— А ты — мозгляк! Ты — мазун, а я в революции — уже год. Из дому бежал, школу бросил… У меня отца расстреляли в Харькове… железнодорожника. И я сказал себе: буду их колошматить, как крыс… до конца! И вот этой винтовкой сам застрелил двух белых офицеров. И буду бить… бить их!.. до последнего!
«Какой злой!» — подумал Титка и доверчиво улыбнулся парнишке.
— Неужто тебе не страшно… ежели — в упор?
Мальчик посмотрел на него сбоку, по-птичьи:
— Что значит — страшно? Страшно, когда ты — один, безоружный, а на тебя лезет орава чертей. Но я и тогда плевал бы им в морды… потому что я ненавистью сильный… и у меня — революционная идея.
Выступили взводами один за другим. Шептухов командовал отделением, где были Титка и учитель. Они были вместе, плечом к плечу. И Титке казалось, что они идут не в бой, а в поле, на ночевую. Солдаты тихо переговаривались и вспоминали германский фронт,
Нигде по станице не было огней, как это было обычно в весенние ночи, и всюду во тьме жутко таилась густая тишина. Еще недавно около ветряков ежевечерне пели девчата, и тогда казалось, что звезды слушали их и смеялись.
Теперь здесь по дороге солдаты отбивали шаг и сдержанно перекидывались словами:
— Вот окаянные куркули! Как вымерли… Поди, оттачивают кинжалы…
— То-то и оно; оттачивают и офицерью подначивают. А генеральство чешет — не успевает салом пятки намазывать.
— А ты думал как? С народом никакая сила не справится. Генералы да эксплуататоры были — и нет их. А народ живет и множится. Он — как земная растения: сколь ни топчи, ни ломай ее — она растет еще гуще. Народ — сила вечная, неистребимая. И чего только они, эти беляки, лютуют? Ведь черти не нашего бога! Все равно им — конец… никакие антанты не помогут!
Шли по улице и зорко глядели по сторонам: хаты во дворах, в садах и акациях, дышали, как притаившиеся звери. Каждый ожидал, что в этой непроглядной тьме вдруг вспыхнет выстрел и пуля пронижет одного или нескольких человек.
Шептухов, пробегая перед взводом, бормотал шуточки, ободряя бойцов:
— Ну, други, подтяните подпруги! Крепче винтовки, ребята! Придем в окопы — не будьте остолопы: будьте зорки в своей норке. Ползет саранча — истребляй саранчу огнем и свинцом, чтобы саранча дала стрекача… Не впервой и врага отражать и в атаки ходить. Хоть и мы умели драпу задавать, да в нашем деле сейчас мы можем стоять только до последнего патрона, до последней гранаты. Стоять будем до смерти, как черти, а драться за жизнь, за свободу, за Ленина! Не забывай: бей без промашки — в сердце, в лоб, чтобы мордой в гроб.
Но никто не смеялся от его шуток.
Учитель шел спокойно, хотя и задумчиво сутулился.
— Ты не боишься, Тит?
— Нет. А чего бояться-то, Алексей Иваныч? Нас, гляди, как много. Своя братва. За свое, за нашу власть и драться охота.
— Да, ты хорошо сказал: за свое и драться охота. Лучше смерть, чем жить в рабстве и потерять свое.
— А зачем умирать, Алексей Иваныч? Давайте об этом не думать.
«Зачем пошел? — с изумлением думал Титка. — Мутит его… Не выдержит…»
Учитель взял под руку Титку и заговорил в раздумье:
— Мне сорок лет, Тит, и в вашей станице я работал со дня твоего рождения. Брата твоего, Никифора, я знал еще юнцом. Вы были бесправны и, как иногородние, могли жить только по найму. Батраки не имели ни голоса, ни опоры, ни защиты. А чем я отличался от вас? Ничем. Я тоже был батрак — интеллигентный батрак, и мое положение было вдвойне мучительно: душу мою насиловали, жизнь распинали. Но я учил вас с детских лет любить и стоять за правду, воспитывал вас как борцов за свободу, за великое будущее. И мне радостно, что я вот иду вместе с тобой, моим учеником, со всеми вами как простой солдат на бой с черными силами за власть трудового народа. Я неотделим от вас, потому что я — сам сын народа. И мне было горько, что ты, мой ученик, отнесся ко мне в эти роковые минуты, как к постороннему, — хотел прогнать меня домой.
Титка смутился и почувствовал себя виноватым перед ним. Он любил Алексея Иваныча, и ему просто хотелось вывести его из-под пуль. Ведь он и ружья не может держать по-настоящему…
— Я, Алексей Иваныч, всегда считал вас своим. И ваших наставлений не забывал. С кем же вам идти-то, как не с народом? Я это для того, чтобы охранить вас.
— Отделить от борьбы? — строго оборвал его учитель. — Неверно думаешь, Тит. Надо каждого, кто живет народной правдой, — каждого звать к борьбе… потому что это последний и решительный бой. Но… я понимаю тебя, Тит. Спасибо за доброе чувство, за любовь. А драться будем вместе — бок о бок, плечом к плечу. Это замечательно: учитель и ученик — в одной линии фронта, на линии огня.
Пока дошли до ветряка на конце станицы, встретили два разъезда. Около ветряка остановились и послали разведчиков до следующего поста для связи.
Совсем незаметно подошла к Титке молоденькая девушка. Это была Дуня, его ровесница. Вместе они учились, вместе и кончили школу. Он был уже рослый парень, хотя ему пошел только что шестнадцатый год, а она казалась еще подростком. Может быть, это оттого, что она была худенькая и слабенькая девчонка: после школы она нанялась батрачкой к богатому куркулю, и ее заездили тяжелой работой.
Она тихо засмеялась и схватила его за руку.
— Это — я, Дуня. Я искала тебя. Хоть не вижу, а узнала…
— Ты зачем тут? Кто тебе позволил? Ты знаешь, чем это пахнет?
— Ну, вот тебе! Я же сестрой иду! Вот и перевязки. Видишь?
Она подняла узелок к его лицу и опять засмеялась.
— Я же — сестра. Нас еще пять девчат. Вот видишь, в школе учились вместе, а теперь вместе на позиции идем. Как хорошо!
Она заметила учителя и радостно рванулась к нему.
— Здравствуйте, Алексей Иваныч! Вот и я — с вами.
— А-а, Дуня, — растроганно отозвался он. — Как славно, что опять мы вместе. Не забыла еще меня?
— Я вас, Алексей Иваныч, всегда в сердце ношу. Тяжело бывает — горько, обидно… А вздумаешь о вас — и на душе легко станет. Вы вот нынче под пулями будете: и убитые будут и раненые. Я не о вас говорю — нет. Ну, а я перевязывать буду… С вами я и останусь!
И вплоть до окопов они шли вместе, и будто не в бой шли, а на ночевую в поле.
В окопе пахло весенней прелой землей и медовым соком молодого овса. Тянуло хмельным запахом сурепки, и близко и далеко, до самых звезд, ручейками пели сверчки. А из тьмы, из-за курганов, невидимо и неудержимо катится сюда дикая орда, с ружьями, пулеметами и пушками. И не торными дорогами движется она, а полями и балками. Казаки и офицеры! Откуда и куда выйдут они к ним, чтобы напасть на них с яростью волков?
По фронту, по обе стороны Титки, люди лежали тихо, и было похоже, что они спали. Только когда кашляли и переговаривались между собою, Титка чувствовал, что они так же, как и он, зорко смотрят во мрак.
Проходил мимо несколько раз Шептухов и шутил, как всегда:
— Ты, Тит? Лежишь, чубук? Рот — вперед, глаза — на лоб!
Так же, как и дорогой, неслышно подошла Дуня и села на краю окопа.
— Уж скоро, надо быть, рассвет, Титок. Побыть с тобой хочу. Мне — что? Я — какая есть, такая и буду… а ты — вместе со смертью…
— Пуля-то ведь не разбирает: она одна и для меня и для тебя.
— Вот тебе славно! Ты — с ружьем, ты — в бою. А я буду ползать да раны зализывать. Какая есть, такая и буду.
Титка посмотрел на нее и усмехнулся.
«Не понимает… глупенькая…»
— Ты, Титок, за свободу воюешь, за трудящих… за нашу советскую власть. А я что? что я могу? Ты говоришь — одна пуля… Ежели смерть моя нужна, и — не дыхну. Да и не будет этого — трусиха я: буду ползать да раны перевязывать.
И в ее тихом голосе, во всей ее худенькой фигурке Титка почувствовал такую готовность пожертвовать собой, что ему стало жалко ее до слез. Он понял, что она пришла к нему затем, чтобы отдать ему все, что он хочет. И такой родной и близкой ощутил он ее, что невольно обнял и прижал к себе.
— Убьют тебя, Дуня… Сгинешь ты… Иди домой!
А она взяла его голову, прислонила к своей тощенькой груди и, как маленького, уговаривала:
— Ты, Титок, не бойся. Не страшно… А ежели страшно, покличь…
Он вылез из окопа и лег около нее. А она ласкала его и шептала:
— Ты не бойся… Какая есть, такая и буду. Я вся тут у тебя, Титок…
Он пробыл с ней до того момента, когда по всей линии волной пробежала тревога и где-то недалеко раздалась команда Шептухова:
— Приготовьсь, ребята! Сами не стреляй! Слушай мою команду!
Дуня ушла так же неслышно, как и пришла, но Титка еще продолжал переживать восторг, удивление и радость.
На востоке, за двумя курганами, по небу зеркалилась половодьем река. Позади, на вокзале, робко горели несколько огоньков, таких же маленьких, как звезды. Чуть слышно, перебивая и перегоняя друг друга, спросонья хрипели петухи по станице.
Впереди, за курганом, загрохотал гром, и воздух упруго задрожал от гула. Что-то затрещало ближе, и Титка услышал, как над ним и около него запели комарики. Учитель стоял неподвижно и прижимался к ложу винтовки. Шептухов подал команду, и по всей линии началась трескотня. Щелкали затворы, точно ссыпали в кучу железо. Раздавалась команда Шептухова, и — опять трескотня и звон комариков сверху и по сторонам.
Где-то позади Титки, в стороне, потрясающе разорвался снаряд, и горячий воздух пронизывающе толкнул его в затылок. Кто-то недалеко застонал и глухо завыл, как придавленный возом. Промелькнула ползком фигурка Дуни и исчезла. С другой стороны кто-то крикнул спокойно и деловито:
— Готово! Сестрица, ползи сюда, — у меня — готово.
После полудня Титка увидел в мареве солнечного горизонта, на горбылях курганов, бегущие одинокие серые комки, похожие на испуганных овец. Понял, что это они — «кадеты». Из передовых окопов бежали товарищи, останавливались и стреляли. Два человека упали в зеленый овес и больше не вставали. Сорвавшимся голосом командовал Шептухов, но из окопов начали выскакивать по одному и по два солдата и перебегать назад.
Учитель по-прежнему стоял неподвижно и безостановочно палил по курганам.
Титка около него старательно целился в отдельных человечков на кургане. А когда человечек кубарем падал на землю, он радостно вскрикивал:
— Ага!..
И смеялся от радости.
Через него перемахнул солдат без шапки и больно ударил его сапогом по голове. Он очухался и почувствовал около себя пустоту: в окопах никого уже не было, только, скорчившись, лежал мертвый солдат поперек канавы.
По всей глади зеленого поля перебегали люди, низко наклоняясь над землей. У Титки замерло сердце и похолодело в животе от страха. Он выпрыгнул из окопа и, низко наклонившись, побежал за другими. Как во сне, он увидел бородатого человека, который старался приподняться на руки и, с вытаращенными глазами, хрипел:
— Товарищ… милый! Не дай на муку… не кидай, браток!
Гитка отбежал несколько шагов. Неудержимо хотелось стрелять, целиться и стрелять… бить — и бить подряд. Нельзя отступать! Где же Шептухов? Почему нет брата Никифора?
— Да что же это такое? — закричал он. — Да как же это так? Не выдержали, черти, побежали!..
По всему полю перебегали товарищи. Они падали, стреляли, опять перебегали и опять стреляли. Пули визжали, как ветер, и шлепались впереди него и взрывали землю и зеленую озимь. Он тоже бежал, прижимаясь к земле, подчиняясь общему движению, ложился на озимь и тоже стрелял. Но не видел уже ни дула винтовки, ни фигурок впереди: он плакал, захлебываясь слезами, — плакал навзрыд, как плакал в детстве. Он упал на незнакомого солдата и стал окапываться. Солдат свирепо бормотал и толкал его прикладом в бок. Титка не чувствовал боли и ощущал удары тупо и далеко — и сейчас же забывал их.
Он положил винтовку на бугорок земли и замер. Неподалеку от себя, на одной линии с окопами, он вдруг увидел Дуню. Она лежала на боку, подвернув под себя руки и спрятав в них подбородок. Юбчонка задралась выше колен, и худенькие ноги белели, прижавшись одна к другой.
Он вылез из ямки и пополз к Дуне, не спуская с нее глаз. Солдат рявкнул и схватил его за ногу.
— Лежи!..
А он, карабкаясь вперед, не замечал, как чья-то рука изо всей силы тащила его назад, — карабкался, оставаясь на месте и не спуская глаз с Дуни. Голова ее вдруг вздрогнула, и Титка увидел, как брызгами разлетелась она в разные стороны. Кровавые капли ударили прямо в лицо.
Опомнился он опять в ямке, и солдат яростно шептал:
— Путаетесь только тут, иродовы души! Наплодили вас, сморкачей, на нашу шею!..
Все поле до самого горизонта взрывалось вихрями земли и травы и взлетало к небу громадными черными снопами. Уже не было воздуха: был только один визгливый и хрипящий гул.
Когда Титка снова увидел Дуню с кровавым пучком вместо головы, сразу пришел в себя и, задыхаясь, закашлял от рыданий. Потом сразу успокоился и стал целиться вдаль, высовывая голову из ямки.
Бежал он вдоль железнодорожной насыпи. Здесь было безопасно: пули звенели пчелками над головою и изредка чакали о рельсы. В сторонке шел Шептухов — неторопливо, широкими шагами. Он скалил зубы и что-то кричал Титке. Титка радостно бросился к нему, но Шептухов вдруг зашатался, как пьяный, взвыл и грохнулся вниз брюхом. Крепко запомнил Титка, как высоко поднимались его лопатки и выпирали из-под гимнастерки.
Титка налетел на кучу навоза, уже промытого дождями, запутался в нем и с размаху кувырнулся в канаву.
По всему простору комкастых полей трещоткой, разливчато, скрежетали пулеметы, а винтовки били беспорядочно — то отрывисто, одинокими выстрелами, то дробными залпами.
Ярко врезалось в память Титки голубое небо, простое и родное, и два облачка подряд, одно — большое, другое — маленькое, и солнечный воздух, и запах весенней солоделой земли и гниющей травы.
Станица была недалеко, но не видна за насыпью, и только четко, растопыркой, вырезались на небе из-за насыпи два крыла ветряка. Сейчас же около станицы, под насыпью, была большая дыра. Из нее шла в поле черная дорога с застывшими комками грязи по бокам. Вдали, где насыпь врезалась в бурый подъем и переходила в степь, среди оторванных от станицы станционных казарм дымился броневик. К нему бежали толпы людей и барахтались около грузных вагонов, зашитых в железные листы.
На крутую насыпь взбирался учитель с винтовкой под мышкой. Поднимался он спокойно, не оглядываясь. Раза два он поскользнулся, но упорно карабкался наверх. Небоязливо, во весь рост перешел через рельсы, и Титка увидел конец дула и дымок от выстрелов.
На улице не было ни души. Направо, за станицей, черным табуном быстро ползла колыхающаяся лента конницы. Чем ближе подвигалась она, тем становилась длиннее и тоньше, охватывая станицу черным муравьиным полукругом.
Среди мертвой пустоты улицы Титка впервые почувствовал страх. Спотыкаясь, едва добежал до очерета хаты. В глубине двора испуганно перекликались голоса женщин и детей, ревел грудной ребенок.
Калитка была заперта. Титка прыгнул на забор и оседлал его, но сразу же отпрянул назад. С дрючком в руках бежал к нему волосатый казак и хрипло рычал матерщину.
Титка спрыгнул на улицу, и в то же мгновение дрючок ударился о верхний край забора и пролетел над его головой. Он опять побежал, держась близко к огороже, не пытаясь забегать во дворы. Был он один, окруженный врагами. Они еще не пришли, но были уже всюду.
Стрельба шла по окраинам. Изредка стреляли где-то на улице — может быть, из засады.
Впереди, из переулка, выбежал хромой лысый человек с ребенком на руках. Вслед за ним на лошади выскочил черкес в огромной лохматой папахе, с белой повязкой наискось. Он настиг лысого человека и со всего размаху ударил его по голове. Ребенок полетел на землю. Человек пробежал два-три шага, грузно осел вниз и свернулся калачиком. Черкес все еще держал на отлете запачканную кровью шашку, вертел измученную, бесившуюся лошадь на одном месте, зорко смотрел во все стороны, как ястреб, и искал чего-то в пустой жуткой улице.
Титка прижался в уголке палисадника маленькой хатки. Он присел на корточки, прилепившись лицом к частоколу, и не спускал глаз с верхового.
Лошадь юлой завертелась на месте, поднялась на дыбы и сделала большой прыжок в сторону, где лежал Титка. Оскалив зубы, черкес рванул поводьями, остановился и опять хищно и пьяно осмотрелся вокруг, потом повернул лошадь, ударил ее шашкой по боку, и она галопом скрылась в переулке. Близкий к обмороку, Титка выполз из засады и, скрючившись, опять побежал вдоль улицы, прилипая к забору. Из-за угла переулка он посмотрел в ту сторону, куда скрылся черкес. Вдали тусклым пламенем горела пыль, и в ее облаках бешено носились поперек улицы, навстречу друг другу, еще человек пять конников в таких же самых шапках и с шашками на отлете.