Честная игра
Оливия Уэдсли
Мы наиболее боимся того, что нам менее знакомо: нас не страшат бедность, разочарование, горести сердца и потери, но нас пугает одиночество.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА I
Передо мною, вокруг меня — только мысль о тебе. Я не могу развеять ее, как я сдуваю пыль или отгоняю аромат яблок, принесенный из сада августовским дуновением.
Эта мысль звучит в моих ушах и волнует все мое существо.
— Дело все в том, — продолжал Вильмот, — не слишком ли я стар?
На минуту его лицо приняло смущенное выражение, но, когда Кардон разразился хохотом, это выражение сменилось обычным комичным равнодушием. Его слова, очевидно, окончательно развеселили и обрадовали отца Филиппу.
— Мой дорогой друг, — воскликнул он, закуривая превосходную сигару, — не слишком ли вы стары? Слава Богу, вам еще далеко до старости.
Он наклонился вперед и похлопал Джервэза по плечу.
— Послушайте! Молодежь нашего века, эти славные малые от двадцати до тридцати, мне как-то непонятны. Война, а затем мир застали их в период их роста и расцвета и привили им, я бы сказал, странные побеги.
Посмотрите хотя бы на жизнь Фелисити! Уверяю вас, я познакомился с одним человеком, который на днях развелся в третий раз, а ведь ему еще нет тридцати четырех лет. Я был бы очень огорчен, если бы Филиппа вышла замуж за одного из этой банды. Вы, мой дорогой Джервэз, представляетесь моей жене и мне идеальным мужем для Филиппы. Ей необходима уравновешенная натура, честная и твердая рука. Этим я не хочу сказать, — и он сделал энергичный жест, как бы желая этим отстранить малейшее подозрение о наличии легкомысленности или непостоянства взглядов у его уже взрослой дочери, — и я ни одной минуты не думаю, что моя маленькая Филь принадлежит к этому роду легкомысленных, пустых существ, Боже упаси; но на нее не могли не повлиять сумасбродства — да, это подходящее слово! — Фелисити, и именно это я имею в виду, когда говорю, что Филиппе необходима твердая рука…
Под маленькими усиками Джервэза играла легкая улыбка.
— Да, — сказал он, не вполне соглашаясь с выводами Кардона, — хотя я должен признаться, что женюсь на Филь не только по этим соображениям.
Кардон разразился своим громким, веселым смехом:
— Надеюсь, что нет, надеюсь, что нет!..
Его красивые голубые глаза блеснули в сторону будущего, столь желанного зятя, школьного товарища его младшего брата, с которым тот был дружен.
«Ему, вероятно, от сорока до сорока семи лет, — думал Кардон. — У тонких людей возраст — обманчивая штука». Кардон очень боялся, что талия его для современной моды недостаточно тонка, и поэтому был склонен считать «тонкими» всех мужчин, которые об этом даже никогда и не помышляли. Он задумчиво осмотрел Вильмота с головы до ног, когда тот с кем-то раскланивался: аскетической наружности… хотя не слишком… что-то орлиное во взоре… угловатый… нет, скорее нервный… вероятно… словом, очень подходящий для Филь.
Грудь Кардона поднялась, когда он с облегчением вздохнул. В наши дни — и такой брак!.. А охота в Барвике — лучшая во всей Шотландии, и место совсем не такое пыльное, как Гемпшир… Надо только удивляться, что мог найти такой человек, как Вильмот, в таком существе, как Филь!..
Его глаза несколько затуманились, когда он вспомнил собственное сватовство. Ей-богу, Долли была очаровательна, да и сейчас еще… Ему никогда не нравились эти непостоянные молодые женщины; ему было неприятно на них смотреть. По виду совершенно бесполые, они могли бы с успехом сойти за мальчиков… и только!
Его собственные романтические воспоминания касались мягких форм, надушенных перчаток, взбитых волос, кровных лошадей… вообще всего породистого, так как он сам принадлежал к разряду «чистокровных»… Он вспомнил, как его представили Дороти Мартингэль… разговор с ее представительным отцом… предложение… свадьба в церкви Сент-Джорджа… Ей-богу, он сделал великолепный выбор! Он никогда никому не завидовал и до сих пор счастлив, как мальчишка… Двадцать восемь лет!
Он пробудился от своих трогательных воспоминаний и с чувством сказал Вильмоту:
— Ну, если вы будете наполовину так счастливы с Филь, как я был счастлив с ее матерью, вы не будете жалеть, дорогой мой!
Лицо Джервэза внезапно озарилось ясной улыбкой.
— Дороти и вы — прекрасная реклама для брака, — сказал он.
Они вышли с Пикадилли на Брук-стрит. Кардон открыл входную дверь американским ключом.
— Подымитесь наверх и поговорите с Долли, а я посмотрю, дома ли Филь.
Они вместе вошли в дом через холл с его стереотипными оленьими рогами, мраморным полом и круглым столом, на котором стояла обтянутая темно-синей юфтью полочка с телеграфным кодом, телефонной книжкой и красной адресной книгой. По стенам вдоль лестницы висело несколько литографий Бэка и одна — Морланда.
А маленькая гостиная миссис Кардон, которую она все еще называла будуаром, никогда не изменялась с того самого дня, когда Билль в первый раз после их медового месяца ввел ее в дом на Брук-стрит. В этой гостиной кое-что добавили, но никогда ничего не меняли, и она внушала чувство спокойного комфорта и старомодной женственности и говорила о многостороннем вкусе хозяйки.
Комната дышала очаровательной, нежной наивностью, начиная с перевязанной ленточкой китайской собачки на тоненьком лакированном стульчике и кончая ее красивой, элегантной хозяйкой, составлявшей одно целое с окружавшей ее экзотической обстановкой. Кардон наклонился и нежно поцеловал жену.
— Ну, вот и он, дорогая, — сказал он, выпрямляясь, — и мы обо всем переговорили. Джервэз поедет с нами завтра в Марч. Мы пробудем там несколько дней вчетвером, а затем я просил приехать Мэтью и Сильвестра поохотиться на куропаток. Быть может, и Фелисити с Сэмом тоже подъедут.
Джервэз сел рядом с миссис Кардон и несколько сухо сказал:
— Я давно заметил, что Билль большой оптимист! Я себя чувствую очень неуверенным в… во всем, но так приятно знать, что вы и он поможете мне. — Он на минуту остановился и затем слегка улыбнулся:
— Я говорил Биллю о моем возрасте. Видите ли, я на двадцать восемь лет старше Филиппы.
— Я думал, что вы должны были быть товарищем Седрика в девяносто втором году, — оживленно прервал его Билль, — а это было еще в девяносто первом. Но ошибка не так уж велика, не правда ли?
Джервэз от души рассмеялся:
— Совершенно верно, Билль! — И опять обратился к миссис Кардон: — Что вы на это скажете, Долли?
Она рассмеялась, как смеялся ее муж, беззаботно и искренне.
— О мой дорогой Джервэз!.. Сорок семь! Но какое это может иметь значение?
— Вот это и я говорю, — подтвердил Билль с удовлетворением, — Я смеялся над ним, дорогая, — разве не так, Джервэз? Хорошо, — продолжал он, поворачиваясь к маленькому, художественной работы камину, в котором горели дрова, облитые какой-то эссенцией, чтобы пламя горело синим и зеленым светом, — а не сыграть ли нам робберок втроем, а?
— К сожалению… — начал Джервэз, но Билль прервал его смехом:
— Ах, Боже мой, я и забыл!
Он позвонил и спросил вошедшего лакея, дома ли мисс Филиппа. Оказалось, что нет, — она уехала в Уолтон-хиз, играть в гольф. Билль и Джервэз еще немного побеседовали. Джервэз собрался уходить, заявив, что у него есть еще какие-то дела.
— К сожалению, мне пора, — сказал он, подымаясь.
Он вышел, унося с собой запах эссенции, фиалок, кедрового дерева, довольный смех Билля и мягкий счастливый голосок миссис Кардон. Холодный октябрьский воздух заставил его вздрогнуть. Он пошел скорее. Конечно, у него не было никакой определенной цели; он просто чувствовал, что не мог больше оставаться у Кардонов, и сейчас он старался объяснить себе это чувство.
Их присутствие заставляло его вспоминать прошлое. А именно: совместную жизнь в школе, привычку называть друг друга уменьшительными именами… и вообще их общество разбивало его сосредоточенное романтическое настроение. Он не мог проанализировать своего теперешнего состояния. Он пытался уже и раньше дать себе во всем отчет, и все вместе взятое убедило его в том, что он безумно влюблен в Филиппу.
Он прямо-таки боялся этого. Подобная страсть была вне схемы всех обычных явлений. В известном отношении ее власть была ему тягостна; и меньше всего ему хотелось питать такие чувства к девушке, почти ребенку.
Тогда он выхлопотал, чтобы его поедали с особым поручением в Багдад. Но все его помыслы сосредоточились на одном; он чувствовал всю пагубность охватившего его безумия и все же вернулся несколько месяцев спустя только для того, чтобы убедиться, что его страсть, если это вообще было возможно, стала еще сильней. Он старался заглушить ее, но вместе с тем не мог отказаться от частых встреч с Кардонами, виделся с Филиппой так часто, как только мог, и жил их жизнью. Умышленно старался жить тем исключительно современным образом жизни, который Фелисити, старшая сестра Филиппы, считала, по-видимому, единственно правильным. Это убеждение, очевидно, разделяла и Филиппа.
Он стал таким же завсегдатаем ночных клубов, как и весь штат молодых людей вокруг Фелисити; купив себе гоночный автомобиль, он разъезжал по всей стране в погоне за удовольствиями так же неутомимо, как любой юнец, только что вышедший из Оксфорда.
Он прекрасно сознавал, что в значительной мере он обязан своей популярностью своему богатству.
«Флик заплатит!» — было излюбленным выражением его более молодых товарищей, считавших излишним какое-либо другое имя, кроме прозвища, и с одобрением относившихся к мастерской игре Джервэза в поло.
Но даже и дружеская фамильярность этой молодежи не приносила ему удовлетворения и нисколько не заглушала и не уменьшала силы его любви.
Совершенно внезапно, неделю тому назад, в посольстве, следя за Филиппой, танцевавшей с Тедди Мастерсом, он прозрел.
«Все равно ничто не поможет. Я больше не могу. Я должен попытать счастья».
В течение шумных летних месяцев он раза два задумывался над тем, как отнесется к этому Билль Кардон; и сила полученного наследства, и то, что Филиппа называла «одного поля ягода», заставили его пригласить Билля к завтраку, чтобы спросить, может ли он сделать предложение Филиппе.
Джервэз принадлежал к прежнему типу людей. В нем были глубоко заложены старые принципы, старые обычаи, старое понятие о вежливости. Перед всем этим он преклонялся, и все это он любил. Война, изменившая весь мир, вызвавшая крушение старого поколения, повлияла на него только как на солдата; его собственные взгляды она не в силах была изменить.
Сорокасемилетнего мужчину, уже установившегося, испорченного жизнью и довольно снисходительного к самому себе, не так легко заставить изменить свой путь. Все, что войне удалось сделать с Джервэзом, свелось к тому, что он превратился в несколько более замкнутого человека, решившего «зверски», если можно так выразиться, защищать свое добро.
По мнению Джервэза, в результате этих четырех ужасных лет все как-то заколебалось и пало: нравственность, классовые различия, честь. Одни только цены и налоги поднялись на неслыханную высоту!
Он ясно сознавал после своего последнего ранения, — он как раз начинал поправляться, когда подписали мир, — что ему надо жениться. Он хотел иметь сына, готового бороться в будущей войне и продолжать достойным образом его род.
Лежа на спине, на своей узкой койке в лазарете на Гросвенор-сквер, он глядел на пасмурное ноябрьское небо и… вспоминал… Его глаза сузились, когда он вспомнил, что теперь бедный Эдуард убит под Ипром, и Камилла свободна. Джервэз устало заворочался на подушках: есть ли в мире что-либо более мертвое, чем умершее увлечение?
Но разве ему не было тогда двадцать шесть-двадцать семь лет? И он верил, что, если Камилла не выйдет за него замуж, он застрелится.
Она не вышла за него замуж, она вышла за Эдуарда Рейкса… Джервэз ясно видел его перед собой: веселое, несколько резкое лицо с еврейским носом и умным высоким челом, обрамленным рыжей шевелюрой… Да, старина Эдди не был красавцем, но все же ничего себе… Рыжий австрийский еврей, большой финансист и добрый солдат, и патриот своей новой родины, когда в этом появилась нужда…
Нет, он не женился на Камилле и не застрелился… Щепетильность удержала его от того, чтобы после ее выхода замуж он стал ее любовником, когда Рейкс так увлекался какой-то продавщицей, а Камилла была так несчастна… Любовь удерживала его от этого шага — он в известном смысле слишком любил ее.
Парадоксально, но верно. Глупая идеалистическая черта… нечто необъяснимое… Он продолжал любить ее годы, неудовлетворенный этой платонической любовью, часто виделся с ней, но почти всегда в кругу ее семьи… всюду поспевавших хорошеньких девочек и мальчиков, присутствие которых было неизбежно… Трудно было любить женщину, которая была такой прекрасной матерью!
Он был склонен считать, что она создана для материнства. Конечно, глупо было истощать свои лучшие силы и мучить ее… И, тем не менее, хотя ему самому часто становилось невмоготу, и он приходил в глубокое отчаяние, когда видел ее, все же он никогда не мог достаточно насладиться ее бледной миловидностью, не мог не волноваться при одной мысли о ней… Великий Боже, это было около двадцати лет тому назад…
На улице зажглись фонари, освещая своим мерцающим светом комнату; до него доносились слабые звуки отдаленного ликования, отголоски единодушных приветственных кликов… На дворе накрапывал дождь… И все же, когда вошла розовенькая, хорошенькая, но вполне опытная сиделка, чтобы зажечь свет, Джервэз попросил оставить его в темноте.
— Но вы должны радоваться и веселиться, лорд Вильмот! — запротестовала она. — Послушайте только! — Она открыла окна, и слабые отголоски превратились в один сплошной могучий гул. — О, можете ли вы поверить этому!.. — воскликнула она. — Ведь мир, мир…
Она ушла, оставив Джервэза со своими колеблющимися мыслями и колеблющимся светом в комнате.
А в Иоганнесбурге… ни Ванда, ни он не чувствовали друг к другу идеалистической любви; это была любовь современная, свободная и, можно сказать, наспех, не накладывавшая никаких уз, и вместе с тем чрезвычайно примитивная.
И все же Ванда отказалась выйти за него замуж.
— О Флик, мой дорогой, любимый, — говорила она, — вам уж больше не так хочется жениться на мне — так же, как не хочется навсегда остаться здесь! А если мы поженимся, это будет наиболее подходящим местом для нас. Я не принадлежу к тем людям, которые свободно дышат в Лондоне. Ливия мне больше подходит. Этого времени мы не забудем: львы, и любовь, и смех. Пусть все останется так. Я знаю, что ваша честь — ревнивое божество, а я свободу понимаю так, а не иначе. Я не хочу, и в некотором отношении я даже не могу…
Он всегда предполагал вернуться… Лондон был для него еще пустыннее, чем Ливийская пустыня; он часто думал о Ванде. Но война была объявлена, и они разъехались в разные стороны: Ванда поехала в Конго, а он — во Францию. И Ванда после войны не возвратилась.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть даже мягких сумерек… Так много, так ужасно много кончилось для него в этот пасмурный полдень. Бесконечная тоска овладела им. Он спасся; но что пользы в том, что он здесь? Что пользы в безопасности, в уверенности, что он не разделит участь других? Его брат, двое кузенов, молоденький племянник… А сколько друзей!.. И вот перемирие…
Лучше было бы опять пойти на фронт и больше не возвращаться…
С глубоким вздохом он стряхнул с себя тяжелые воспоминания. Он жил «для этого», как неопределенно выражалась окружавшая Филиппу молодежь, когда говорила о какой-нибудь своей цели.
Действительно «для этого», потому что завтра он поедет в Марч. Во всяком случае, думал он со слабой улыбкой, его решение принято; по крайней мере, он знает, на ком он хочет жениться.
А Филиппа вырвала из его жизни всякие другие интересы, которые у него были в прошлом и настоящем. Он впервые увидел ее, насколько он мог вспомнить, с Биллем, на сборном пункте перед охотой.
Стоял один из тех дней, когда небо кажется перламутровым, все окутано золотистой дымкой и напоено ароматом, и воздух тихий, тихий…
Ее можно было принять за мальчика; такая же небрежная поза, а ее сапоги — как она сообщила впоследствии, — были точной копией сапог Корна…
— Майор Корн дал мне свои для фасона, — сообщила она с серьезными глазами, желая, чтобы он хорошенько почувствовал всю важность этого сообщения.
В это февральское утро все и началось — Джервэз окликнул Билля, а Билль представил Филиппу: «моя младшая». Глаза Филиппы под твердыми полями шляпы все время встречались с глазами Джервэза; она улыбалась ему открытой улыбкой, и он как-то странно ощутил эту милую улыбку и пристальный взгляд темных глаз. Только несколько месяцев спустя он убедился, что глаза у Филиппы не были темными; действительно, они были цвета янтаря, но их оттеняли черные ресницы, и оттого они казались темнее.
Может быть, поэтому она одно время так любила янтарь; но затем она изменила ему и стала предпочитать нефрит. Джервэз узнал об этом и подарил ей на Рождество нефритовое ожерелье.
Билль Кардон немного поворчал, показал подарок жене и бросил ей выразительный взгляд. Филиппа воскликнула: «О, восхитительно!» — и беззаботно обвила им свою красивую белую шею, а может быть, даже и просто швырнула его на свой туалетный столик, как будто бы это были простые стекляшки.
Ей нравился Джервэз. Она восторгалась его верховой ездой, его удивительной игрой в поло. Она тогда как раз была в большом волнении по поводу «одного дела» с Тедди Мастерсом, двадцатидвухлетним молодым человеком, побывавшим один год на войне и до сих пор украшавшим армию его величества. И он должен был в ней оставаться, пока его не выгонят из-за недостатка средств или из-за его проклятой беспечности.
Тедди был блондин, гибкий, живой, умный и исключительно обаятельный — качества, которые разделяла с ним Филиппа; они вместе резвились, смеялись и вообще очень ладили друг с другом. Тедди постоянно бывал «без гроша», и они спокойно говорили о рабочем доме и банкротстве, как будто бы они обсуждали события бегового дня или вкус какого-нибудь блюда; у них абсолютно отсутствовало понятие о ценности денег, и их никогда не покидало чувство юмора.
Решимость охватила было Джервэза, когда он увидел однажды Филиппу и Тедди, выехавших вместе на прогулку верхом на великолепных гунтерах. Их вид как бы хлестнул его по нервам; он безумно ревновал и завидовал молодости Тедди, взрывам его веселого смеха и ответному смеху Филиппы.
Он остался в Англии еще месяц, борясь со своим чувством, надеясь на что-то и вместе с тем боясь разрушить это что-то. Он старался доказать себе, что это смешно, и даже старался высмеивать свою уверенность в том, что любит Филиппу. Наконец им овладела страшная реакция, он покинул Англию и отправился путешествовать.
Но спустя несколько месяцев он вернулся, бешеным темпом проехав всю Европу, находя каждый экспресс слишком медленным и проклиная вообще медленность железнодорожного сообщения. Ему не терпелось достигнуть Англии, Лондона, увидеть Филиппу.
И, как нарочно, он не застал ее в Англии. Она была в Швеции, и ему пришлось ждать ее целых две недели.
Наконец Джервэз увидел ее, стройную, такую холодную и вместе с тем обворожительную, в один из самых жарких дней раннего лета; она была в бледно-зеленом платье и мягкой шляпе с повязанной вокруг лентой.
Ее лицо озарилось очаровательной улыбкой, когда она воскликнула:
— О, вы здесь? Как чудно! Я не знала, что вы уже вернулись.
Джервэзу хотелось крикнуть: «Я приехал только для того, чтобы видеть вас. Я люблю вас. Ради Бога, разрешите мои сомнения».
С этого момента он начал конкурировать с окружавшей ее толпой; он также устраивал вечера, посещал излюбленные Филиппой увеселения, предоставил в ее распоряжение автомобиль и верховую лошадь, приглашал всех на конец недели в Фонтелон. Филиппа влюбилась в Фонтелон, и это только еще более возвысило ее в глазах Джервэза.
После обеда, в первый же день своего приезда, стоя с ним на террасе, она невольно простерла руки и воскликнула:
— О, как чудно, как невероятно чудно! — И глубоко вздохнула.
Внизу, до самых границ Вильтшира, простирался парк, прорезанный дорогой, приблизительно в полмили, обсаженной вязами; воздух был напоен ароматом гвоздики и сирени, кругом, казалось, чувствовался терпкий вкус буксовых шпалер, накалившихся за целый день под лучами горячего солнца.
Лиловая дымка окутывала отдаленные холмы, а озеро напоминало брошенную на землю розу.
Они стояли рядом. Кто-то позвал их из дому, и вслед за тем раздались звуки фокстрота.
— Послушайте! — сказала Филиппа и рассмеялась. Они начали танцевать на террасе. Джервэз всем своим существом ощущал близость юной и свежей Филиппы, ее пышные золотистые волосы как раз под своим подбородком, легкий бодрящий запах ее духов и то, как безумно он был в нее влюблен.
— Я обожаю ваш дом, — сказала она, внезапно подымая на него свои глаза. — Я думаю, я никогда не видела ничего более прекрасного.