелья. Внизу шумела река. Вода казалась такой же голубовато — прозрачной, как и небо. Леса по крутым склонам ущелья пожелтели и походили на лисьи шубы. Высокие вершины лизнуло солнце, и они нежно румянились; над рекой поднималась прозрачная дымка. Неожиданно из леса прямо под ноги лошадям выскочила припозднившаяся лисица. Рыжая ее шкурка мелькнула, точно огонек, и исчезла в лесной чаще.
— У-у, бродяга лесная! Чтоб тебя! Нашла, когда мне дорогу перебегать! — закричал Мартин. Он посмотрел туда, где скрылась лисица, и вдруг в этот самый момент услышал резкие удары молотка. Вскоре он увидел стоявший на дороге автомобиль и людей рядом с ним. Переднее колесо без шины висело, поднятое домкратом. Шофер бил по чему-то молотком, лежа под машиной. Из-под нее торчали только его ноги в кожаных гетрах.
Мартин торжествующе улыбнулся, хлестнул коней и гордо выпрямился на козлах. Авария произошла. Притихшая, безжизненная машина была неподвижна. С заглохшим мотором, распахнутыми дверцами и вынутыми сиденьями она казалась выпотрошенной.
Поравнявшись с машиной и обступившими ее людьми, которые растерянно смотрели на него, Мартин крикнул: «Поберегись!» и, глядя на них с высоты козел, злорадно рассмеялся.
— Придется тут вам покуковать, пока не поумнеете. Поспешишь, людей насмешишь! Завтра я опять здесь буду проезжать, тогда, так уж и быть, впряжем коней, чтобы ее в город оттащить.
— Езжай-ка лучше своей дорогой! — крикнул ему из-под машины шофер.
— Я-то поеду, милок, а ты? Будешь в грязи валяться, как свинья!
— Ничего, через пять минут я разнесу вдребезги твою таратайку! Смотри тогда шляпу свою не потеряй!
— Ишь испугал! — засмеялся почтальон, и коляска его рванулась, поднимая пыль.
Отъехав, он помчался еще быстрее. Он, казалось, был и спокоен, и рад, у него даже появилось желание запеть, чтобы позлить шофера и тех, кого тот вез, но скоро его охватил страх, что автомобиль догонит его. Этот страх заставил Мартина лететь во весь опор, оглядываясь на каждом повороте назад. Ему хотелось добраться до окружного города раньше их, и он яростно дергал поводья. Ему чудилось, что он слышит гул мотора, что автомобиль едет вслед за ним и уже приближается. Прислушиваясь, не раздастся ли ненавистный гудок, он проносился мимо телеграфных столбов и босых крестьянок. С ненавистью смотрел он на грузные зады лошадей, на их вытянутые шеи и вновь и вновь оборачивался на поворотах, чтобы убедиться, не видно ли машины.
Кони бежали устало, ремни сбруи поскрипывали. Тонкие щитки коляски дрожали, сквозь звон бубенцов слышался однообразный стук колес. Конь слева вспотел, спина его залоснилась, шерсть на боку растрепалась. Он был старый и уже разжиревший. Виновато прижимая уши, он напрягал все силы, чтобы идти вровень со своим товарищем.
— Но, старый! — кричал Мартин. — Завтра тебя на живодерню свезу, а не уступлю…
Наконец коляска выехала из ущелья на равнину. Кони фыркали, и старый несколько раз споткнулся. Здесь, на просторе, почтальон успокоился. Теперь он мог видеть далеко вокруг и уже не сомневался, что автомобиль остался в ущелье.
— Вот уж завтра посмеюсь. Машина, а? И куда ж ты, бедная, торопишься? И что за народ пошел. Все бы ему ездить. Нет, чтобы дома сидеть, прокатиться он желает. В Тырново, вишь ты, съездить. На вот тебе Тырново!
Он говорил это вслух, остановившись, чтобы дать коням отдохнуть. Пересмотрев мешки с почтой, он закурил.
— Вот тебе и машина. Не захочет, не поедет. Лежи под ней, вздыхай, а она ни с места! Чем она лучше лошадей? Животное само знает, где ему ступать, на него положиться можно… Подумаешь, быстрее едет. Сломаешь шею, тогда узнаешь…
Он поехал дальше, чувствуя себя таким же значительным, каким был прежде. Нагоняя какую-нибудь телегу, он кричал: «Почта!» — и ругался, если ему не сразу уступали дорогу. Ему попался навстречу возчик Христо-Драскало, и он рассказал ему про аварию. Они посмеялись вместе и разъехались. Веселое, благодушное настроение охватило почтальона. Кони снова стали ему дороги и милы. Он ласково прикрикнул на них и погладил кнутом по подрагивающим спинам. Шоссе казалось ему старым знакомым, клонящиеся к земле ивы напоминали о стольких приятных днях, когда он был на этой дороге главным человеком. Сколько раз он проезжал по ней. Много лет своей жизни он провел здесь. Зимой на него, случалось, нападали волки, дважды почту грабили, четыре седока умерли в коляске. За эти годы у него родились дети. Каждое воспоминание до глубины души трогало Мартина, он уже совсем было разнежился, ощущая, как нежаркое осеннее солнце припекает ему спину. Над вспаханным под зиму полем лениво летел ворон, на телеграфных проводах сидели крапивники. Голое поле, окаймленное редкими желтыми пятнами деревьев, молчаливо гляделось в небо. Стояла поздняя тихая осень, и дорога была пустынна. Над головами коней беспрерывно кружился рой мошкары, истертые постромки блестели, бубенцы звенели: динь, динь, динь!
Вдруг Мартин услышал сигнал автомобиля. Словно убегая от погони, он стремительно схватил кнут и яростно огрел им коней. Звук был слабый, доносился издалека и не повторился, но тот страх, который заставлял Мартина спешить, охватил его с новой силой. Он знал, что машина нагонит его и мучить коней бессмысленно. Но чем яснее он понимал это, тем сильнее его душила злоба. Громко бранясь, он хлестал испуганных коней.
В клубах пыли автомобиль несся вслед за ним. Он был уже близко, и почтальон различал лицо шофера и головы сидящих за ним людей. Пронзительный
Поднявшись, он увидел упавшего, запутавшегося в постромках коня и раскиданные пакеты и мешки. Вторая лошадь стояла, дрожа всем телом. Мартин отер кровь с лица, оцарапанного при падении, поднял оторвавшееся крыло коляски и замахнулся было им на лежавшего коня, но рука его невольно опустилась. В глазах животного он прочитал ту же беспомощность и страдание, которые испытывал сам. Он помог лошади встать. Испуганное животное захрипело, встряхнулось и с тревогой повернуло голову в ту сторону, откуда долетал шум машины. Почтальон тоже посмотрел туда. Автомобиль катил по белой дороге, и чем больше становилось расстояние, отделявшее его от коляски, тем невыносимее делалось страдание Мартина и ощущение одиночества жалкого побежденного человека…
Вскоре по шоссе снова тащилась коляска. Звон бубенцов не мог заглушить скрип сломанного крыла. На козлах покачивался Мартин. Голова его была опущена, широкополая соломенная шляпа прикрывала лицо.
— Динь! Динь! — глупо пели колокольчики, и их треньканье напоминало плач среди притихших голых осенних полей.
Ночные огни
© Перевод Т. Рузской
Йоско, бледный голубоглазый парнишка, с соломенными волосами, лет пятнадцати, шел по тротуару у кромки раскисшей дороги и покрикивал:
— Но! Кляча проклятая! Но!
Лошадь напрягала все силы, чтобы тянуть тяжелую телегу, нагруженную углем. Ее тонкие, как палки, ноги уходили в вязкую черную грязь, изо рта шел пар, капала желтая пена, обнажались старые зубы. Она с чавканьем вытаскивала ноги из грязи, из последних сил тужилась, таща груз. Останавливалась, глубоко дыша, и снова трогалась.
— Эх ты, шкура драная! — скалился с тротуара Йоско. — На своего хозяина похожа. И у него рожа лошадиная.
Вокруг никого не было, кроме йоски, телеги и трех ворон, которые расхаживали по дороге, взлетали перед лошадью и опять садились.
Оглянувшись, не смотрит ли кто, парнишка взял комок грязи и швырнул в лошадь. Он попал ей в пах. По телу скотины прошла нервная дрожь. Лохматый раздутый живот ее и без того был облеплен грязью.
Лошадь была старая и послушная, но Йоско ненавидел ее из-за их общего хозяина уголыцика, из-за тяжелой работы и своей каторжной жизни.
Утром хозяин грозился его прогнать. «Смотри у меня, — сказал он, — вперед держи язык за зубами. Ты оскорбил господ!»
Эти господа были вчерашние покупатели, которым Йоско отвез уголь. Хозяйская угроза озлобила его. Как ни напрягал йоско память, он не мог вспомнить, чем он их оскорбил.
Работа была очень тяжелая, а плата за нее — ничтожная. Хозяин давал ему кров и кормил той же дрянной пищей, какую ел сам. В конце месяца Йоско получал горстку монет, которых ни на что не хватало. Кроме дров и угля, на складе торговали известью. Она быстро разъедала его одежду, и толстое домотканое сукно было все в дырах. Башмаки еще быстрей горели на нем, корежились и задирали вверх носы.
— Эх, — вздыхал по вечерам Йоско, сидя на лавке, застеленной чертой, в клетушке при складе. — Надо было мне ехать к брату. А вот на тебе, дурья голова!
— Езжай, кто тебя держит? — отзывался басом хозяин. — Скатертью дорога!
— Какая это жизнь, хуже некуда, — продолжал жаловаться йоско. — Прибавь, бай Выл ко, деньжонок, хоть сколько.
— Коли не жизнь, бросайся под трамвай, — смеялся хозяин.
Йоско смотрел запавшими голубыми глазами, как он смеется, смотрел на толстые черные усы, нависшие брови, большой рот. А потом убежденно возражал:
— Он остановится!
— Остановится, если за пятьдесят метров, а за пять… разрежет на кусочки! — И хозяин гоготал так, что дрожали тонкие кирпичные стены.
Это повторялось очень часто, и Йоско свыкся с мыслью, что трамвай может разрезать его на кусочки. Даже ночью он об этом думал и от жалости к себе плакал.
Этим летом он пришел из глухой горной деревушки искать работу и попал на склад. Брат его огородничал где-то под Варной. И теперь Йоско каялся, что не поехал к брату. Захотелось ему пожить в Софии, посмотреть на министров, заработать денег, а тогда уж вернуться в деревню и рассказывать про свою жизнь. Когда ему приходилось возить уголь в богатые дома, Йоско читал по слогам таблички на дверях в надежде, что вдруг да попадется: «Министр такой-то». Но ему не везло: и живого министра ни разу не увидел, и денег не заработал.