Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Блатной - Михаил Демин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Дёмин говорил, что не любил мать Лику (в чем я сомневаюсь. — О. Г.), а сестру Сонечку (называл ее «сестричкой»), напротив, любил.

Рассказ Сильвы.

— Когда вы познакомились?

— С Дёминым я познакомилась в 1971 или 1972 году, на пару лет раньше, чем с Шарлоттой. У нас была своя русская «компашка», где собирались хиппи и леваки. Дёмин был в «компашке» самым старшим. У нас только двое получали зарплату — он и Ирина Зайончик, дочка фон Липпе из первой эмиграции. Она всегда всех угощала, так как хорошо зарабатывала синхронным переводом у разных президентов от де Голля до Миттерана. Дёмин, напротив, никого не угощал, но и сам не угощался. Говорил: «Мне никто не должен, и я никому не должен». Такая независимая позиция. (Так же он держался и в Москве. — О. Г.)

— Чем он запомнился?

— Он был прекрасный рассказчик, умел развлекать аудиторию. Как только он появлялся, все начинали кричать: «Дёмин! Дёмин!» Например, он рассказывал, как ночами писал роман в мансарде, а рядом на кладбище Пер-Лашез дикими голосами кричали кошки и мешали работать. Тогда он шел на кладбище и давал им валерьянку. У Дёмина вся грудь была в татуировках еще со времен лагеря, он этим гордился. Любил открывать грудь и их показывать. У нас был такой Шура Орлов из Америки, сын хореографа Мясина, еще потом диссертацию написал «Хрущев и русская церковь». Так он все его татуировки перефотографировал, даже выставку сделал.

Дёмин был «шармёр» — не донжуан, но имел подход к женщинам. Но свою молодую подругу Дёмин ревновал. (Шарлотта вставила: «Это нормально. Я тоже его ревновала».) Он был «денди» — любил хорошо одеваться: носил шарфики, затемненные очки, твидовые пиджачки, усики.

— Чем Дёмин тогда занимался?

— Он работал на радио «Свобода». Дёмин не был диссидентом и не гордился своей работой там; «Свободу» — «Либерти» — называл «маленькие США». Потом его оттуда выкинули диссиденты: Максимов и другие — плохие люди. Некрасов к ним не относился, он — хороший. О диссидентах Дёмин говорил: «Не продались за рубли, но продались за доллары». Диссиденты всех хотели выжить, еще и лесбиянку Фатиму. Они ее за лесбиянство начали по-советски травить, но у них ничего не вышло. Эдик Лимонов тоже устоял, и даже стал более популярным, написав роман. Дёмин же не сумел себя защитить, ушел с работы. Потом больше нигде не работал, жил на содержании Шарлотты.

— Как «компашка» реагировала на Шарлотту?

— Однажды Дёмин нам объявил, что познакомился с «Лолитой». Все ждали набоковскую девочку, а увидев Шарлотту, начали хохотать, потому что она не была похожа на нимфетку, не была хиппи, не носила мини-юбки и прочее. Наоборот, была старомодно одета, очень застенчива, наивна (как и сейчас). Было видно, что она из провинции и выросла в обеспеченной буржуазной семье. Друзья подняли Дёмина на смех. Возможно, из-за их реакции, когда Дёмин стал жить с Шарлоттой, он перестал общаться с «компашкой» и больше там не появлялся.

— Нравилась ли Георгию жизнь в Париже?

— Да, ведь он хотел быть свободным, хотел иметь известность на Западе, чтобы его книги переводились на иностранные языки.

— Когда Вы виделись последний раз?

— После долгого перерыва — на обеде у общих знакомых. Обнялись, расцеловались. Мы ведь не ссорились. После обеда обменялись несколькими репликами и разошлись. А через две недели я сидела на работе (в русскоязычном агентстве). Вдруг все стали куда-то собираться. Я спросила: «Куда?» — «На похороны Дёмина». Я была потрясена.

— Как вы подружились с Шарлоттой?

— Она — хороший человек. Есть плохие люди и хорошие. Она — хорошая. Я дружила с ее обоими мужьями. После смерти второго мужа я решила отойти от нее. Но она мне сказала: «А я думала, что мы с тобой друзья». Это признание меня так тронуло, что я осталась с ней, и теперь мы дружим.

Слушая рассказы двух подруг, я думала о том, что многим эмигрантам на чужбине пришлось пережить разочарования, предательства, забвение. Дёмину повезло, что рядом с ним в эти трудные годы находился преданный человек.

Наша встреча закончилась почти в полночь. Неожиданно женщины стали собираться. Шарлотта взяла сумку-повозку на колесиках, накинула шаль, одела потрепанный плащ, и обе дамы отправились в соседнее кафе пить молодое («новое») вино божоле. Меня звали с собой, но я устала и откланялась.

Шарлотта так и живет — ходит ночью в кафе, достает из своей тележки книги, читает, а потом возвращается домой и ложится спать в два, а то и в четыре часа утра и встает уже перед обедом. Мне показалось, что Дёмину должна была нравиться такая парижская жизнь. Он сам ее выбрал.

Как я мёрз, Ах, как мёрз, бывало: Спал в снегу и плутал в пургу. Песни пел я, И застывала Кровь на коже обмёрзлых губ… Что ж, но если, Пройдя по свету, Мне бы столько не испытать — Никогда б Мне не спеть об этом, И поэтом бы мне не стать!

30 октября 1955 года[54].

Первая версия данной статьи была опубликована О. Трифоновой-Тангян в журнале «Чайка» в феврале 2018 г.


Часть первая

Сучья война

Глава 1

Перед судом

По вечерам, перед отбоем, тюрьма затихает, затаивается; в недрах ее начинается особая, скрытная жизнь. В этот час вступает в действие «тюремный телеграф». Каждый вечер, пронзая каменную толщу стен, звучит еле слышный дробный стук; несутся призывы, проклятия, просьбы, слова отчаяния и ритмы тревоги.

Я сидел на нарах под окошком, смотрел в зарешеченное небо. Там, в синеве, дотлевал прозрачный июльский закат. Кто-то тронул меня сзади за плечо, сказал шепотком:

— Эй, Чума, тебя вызывают.

— Кто?

— Цыган. Из семьдесят второй.

Цыган был одним из моих «партнеров по делу», одним из тех, с кем я погорел и был задержан на Конотопском перегоне. Мы частенько с ним так общались — перестукивались, делились новостями. На этот раз сообщение его было кратким.

«Завтра начинается сессия трибунала, — передавал Цыган. — Есть слух, что наше дело уже в суде. Так что жди — по утрянке вызовут!»

Он умолк ненадолго. Отстучал строчку из старинной бродяжьей песни «Вот умру я, умру я…» и затем:

«Вышел какой-то новый указ, может, слыхал? Срока, говорят, будут теперь кошмарные… Не дай-то бог!»

Указ? Я пожал в сомнении плечами. Нет, о нем пока разговора не было. Скорей всего, это очередная «параша», обычная паническая новость, которыми изобилует здешняя жизнь… Я усомнился в тюремных слухах — и напрасно! Новость эта, как вскоре выяснилось, оказалась верной. Именно в июльский этот день — такой прозрачный и тихий — появился правительственный указ, страшный Указ от 04.06.1947, знаменующий собою начало нового, жесточайшего послевоенного террора. Губительные его последствия мне пришлось испытать на себе так же, как и многим тысячам российских заключенных… Но это потом, погодя. А пока, примостясь на дощатых нарах, я ждал утра — ждал судного часа.

По коридорам, топоча, прошла ночная дежурная смена. Отомкнув кормушку, небольшое оконце, прорубленное в двери и предназначенное для передачи пищи, надзиратель заглянул в камеру и затем сказал с хрипотцой:

— Отбой. Теперь чтоб молчок!

Постоял так, сопя и щурясь, обвел нас цепким взглядом и с треском задвинул тугой засов.

День отошел — один из многих тюремных дней, уготованных мне судьбою. Струящийся за решеткой закат потускнел, иссяк, сменился мглою. И тотчас под потолком вспыхнула лампочка, неяркая, пыльная, забранная ржавой проволочной сеткой. Свет ее лег на лица людей и окрасил их мертвенной желтизной.

Многолюдная, битком набитая камера готовилась ко сну: ворочалась, шуршала, пахла потом и дышала тоской. Здесь каждый находился под следствием и дожидался суда. И грядущее утро для многих в камере было роковым, поворотным…

Что оно принесет и каковым оно будет?

Внезапно в углу, неподалеку от окна, раздался негромкий дробный стук.

Я невольно прислушался: три удара — «в»… потом — шесть, значит — «е»… Затем последовала частая серия, оборвавшаяся на «р»… Получалось — «верь», только без мягкого знака. Впрочем, в тюремной азбуке эти знаки, как правило, опускаются. «Кто бы это мог быть?» — заинтересовался я. Потянулся в угол и прильнул к стене, и сейчас же по лицу мне — по глазам и скулам — хлестнули холодные капли.

Так вот в чем дело! Это сочилась камерная сырость. По ночам, когда люди спали, тюрьма сама начинала звучать, говорить…

«Верь! — усмехнулся я, стирая влагу с ресниц. — Во что мне теперь верить?»

И опять мне припомнился Львов — пограничный украинский город — самый «западный» и самый вольный изо всех советских городов послевоенной поры.

Наводненный контрабандистами, бандеровцами и валютчиками, он привлек меня не случайно. Устав от скитаний и тягот бездомной жизни, я решил пробраться на Запад, во Францию, к своим родственникам, уехавшим из России после революции. Мне указали путь, дали нужные адреса во Львове. Я прибыл туда и попал к украинским террористам, в одну из их бесчисленных подпольных организаций. Бандеровцы должны были переправить меня за кордон, но не смогли, не успели. Начались чекистские облавы: мне пришлось уходить из города ночью, второпях.

…Я шел проселочными дорогами, изнывая от жары и голода; в обнищалой этой глуши еду нельзя было достать ни за какие деньги, да их и не было у меня. И ни украсть, ни выпросить я тоже не мог; случайные редкие хутора встречали пришельцев враждебно и настороженно.

Я пил гнилую воду из луж, ел траву и даже крапиву (листья ее надо сворачивать так, чтобы внешняя жгучая их сторона оказалась внутри, тогда крапива становится вполне съедобной, обретает привкус свежего огурца).

Поначалу я избегал, боялся железнодорожных станций, но потом не выдержал; в темноте, ползком, дотащился до перрона, спрятался под его настил и долго лежал там, дожидаясь поезда… На этой дороге я вскоре и познакомился с нынешними моими «партнерами». Две недели разъезжал с ними на местных поездах, подработал немного денег, окреп, поправился, пришел в себя. А затем случилось нелепое это «дело». Неподалеку от Конотопа мы встретили в тамбуре ночного вагона двух спекулянтов, везущих на полтавский рынок цветные румынские шали и дамское белье.

Часть их товара мы забрали себе, и той же ночью, к утру, были задержаны линейной милицией по обвинению в железнодорожном грабеже.

Я вспоминал все это, томясь бессонницей и коротая ночь. Она тянулась мучительно и долго. Камера давно спала уже, было тихо, только в противоположном конце ее слышалась глухая возня, торопливый шепот. Я уловил обрывки странных фраз: «Тяни… Да не так — снизу…» — «Учтите, оглоеды, это — мое!» Приподнялся, вглядываясь. И различил неясные шевелящиеся тени.

Я знал: там размешались «шкодники» — мелкое ворье и базарные аферисты. Публика эта принадлежит к преступному миру, но не входит в его элиту. В тюремной табели о рангах она занимает положение небольшое, неважное.

Шкодники были чем-то взволнованы. Я окликнул их погодя:

— Эй, чего вы там суетитесь?

— Да тут фраер кончается, — ответили мне, — дуба дает.

— Так что же вы ждете? Зовите надзирателя.

— Сейчас… Вот только вещички его поделим.

— Да вы что же, сволочи, — удивился я, — хотите голым его оставить?

— Ну зачем же! Мы его прикрыли, — сказал, приближаясь ко мне, один из шкодников. Он держал в руке суконный новенький полосатый пиджак, осматривал его и ухмылялся, морща губы: — Хороший материальчик! Чего ж его мертвому оставлять? Ему ведь все равно. Теперь для него любая одежда годится, а лучше всего — деревянная.

Когда покойника выносили из камеры, я посмотрел на его лицо; молодое, скуластое, все в рыжих веснушках, оно еще не утратило красок и было до странности безмятежным.

А ведь его раздевали еще дышащим, теплым, в сущности, полуживым. О чем он успел подумать в последний момент? Какая мысль пронзила его и утешила, примирила с тем, что случилось?

Заснул я трудно, перед самой зарей, и сны мне виделись тяжкие, болезненные, мутные: заросли крапивы окружали меня, и мертвый мальчик тянулся ко мне веснушчатым своим скуластым лицом. «Здесь не пройти, — бормотал он, указывая на заросли, — а ведь мы с тобой голые. Жжется… если бы у нас были вещи! С вещами…» Я очнулся, разбуженный окликом надзирателя:

— С вещами! На коридор!

В это утро со мною на суд отправлялось немало народа. Шумную нашу ораву пересчитали в коридоре, выстроили попарно и вывели на тюремный, залитый режущим солнцем двор.

Там уже дожидался, пофыркивал и чадил бензином высокий черный фургон — знаменитый арестантский воронок.

Была суббота — день передач и свиданий, — и возле ворот, неподалеку от воронка, теснились пришедшие с воли женщины. Одна из них, рыжеволосая, с высокими скулами, показалась мне странно знакомой: было такое чувство, словно бы я уже видел ее где-то… Она стояла, обеими руками прижимая к животу кастрюлю с дымящимся супом. Внезапно руки ее дрогнули, лицо напряглось, заострилось, глаза расширились и остекленели.

Я проследил за ее взглядом и вдруг понял, кто она, сообразил, в чем суть!

Женщина увидала в толпе суконный новенький полосатый пиджак — пиджак своего сына. Потом перевела взгляд дальше и там, на чужих, незнакомых людях, распознала остальные его вещи: рубашку, брюки, башмаки.

Мгновенная темная судорога прошла по ее лицу, но — удивительное дело! — она не закричала, не кинулась с расспросами, нет. Рот ее был сомкнут, губы белы. Что-то она, очевидно, угадывала, постигала… И, заранее ужасаясь этому, молчала, боялась слов.

Так она стояла, следя за нами, и что-то каменное было во всем ее облике. Только руки ее, державшие кастрюлю, дрожали все сильней и опускались все ниже и ниже, проливая на землю, в пыль, принесенный для сына суп.

Глава 2

«Кого ни спросишь — у всех указ…»

Суд был суровым и скорым: вся его процедура заняла не более часа. После того как прокурор произнес обвинительную речь (он настаивал на применении самых решительных мер), выступил наш защитник.

Странный это был защитник!

С ним мы познакомились только здесь, в зале суда, за полчаса до начала заседания…

Он принадлежал к категории «казенных» адвокатов и занимался нашим делом — как он сам это заявил — по обязанности, в служебном порядке.

Тщедушный, узкогрудый, заметно лысеющий, он помедлил с минуту, скользко глянул на нас и потом сказал, пожимая щуплыми плечами:

— Не знаю, право, как быть… По долгу своему я призван их защищать. Надо бы, конечно, но не хочется! Это ведь не советские люди: отщепенцы, преступники, порождение чуждой среды… Как их, собственно, защищать? Взгляните на эти лица; на них явственно проступают черты кретинизма, дурной наследственности и всевозможных пороков.

При этих его словах судья заметно оживился и протер очки. Разместившиеся по бокам его заседатели обменялись короткими репликами. Потом все они пристально стали разглядывать нас, очевидно ища на наших лицах следы кретинизма, подмеченного оратором.

«Ай да защитничек, — изумленно подумал я, — вот уж действительно казенный. Что-то я таких не видывал, не знал. А впрочем, что я вообще знаю? Мне еще, вероятно, придется повидать на веку немало чудес».

В зале между тем нарастал смутный шум. Низкий женский голос сказал из задних рядов:

— Да разве ж это адвокат? Это какой-то милиционер переодетый. Ты защищай, а не пакости!

— Прошу прекратить разговоры, — заявил судья и хлопнул по столу квадратной ладонью. — Иначе прикажу очистить зал! Итак… — он грузно поворотился к говорившему, — продолжайте, только покороче.

— Да что ж, собственно, продолжать, — развел руками злополучный наш защитник. — Все, по-моему, и так ясно. Конечно, здесь можно найти некоторые смягчающие обстоятельства: например, молодость и незрелость этого… — Он ткнул в мою сторону пальцем. — И вообще, сложные условия жизни у всех подсудимых: война, беспризорная юность… Трущобный деклассированный мир, взрастивший их, — тут он опять почему-то указал на меня, — был весьма далек от советских общественных идеалов. К трудовой деятельности их, естественно, не приучали, положительных примеров взять им было неоткуда. И в этом смысле для них — это бесспорно — будет полезной и оздоровляющей суровая дисциплина и упорный, обязательный, физический труд!

Он умолк и уселся, утирая ладонью взмокшую лысину. Заседание окончилось. Суд удалился на совещание.

— А ведь он, чего доброго, под петлю нас подведет, — прошептал, наклоняясь ко мне, Цыган. — Каков ублюдок, а?

— Посмотрим, — сказал я, — поглядим. Указа, во всяком случае, нам не избежать.

Я оказался прав: мы не избежали его! В соответствии с новым кодексом двух моих товарищей (Цыгана и другого — по кличке Резаный) приговорили к десяти годам лишения свободы. Мне же, как самому молодому и незрелому, дали шесть лет лагерей «со строгой изоляцией» и по отбытии срока наказания — три года ссылки в «отдаленных местах».

Когда нас выводили из зала суда, на глаза нам попались «пострадавшие» — те самые спекулянты, из-за которых мы шли теперь в лагеря. Они, кстати, шли туда же. Вид у них был плачевный: щеки небриты, руки скованы — точно так же, как и у нас. Суд использовал их показания, а затем, в свою очередь, привлек их к ответственности за спекуляцию.

— Ну что? — усмехнулся Резаный. — Выгадали? Не надо было подличать, хитрить, собирать на дерьме сливки.

Цыган был настроен философски.

— Эх вы, гады, — сказал он укоризненно. — Не стыдно вам, а? Мы же ведь поступили с вами по-божески, совестливо: взяли не все, а часть… А вы что сделали? Заявлять кинулись. Эх! Ну как быть честным в этом мире? Где она, истинная совесть?

Он произнес это с надрывом, воздевая руки и гремя железом. Он искренне сокрушался по поводу того, что в этом мире утрачены понятия чести. Однако конвоир помешал ему продолжить монолог. Было приказано умолкнуть и поторапливаться… И так, в молчании, мы добрели до воронка.

* * *

Воронок был полон людьми и гудел словно улей. Разделенный внутри на узкие секции — боксы, — он и в самом деле походил на огромный пчелиный потревоженный улей (с той только разницей, что в сотах здесь содержался не мед и не сахар!). В том боксе, куда я попал, сидели шкодники — те самые, что раздевали этой ночью умирающего мальчика… Новый сталинский указ коснулся и их; всем им дали по десять лет, гораздо больше, чем мне. И вот же до чего подло устроен человек! Узнав об этом, я испытал невольное и странное облегчение, словно бы чужая беда могла меня тут утешить…



Поделиться книгой:

На главную
Назад