Здесь же сидело двое незнакомых мне парней. Один из них, склоняясь над шайкой, намыливал голову, другой (тоже весь в мыле) курил, скрестив по-татарски ноги, жадно сосал отсыревший окурок и рассуждал басовито:
— Их много? Ну-к что ж. Нас тоже немало… Дай бог! — Скуластое, изрытое оспой лицо его покривилось в усмешке. — Чего ж это нам в карантине прятаться, под замком сидеть, как в тюрьме? Мы в карантинах еще насидимся.
— Нет, ребята, — проговорил, отфыркиваясь, другой — тот, что мылил голову, — как хотите, а я — за общую зону! Если будем держаться вместе, всей оравой…
— А почем ты знаешь, как там получится? — вздрагивающим голосом спросил его Ленин. — Растасуют нас по отдельным баракам — и все. И кранты. В первую же ночь передавят как кроликов!
— А-а-а, — отмахнулся Рябой и выплюнул окурок. — Больно уж вы пужливые!
— А ты, я вижу, храбрый, — зачастил, задергался Рыжий. — Только чем она пахнет, эта храбрость? Ох, Рябой, что-то ты крутишь…
Разговор этот, видимо, начался давно и сейчас доходил уже до крайнего накала; спорящие горячились, нервничали, перебивали друг друга.
Я не дослушал их, отвлекся. Подошла моя очередь брать кипяток, и я пошлепал к крану и долго стоял там, нацеживая воду. Она текла неровно, с перебоями, плюясь и обжигая руки.
Я стоял, пригнувшись, держа на весу тяжелую дубовую шайку. Неожиданно за спиной у меня послышалась глухая возня, торопливая и яростная ругань.
В следующую секунду я увидел Рябого. Он бежал, увертываясь от ударов, прорываясь к дверям.
Кто-то замахнулся на него сбоку, и он отшатнулся стремительно. И, поскользнувшись — с коротким сдавленным воплем, — рухнул навзничь на мокрый пол.
Падая, он, вероятно, повредил себе ногу. Приподнялся, попытался встать и не смог.
Появился Девка. Он улыбался, этот красавчик! На щеках его подрагивали ямочки, синие глаза были чисты и безмятежны… Выхватив из рук моих шайку (она была уже налита до половины), он шагнул к Рябому, сказал, пригибаясь:
— К сучне захотел? К своим?
И с маху, точным движением, плеснул в лицо его кипятком.
Я зажмурился, отворачиваясь. А когда открыл глаза — передо мною копошилась груда лоснящихся тел. Здесь я снова заметил Девку; он ударил упавшего ребром тяжелой шайки. И потом еще раз. И еще.
Люди словно бы остервенели, впали в странную истерику. Волна жестокого безумия захлестнула их… Захлестнула и тотчас же кончилась, сошла на нет.
Наступила тяжкая, давящая тишина.
И в этой тишине прозвучал задыхающийся, ломкий голос Рыжего:
— Конец…
— А тот, другой? — спросили его.
— Тоже, — ответил Рыжий. — Оба готовы… О гос-споди!
Толпа поредела, рассеялась по сторонам. Теснясь и толкаясь, люди ринулись в предбанник одеваться.
Стал виден Рябой. Он лежал недвижимо. Одна его рука была простерта к двери, другая — окоченелая и скорченная — прикрывала лицо. Из пробитого черепа сочилась кровь, смешивалась с мыльной пеной и окрашивала ее в радужные тона.
Вдруг мне почудилось, что Рябой шевельнулся… Но нет, он был мертв! Это шевелилась пена; она кипела и ползла, пузырясь, и опадала на пол багряными яркими хлопьями.
Глава 10
Марсианин
История эта наделала шуму, из Владивостокской прокуратуры прибыла специальная следственная комиссия. Было создано «Дело о групповом убийстве в бане». Троих ребят, принимавших участие в избиении, отправили закованными в наручники во внутреннюю тюрьму.
Каждому из них предстояло получить теперь «довесок» — новый дополнительный (и немалый) срок.
Все остальные попали вместо карантинной зоны в БУР (барак усиленного режима). По существу, это был самый обычный карцер. И уже чувствовал я, что карцеры будут теперь сопутствовать мне постоянно и вся моя лагерная жизнь пройдет отныне под этим знаком!
Вечером мы долго не спали с Лениным, толковали о случившемся.
— Как же это все-таки произошло? И главное — за что? — спросил я, с отвращением припоминая подробности убийства — шевелящиеся тела, кровяную радужную пену. — За что их? Неужели за одни только слова? За сомнения?
— Сам не пойму, — наморщился задумчиво, собрал складками кожу на лбу. — В общем, если бы Рябой не побежал тогда, ничего бы и не было. Ну, поорали бы малость. Ну, может, дали бы разок по шее — эка важность! А он вдруг рванул к дверям… С этого и началось.
— Кошмар, — пробормотал я.
— Да уж конечно, — согласился он, позевывая. — Хорошего мало. Но с другой стороны, что Бог ни делает…
— Бога ты сюда не приплетай! — сказал я.
— Нельзя? — спросил он с юмором. — Ладно, не буду. Мне все едино — что Бог, что сатана! Я человек простой, необразованный. Да и вообще, дело не в том.
— А в чем же?
— Дело в том, что время сейчас особое, смутное… Война! — Он посмотрел на меня, сощурясь. — Верно я говорю, интеллигент?
— Н-ну, верно.
— Верно, — повторил он медленно. — Ну, а раз война — всякие сомнения уже пахнут предательством. Кто знает, что у этого Рябого было на уме? Ты знаешь?
— Нет. — Я пожал плечами. — Откуда?
— И я не знаю, — сказал он. — И никто. А сейчас самое главное — знать именно это! Знать, чем дышит человек, на что он годится, к кому можно без опаски повернуться спиной.
— Это, пожалуй, самое сложное, — возразил я. — Чем дышит человек? Поди разберись.
— Можно, — сказал Ленин, — можно и тут разобраться. Есть слова, есть поступки, по ним и надо судить. Вот, скажем, ты…
— А что — я? — мгновенно настораживаясь, спросил я. — Что?
Я все время чувствовал, что Ленин исподволь, но неуклонно добирается до меня. Кружит, делает петли… И круги эти постепенно сужаются.
— Что, собственно, можно сказать о моих поступках?
— Да, в общем, ничего существенного. Так только — мелочи. Взять хотя бы ту же баню… Ты как себя повел?
— Никак…
— В том-то и суть!
— Ну, хорошо, — сказал я тогда, — а ты? Как ты себя повел?
— Так я — при чем? — удивленно развел он руками. — Я был в стороне.
— Ну а я рядом. И что же? Там было много народу. Кто успел — тот сделал. Я не успел.
— Вот-вот. Сделал Девка. А почему? Шайка с кипятком-то ведь была у тебя в руках!
— Так уж вышло. Девка подскочил, выхватил…
— Нет, голубок. Ты сам ему отдал! Я хоть и оказался в стороне, но все видел. — Ленин придвинулся, задышал мне в лицо. — Не осмелился, не рискнул плеснуть; предпочел, чтобы марались другие!
— К чему ты все это говоришь? — спросил я негромко. — Хочешь обвинить меня в чем-то? Давай!
— Обвинить пока трудновато, — усмехнулся он, — но подозрения — это правда — имеются.
— Так изложи их! — Я приподнялся, глядя в круглые его, ледяные глаза. — Изложи свою мысль, черт тебя возьми! В чем ты меня подозреваешь?
— В том, что ты не наш…
— Кто же я, по-твоему?
— Хрен тебя знает. Марсианин… Из другого мира! Не из блатного — во всяком случае!
— Эт-то еще надо доказать! — заявил я. — Сам знаешь: без уличающих фактов…
— Кое-какие уже есть, — сказал он, — да, кое-какие. — Ты вот говоришь, что твоя мать проститутка, а отец ростовский босяк. Правильно? Что ты вырос в притоне… Так?
Все это я действительно говорил когда-то. И не раз. И теперь мне пришлось согласиться с Лениным.
— Допустим, — сказал я, изучая его и готовясь к очередному подвоху.
— Тогда растолкуй — откуда эта начинка? Вся эта твоя образованность, интеллигентность — откуда они? Кто приучил тебя к книжкам, к сочинительству — отец-босяк? Или мать-проститутка? Культурный был у тебя притон…
Я растерялся на мгновение; слишком внезапно нанесен был этот удар! Однако молчать нельзя было. И, подавшись к нему, сказал:
— Почем ты знаешь, может быть, я гений! Вроде Максима Горького. Слышал о таком писателе? Он тоже вырос в притонах. Но даже если я и выдумал эти дурацкие притоны, что из этого?
— Если выдумал одно, вполне можешь и другое… Все остальное.
— В остальном ты ничего не можешь мне предъявить! Меня многие знают. Знают по делам, по свободе! Все эти домыслы — на песке. Доказать ты ничего не сможешь. А вот я, например, могу тебя публично обвинить в том, что ты специально работаешь на сучню — подкапываешься под честных урок, порочишь их, ослабляешь наши ряды.
— А ты ловок, — сказал он протяжно. — Да-а-а, ловок… Интересно было бы с тобой колупнуться всерьез.
— Ну что ж, — сказал я, — рискни.
— Рискну, — спокойно ответил он, — только не сейчас. Потом как-нибудь. Посмотрю еще на тебя. Поприглядываюсь.
Ленин, в общем, угадал все точно. Я и в самом деле был Марсианином — был чужим здесь, пришедшим со стороны! Но ему я, конечно, не мог тогда признаться в этом…
Теперь наконец пришла пора оглянуться на прошлое. Впереди еще длинная водная дорога, многие сотни морских миль. Кораблю предстоит пройти Татарский пролив, затем — пролив Лаперуза. Миновать туманные берега Японии, скалистый и ветреный Сахалин. А потом — пересечь Охотское море, седое, мутное, дышащее осенней стужей.
Там корабль еще долго будет идти, поднимаясь к шестидесятой параллели, будет вздрагивать и скрипеть, зарываясь в пену, переваливаясь в соленых бурунах… И, воспользовавшись случаем, я хочу припомнить свое детство и юность и рассказать обо всем подробно.
Рассказать о том, как рухнула и распалась моя семья, как я начал бродяжничать. Как и с чего это все началось.
Часть вторая
Шторм над Россией
Глава 1
Подмосковье
Если лагерную мою жизнь проще всего изобразить графически — углем, черной тушью, — то детство и юность мои живописны, пестры, исполнены сочных бликов и ярких тонов.
Стоит только прикрыть глаза, на мгновение заслонить их ладонью, и тотчас же передо мной возникают подмосковные сосны — сквозная, синяя, прошивая солнцем хвоя, оранжевые стволы и белый песок…
Под шумящими этими соснами, в дачном поселке Кратово, прошли все мои ранние годы. Обширный наш поселок принадлежал Всероссийскому обществу старых большевиков и политкаторжан; здесь жили семьи участников революции, ветеранов подполья и героев Гражданской войны.
Одним из организаторов этого общества был мой отец — Евгений Андреевич Трифонов.
Я вижу его отчетливо, как живого. Вижу, как он улыбается, морща брови, поблескивая стеклышками пенсне; как грустит он и гневается (лицо его при этом твердеет, становится угловатым, словно бы вырубленным из камня). Вижу, как идет он по улицам поселка — размашисто, чуть косолапо, по-кавалерийски, плотно вбивая в пыль каблуки армейских сапог.
Кадровый офицер, он презирал штатскую одежду, все эти галстуки и пиджачки. Он всю жизнь носил военную форму. Только ее! И таким остался в моей памяти навечно: гимнастерка, орден Боевого Красного Знамени (у него был орден за номером 300), скрипучая портупея, кобура на ремне.
Поясной этот ремень — широкий, желтый, с металлической пряжкой, на которой поблескивала выпуклая звезда, — пожалуй, запомнился мне сильнее всего. Отец нередко сек им меня, наказывал за провинности: за разбитое из рогатки стекло, за костер, который я разложил в дровяном сарае, играя в индейцев…
Тщедушный, маленький, лопоухий, я уходил после порки, держась обеими руками за саднящий, ноющий зад; на нем еще долго потом багровел отпечаток пятиконечной звезды.
Я уходил, преисполненный горя и обиды… Но, впрочем, долго обижаться на отца не мог: он ведь учил меня за дело! И говорил, посмеиваясь:
— Провинился — терпи. Ты же казак! Терпи, атаманом будешь.
И еще он говорил:
— Вообще, не бойся битья. Не смей бояться. Помни — от этого не умирают.
И еще:
— Умей держать удар, принимай его без опаски. И уж если случится драка — не плачь, не беги. Отбивайся, как можешь. И самое главное, не бойся! Хитрить в схватке можно, трусить нельзя.
Он много так беседовал со мной и с братом моим Андреем, но чаще со мной. Может быть, потому, что мне чаще попадало…
— Чему ты учишь ребенка? — порою спрашивала его Ксеня; смуглолицая и хрупкая эта женщина заменяла нам мать. Она была хорошей мачехой, отнюдь не такой, о каких рассказывают в сказках. Она относилась к нам с заботой, жалела и воспитывала нас, как могла. — Разговоры о драках, о битье, по-моему, только портят малышей.
— Ничего, — отвечал отец, оглаживая ребром ладони рыжеватые свои, коротко подстриженные усы, — ничего! Когда-нибудь все это еще пригодится.
— Но когда? И почему? — удивлялась Ксеня. — Жизнь теперь, слава богу, тихая… Ты все меряешь своим прошлым, а оно, я уверена, не повторится! Поговорил бы лучше о книгах, о литературе.
— Что ж, — усмехался отец и легонько ладонью ворошил мои вихры, — можно и о литературе… Если сравнить ее с дракой, то возникает парадокс. Качества, необходимые в первом случае, абсолютно неуместны во втором; они как бы взаимно исключают друг друга. В драке нужны злость и хитрость, а в искусстве, в творчестве, наоборот, доброта.