Михаил Дёмин
Блатной
БЛАТНОЙ
ТАЕЖНЫЙ БРОДЯГА
РЫЖИЙ ДЬЯВОЛ
Михаил Дёмин VS Юрий Трифонов
Многие знают писателя Юрия Трифонова, автора «Студентов», «Обмена» и «Дома на набережной». Меньше известен его двоюродный брат, поэт и прозаик Георгий Трифонов, публиковавшийся под псевдонимом Михаил Дёмин. На слуху остались его песни, но автора не вспоминают, думая, что слова народные. Например:
В прошлом бродяга, вор-майданник[2], лагерник, искатель приключений, художник и журналист, Дёмин писал не только стихи, но и прозу. Уехав в 1968 году в Париж и став первым «писателем-невозвращенцем», он опубликовал на Западе автобиографическую трилогию «Блатной», «Таежный бродяга», «Рыжий дьявол». Его перу принадлежала также дилогия в уникальном жанре уголовного детектива «Перекрестки судеб», первая часть которой называлась «…И пять бутылок водки», а вторая «Тайна сибирских алмазов». К сожалению, эти книги были впервые изданы в России небольшими тиражами лишь в 90-х годах и читателю почти не известны. А писал Дёмин очень увлекательно, причем с пониманием не только уголовного мира, но и природы и этнографии народов Севера, истории страны.
О политических заключенных написано много, но не об уголовниках.
«Помимо Солженицына эту тему разрабатывали Гинзбург, Марченко. И десятки других литераторов, отечественных и зарубежных. И в этом плане ничего нового я не добавил бы. Да и вообще задача у меня несколько иная; я отнюдь не стремлюсь к бытописательству. И жизнь даю в особом ракурсе: показываю специфический мир уголовного подполья, мир российской мафии. О нем мало кто знает. О нем никогда еще не писали по-настоящему, со знанием дела. А он заслуживает того! Заслуживает хотя бы из соображений исследовательских, познавательных. В конце концов, это ведь тоже моя Россия! Частичка ее истории, ее судьбы…»[3]
Бывая во Франции, я искала могилу Дёмина — своего двоюродного дяди. Поиск растянулся на двадцать лет. Сводная сестра Георгия, Соня Трифонова[4], уверяла, что ее брат похоронен под Парижем на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. То же самое утверждала и моя тетя Татьяна, сестра Юрия Трифонова, о чем написала в своей книге «Долгая жизнь в России»[5]. Я несколько раз бывала там, рылась в реестрах кладбища, но никаких сведений о могиле или о совместном захоронении ни под фамилией Дёмин, ни под фамилией Трифонов не находила. Случайно в биографическом справочнике о русском зарубежье я обнаружила краткую справку о Дёмине с указанием его могилы в парижском пригороде Кламар[6].
Директор кламарского коммунального кладбища Клодин Номи, несмотря на молодой возраст и всего трехлетний трудовой стаж, ориентировалась в своем деле практически наизусть. Она интересовалась судьбами русских аристократов, ученых и литераторов, живших и похороненных в Кламаре, самым знаменитым из которых был философ Николай Бердяев. Именно она и помогла мне найти нужную могилу.
Соня Трифонова и тетка Татьяна допускали, что Дёмин мог быть похоронен вместе с белыми офицерами — он был дальним родственником командующего Донской армией генерала Святослава Денисова — или вместе с донскими казаками — соответственно своему происхождению. В действительности же он оказался в могиле мадам Лермонтовой (1852–1930) из разветвленного рода великого поэта, к которому также относилась и последняя спутница его жизни Шарлотта, организовавшая отпевание и похороны. Транскрипция фамилии Дёмина на основании православного креста была по-французски точной, но смотрелась непривычно, напоминая греческое имя: Georges Trifonov — Mikhail Diomine (1926–1984).
Когда первая эйфория от завершения поисков улеглась, я навела справки, кто платит за участок на кладбище. Во Франции принята форма концессий — аренды участков с оплатой на тридцать или пятьдесят лет вперед. Выяснилось, что за два года до моего появления вдова Дёмина приезжала в Кламар продлить концессию. Поиск ее контактных данных в архиве и компьютере кладбища занял считаные секунды. Директор кладбища позвонила вдове Дёмина — Шарлотте Крайс-Вольпер — и, получив разрешение, дала мне все ее координаты.
После того как поиски последнего пристанища Дёмина и его французской спутницы жизни закончились, я почувствовала облегчение, как будто нашла недостающую часть пазла, закончившую общую картину. История двоюродных братьев Георгия и Юрия Трифоновых получила свое завершение.
Отцы Георгия и Юрия Трифоновых — братья Евгений и Валентин — были донскими казаками с хутора Новочеркасский. Детьми они рано осиротели и воспитывались в чужих домах, имели лишь начальное школьное образование. Подростком Евгений сошелся с ростовской криминальной группой «серых». Валентин же в 1904 году, в 16 лет, вступил в партию большевиков, куда вскоре перетянул и старшего брата. Оба стали профессиональными революционерами и несколько лет провели в царских тюрьмах и ссылках. Внешне братья были похожи, что послужило им однажды на пользу. Когда в 1906 году за политическое убийство жандарма Евгению, как уже совершеннолетнему, грозила казнь, он выдал себя за несовершеннолетнего Валентина, и поэтому наказание ограничилось ссылкой, откуда удалось бежать. Путаница с именами продолжалась несколько лет, пока с ней не разобрались через суд, но в критический момент Евгений был спасен.
Оба брата участвовали в создании Красной армии, играли активную роль в Гражданской войне и занимали важные посты в первом Советском правительстве. Валентин всегда выглядел серьезнее и основательнее, чем старший Евгений. И во многих делах брал над ним шефство.
«Валентин, хотя и младший, был уравновешенней, трезвее, Евгений же был вспыльчив, драчлив, в крови его кипело казачье буйство.
Они и внешне были разные, хотя чем-то похожи: отец широкоплечий, черноволосый, Евгений был рыжеват, строен и всегда казался моложе брата. Оба немного близоруки. Это было семейное, хотя отец и рассказывал, что зрение у него сильно ухудшилось в тюрьме, после побоев»[7].
Из-за неукротимого нрава Евгений часто попадал в трудные ситуации, у него возникали конфликты и проблемы на работе. Тогда он обращался за помощью к брату Валентину, который умел все улаживать. Моя бабушка Евгения Лурье говорила: «Михаил[8] не умеет ладить с людьми. У него тяжелый характер. Вот удивительно: два брата, а совсем разные!»[9]
Политическая карьера складывалась успешнее у Валентина. Он занимал важные посты в правительстве, служил дипломатом в Китае и Финляндии. У него была крепкая семья с женой Евгенией Лурье и двумя детьми — Юрием, ставшим потом известным писателем, и Татьяной[10]. Жил он напротив Кремля в Доме правительства на Берсеневской набережной. Евгений же последние годы проводил в подмосковном поселке старых большевиков Кратово. Семья его рано распалась, но двое сыновей от брака с красавицей Ликой — Андрей и Георгий — остались вместе с ним. Правда, ему повезло со второй женой Ксенией, родившей ему дочь Сонечку. В «Исчезновении» Юрий Трифонов так воспроизводит отношения отца и дяди:
«Николай Григорьевич угрюмо смотрел на брата. Тяжесть в середине груди вновь сделалась ощутимей. Он думал: брату пятьдесят три, выглядит на шестьдесят, разрушен временем, невзгодами и все еще мальчишка в душе. Люди, которые в юности были стариками, в старости делаются мальчишками. И размахивают игрушечными шашками в своих кабинетах…
Поэтому его собственная злость исчезала, едва возникнув. Он не мог долго сердиться на брата, старого дебошира, родного крикуна, на этого фантастического неудачника, у которого к концу жизни не осталось ничего — ни дела, ни семьи, ни дома»[11].
Только в одном Евгений превосходил брата Валентина — он был поэтом, автором книг тюремной лирики, пьесы, биографических романов и членом известного в 1920-х годах литературного объединения «Кузница». Он печатался под псевдонимом Евгений Бражнев. Присутствие в семье настоящего писателя будоражило воображение их сыновей Юрия и Георгия. Им тоже хотелось стать писателями. В семейной библиотеке, в запахе старых книг крылось необыкновенное очарование. Книги, старинная энциклопедия Брокгауза и Ефрона привлекали мальчиков намного больше, чем коллекция оружия и шпаг, хранившаяся в кабинете Валентина, или военная гимнастерка с орденами, которую неизменно носил Евгений.
Одна из последних встреч Евгения и Валентина состоялась в 1937 году, незадолго до трагической гибели обоих.
«Михаил сидел на краю дивана… После молчания сказал:
— Знаешь, Колька, а мы сей год не дотянем…
Николай Григорьевич не ответил. Походил по ковру в мягких туфлях, нагнулся, очистил с брючины полоску пыли, неведомо откуда взявшуюся, — может, от детского велосипеда, который стаскивал сегодня с антресолей? — и, разгибаясь, чувствуя шум в ушах, сказал:
— А вполне возможно. — И сказалось как-то спокойно, рассеянно даже. — Вполне, мой милый. Но дело-то вот в чем… Война грядет. И очень скоро. Так что внутренняя наша распря кончится поневоле, все наденем шинели и пойдем бить фашистов…»[12].
Летом того же года пришла
«В один из таких вечеров отец явился домой с запозданием — усталый, вымокший и необычайно угрюмый.
— Господи, — сказала Ксеня, — что случилось? На тебе лица нет…
— Арестован Валентин, — сказал, запинаясь, отец. — Странные вещи творятся в Москве…
Голос его пресекся…
— Валентин? — ахнула Ксеня, бледнея.
— Да. Сегодня.
…Я долго не мог уснуть; сквозь неплотно притворенную дверь сочился свет, доносились всхлипывания Ксени, тревожные, приглушенные голоса.
Именно тогда впервые услышал я слово „террор“.
— Понимаешь, я был в академии, готовился к докладу, — рассказывал отец. — И вдруг звонок. Насчет Валентина… Ну, я сразу — в ЦК. А там говорят: ваш брат оказался врагом…
— Но как же так? — удивлялась Ксеня. — Какой же он враг? Известный революционер, крупный дипломат. Живет в Доме правительства… Нет, тут, наверное, ошибка.
— Дом правительства, — протяжно сказал отец. И сейчас же я представил себе обычную его хмурую усмешку. — Этот дом уже наполовину пустой… Взяли не только Валентина, взяли многих! Такого террора страна еще не знала.
— Господи, Господи, — забормотала Ксеня. — Что же теперь будет? Значит, тебя тоже могут арестовать…
— Могут.
Отец умолк.
…О судьбе Валентина отец так и не смог ничего узнать; младший брат его исчез бесследно — и навсегда. Где он погиб? Когда? При каких обстоятельствах? Вероятно, его, как и многих, расстреляли в подвалах Лубянки…»[13].
После этого Евгения сняли со всех постов и отправили в бессрочный отпуск. Началось ожидание собственного ареста. Евгений перестал спать, зная, что аресты происходили по ночам. И все Кратово тоже не спало, в окнах горел свет и мелькали чьи-то тени. Эту жуткую картину наблюдали однажды из окна своей детской Георгий и его брат Андрей. Каждую ночь отец надевал парадный военный мундир, как моряки одевали перед штормом чистую одежду. И сын, просыпаясь, слышал через стену громкие шаги отца по кабинету. Иногда отец читал вслух свои стихи.
«И с этих пор началась у нас странная жизнь — тревожная, призрачная, бессонная. Все ночи теперь отец проводил в своем кабинете, курил и расхаживал, поскрипывая сапогами. Он ждал ареста! Знал, что в любую минуту за ним могут прийти (приходили, как правило, по ночам), и потому не спал. Не желал быть захваченным врасплох. Хотел достойно встретить беду и разделить участь брата. А беда была близко; она бродила где-то за порогом, и любой сторонний звук — шорох шин за окном, шаги на лестнице, дребезг звонка — все напоминало о ней, дышало ею… Молчаливый, затянутый в ремни, он ходил до рассвета — размеренно, грузно, сцепив за спиною руки по старой тюремной привычке. Эту привычку он приобрел в казематах Николаевской России. Прошло почти тридцать лет, и вот сейчас он как бы вновь вернулся в прошлое.
Однажды, пробудясь случайно перед зарей, я услышал негромкий глуховатый басок; отец читал в одиночестве стихи из книги „Буйный хмель“ — он вспоминал свою молодость.
…Поселок медленно угасал. Волна арестов катилась по Кратову, захлестывала дома и затопляла их тьмою. Она все ближе подступала к нам. Все меньше оставалось в ночи светящихся окон… И, наконец, настал черед отца. Нет, он не был арестован; он умер сам, от инфаркта. Всю жизнь он носил военную форму — только ее! И умер в ней; принял удар как в строю, как на поле сражения.
…Навсегда, на всю жизнь, запомнил я кратовские ночи… И гулкие бессонные шаги отца. И отчаянный Ксении крик:
— Кто же он, этот Сталин? Сумасшедший? Злодей? Кто?
И задыхающийся, негромкий голос отца:
— Не знаю…
И нередко теперь, думая об отце, я ловлю себя на мысли: как знать, может быть, ранняя, безвременная кончина была для него благодеянием, своеобразной милостью судьбы? Он не увидел, не узнал всех последствий террора — и слава Богу! Все равно ведь он никогда бы не смог примириться с происходящим; не вынес бы, не стерпел, сам не захотел бы жить дальше… Сталь гнется только до известного предела, а затем ломается — мгновенно и напрочь. И, судя по всему, тогда, в Подмосковье, он уже ощущал в себе этот надлом»[14].
Двоюродные братья Юрий и Георгий Трифоновы родились с разницей в один год: Юрий в 1925 году, Георгий в 1926-м. Оба уже в детстве прекрасно рисовали и сочиняли стихи. Рассказывали, что у них были похожие голоса, но не внешность. Юрий был высокого роста и крепкого телосложения. А Георгий был среднего роста, худой, сутулый, имел более светлые волосы. Характерами они во многом напоминали своих отцов. Юрий, как и Валентин, был сдержанный, немногословный, даже мрачноватый. Георгий, как Евгений, — балагур, великолепный рассказчик, выдумщик, легко сходился с людьми. Юрий ко всему относился обстоятельно. Георгий, напротив, отличался легкомыслием и безответственностью. Как и свои отцы, оба рано осиротели и были лишены материнской заботы: мать Юрия восемь лет провела в лагере для жен «врагов народа», а мать Георгия оставила семью, когда сыну не было и семи лет.
В детстве кузены дружили. Короткий и счастливый период из жизни двух мальчиков запечатлен Юрием Трифоновым в «Исчезновении», где автор представлен Гориком, а Георгий — Валерой.
«С Валерой Горик виделся редко — дядя Миша жил за городом, в поселке Кратово, — но, уж когда братец приезжал в Москву, они с Гориком устраивали такой „тарарам“, такой „маленький шум на лужайке“, такой „бедлам“, по выражению мамы, что у соседей внизу качались люстры. Часами они могли кататься по полу, сидеть друг на друге верхом, кружиться и пыхтеть, стискивая один другого, что есть мочи, стараясь вырвать крик боли или хотя бы еле слышное „сдаюсь“. И чем больше они потели, разлохмачивались, растрепывались, изваживаясь в пыли, чем сильнее задыхались и изнуряли друг друга, тем радостнее и легче себя чувствовали; это было как наркотик, они делались пьяные от возни, понимали умом, что пора остановиться, что дело кончится скандалом, но остановиться было выше их сил.
…Девчонки по другую сторону елки играли в какую-то настольную игру. Они были сами по себе, а Горик и Валера сами по себе. Но в миг паузы Валера прошептал Горику на ухо: „Знаешь, почему мы тут возимся?“ — „Ну?“ — спросил Горик. „Потому что перед этой Асей показываемся“. Горик промолчал, пораженный. Горику было одиннадцать с половиной лет, а Валере просто одиннадцать, и он не такой уж сообразительный, гораздо меньше читал, но сказал правду. Как же он так угадал про Асю? Уязвленный чужой проницательностью, Горик спрыгнул с дивана и крикнул: „Айда в кабинет!“[15]»
Юрий Трифонов не раз упоминал в своих произведениях те небольшие детали, которые связывали его с отцом — запуск с ним бумажных змеев на даче в Серебряном Бору, игру в маджонг, привезенную Валентином из Китая, три финских ножика, которые тот купил в Финляндии. Финки пополнили коллекцию оружия отца в кабинете. У Юрия Трифонова есть грустный эпизод, как в детстве он после ареста отца полез в стол за ножиками, но ему быстро расхотелось в них играть. И как потом один за другим все они поисчезали. Один нож он отдал старшему брату Георгия — Андрею Трифонову, когда тот уходил на фронт. Второй ножик он подарил одной девчонке («но это не помогло»)…
«…а финку средних размеров стащил из дома двоюродный брат Гога, сирота, бродяга и бездельник, однако не без таланта: он рисовал и писал стихи. Однажды Гога приплелся обшарпанный, грязный, то ли с вокзала, то ли из тюрьмы — была осень сорок пятого, я еще работал на заводе, а он витал неведомо где, что занимало меня чрезвычайно, и была какая-то другая сила, заставлявшая меня его любить, — и вот он всю ночь рассказывал о своих похождениях, пил крепчайший чай, за пристрастие к которому имел кличку Чифирист, я в увлечении записывал в блокнот словечки и песни той пучины, откуда он вынырнул на мгновение, надеялся когда-нибудь словечки использовать, но не использовал, а наутро он исчез вместе с финкой»[16].
Возможно, Георгий воспринимал финку не только как оружие, но и как напоминание о детстве — иногда он в справках указывал, что родился в Финляндии (в другом контексте он заявлял, что родом из Ростова-на-Дону, хотя, скорее всего, он родился в Москве). Теперь этот факт трудно проверить. Но это и не исключено, поскольку именно в те годы Валентин Трифонов служил советским торгпредом в Хельсинки, и беременная супруга его брата могла приехать в Финляндию, чтобы навестить семью и 18 июля 1926 года родить там сына. Известно, что Татьяна Трифонова родилась в Хельсинки 14 апреля 1927 года. Почему же чуть раньше там не мог родиться и Георгий?
Беззаботное детство Георгия было коротким. Оно прошло с отцом, братом Андреем и сводной сестрой Соней в поселке старых большевиков Кратово. Это была лучшая пора его жизни:
«Вот я закрываю глаза, и опять мне видится далекое Подмосковье»[17].
После смерти Евгения Трифонова его жена Ксения прожила недолго, Соню взяли на воспитание ее тетки, а Георгий со старшим братом Андреем переехали в московскую квартиру матери. Та жила у нового мужа, ей было не до детей, и для ведения их хозяйства она наняла домработницу.
«Похоронив отца, я перебрался в Москву, к матери, которая давно уже жила отдельно от нас…
Однако московская жизнь моя не задалась; все в ней было худо.
Мать жила с новым мужем — и дети от первого брака были для нее обузой… По сути дела, я оказался предоставленным сам себе.
На меня никто не обращал внимания. Никто, за исключением, пожалуй, полицейских властей. А вот этого я как раз боялся больше всего»[18].
Георгий часто обижался на свою мать. Но у нее самой была непростая биография. Лика (Елизавета) Беляевская происходила из дворянского рода. Ее отец был известный в Новочеркасске нотариус Владимир Беляевский, имел собственный дом. Она приходилась племянницей генералу Святославу Денисову, главнокомандующему Донской белой армией. В 1919 году красный комиссар Евгений Трифонов украл невесту (с ее согласия), увезя ночью из дома на казачьей тачанке:
«Событие это вызвало в Новочеркасске немалый переполох. Связь красного комиссара с дворянкой, племянницей самого Денисова, была скандальной и озадачила всех. Что ж, это понятно. Революция не терпит полутонов. Она отчетливо и безжалостно делит мир на два лагеря, на два цвета. И отец мой, и мать — оба они как бы совершали отступничество, изменяли классовым идеям эпохи»[19].
В 1925 году мать и старшая сестра Лики эмигрировали во Францию и обосновались в Париже. Все эти обстоятельства не способствовали легкой жизни Лики в Советской России. Тем не менее она имела все необходимое и ни в чем не нуждалась. В этом ей помогали красота и умение привлекать мужчин. Ее трое мужей содействовали ей во всем. Она делала карьеру по женской линии. О себе и своих детях Лика говорила: «Лес рубят — щепки летят. Вот мы и есть эти щепки». В одном из рассказов Дёмина мне даже попалось такое выражение: «Праздник щепок». Что это был за удивительный день?
Лику я видела однажды у моей бабушки Евгении. Она была совершенно седой, но это была благородная седина, похожая на парик, который носили дамы в XVIII веке. Не случайно мой отец, а за ним и я называли Лику «маркизой». Ее белые волосы контрастировали с тонким фарфоровым румянцем на лице и синими глазами. Помню на себе ее внимательный, оценивающий взгляд. Она посмотрела на меня как женщина на женщину. Тетка Татьяна рассказывала, что один раз Лика предложила ей: «Отдай мне Машу. Я сделаю из нее женщину». Моя кузина Маша была тогда еще девочкой.
У Трифонова в «Доме на набережной» Лика послужила прообразом матери Шулепникова, хотя и в виде смуглой брюнетки, а в автобиографическом «Исчезновении» уже показана такой, какой была, под именем Ванды:
«Ванда, конечно, сдала, располнела, но все еще красивая, милая, совсем седая, этакая маркиза восемнадцатого века. В тридцать семь лет вся седая! Но как всегда, как двадцать лет назад, поразительное равнодушие ко всему, что не касается ее личности. Точнее говоря, ее личной жизни. Какая-то совершенно ветхозаветная и наивная аполитичность. Ничем не интересуется, ничего не знает. Вся в мечтах, в глупостях. Дипломат задурил ей голову, обещал, что на будущий год поедут во Францию, поселятся на Лазурном берегу, и она ни о чем другом не может ни говорить, ни думать. Волнуется, что не пустят за границу, потому что у нее во Франции старшая сестра с матерью. Словом, Ванда это Ванда, птичка божья»[20].
В «Доме на набережной» описывается поездка матери Шулепникова — Лики — во Францию на встречу с сестрой через пятьдесят лет разлуки. Со слов самой Лики, эта история выглядела так. Когда она вышла из вагона на парижский перрон, к ней навстречу двинулась сгорбленная старушка, в которой она с трудом узнала сестру. Та все эти годы содержала русское бистро с блинами и икрой, где сама же все и готовила. Лика в Москве для таких дел всегда держала прислугу. Конечно, после этого Париж утратил для нее всякую привлекательность.
Когда разразилась война, старшего брата Георгия, Андрея, призвали в армию, где он вскоре погиб. В 1942 году Георгию исполнилось шестнадцать лет, и он по легкомыслию не явился по повестке на военный завод. За нарушение Указа о всеобщей обязательной трудовой повинности он получил два года принудительных работ. Заключение Георгий отбывал в Краснопресненской тюрьме в Москве. Позже он утверждал, что его первая тюрьма была самой ужасной. Надо отдать должное Лике: совестясь, что мало заботилась об Андрее, погибшем на войне в девятнадцать лет, и упустила Георгия, угодившего в тюрьму в шестнадцать, она предпринимала все, чтобы облегчить участь сына. Она регулярно носила ему передачи и добилась сохранения за ним московской квартиры, в которую, правда, все же подселили новых жильцов.
Через год с небольшим Георгия выпустили досрочно из-за слабого здоровья, но вскоре призвали в армию. Вернувшись с войны, он начал работать в дизайнерском бюро автомобильного Завода им. Сталина (сейчас Завод им. Лихачева — ЗИЛ) и брать уроки рисования у известного художника Дмитрия Моора. Но вскоре бывшим осужденным стали давать новые сроки. Его товарищей по работе арестовали, и Георгия вызвали в отдел кадров. Почувствовав опасность, он ускользнул с завода, без документов бежал из Москвы и начал бродяжничать. От отчаяния, голода и безденежья он в Ростове прибился к воровской шайке, где встретил знакомых по Краснопресненской тюрьме. Там он получил квалификацию майданника — вора в поездах, которая в целом отвечала его характеру — он любил приключения, путешествия, опасности. Любил «шататься» по миру:
Началась воровская жизнь, описанная в трилогии «Блатной», «Таежный бродяга», «Рыжий дьявол», напоминающей приключения барона Мюнхаузена, всегда выходившего сухим из воды. Георгий часто вспоминал своего отца Евгения Трифонова. Тот тоже сначала связался с уголовниками, а в тюрьмах и ссылках занялся литературой (под именем Е. Бражнев):
«Там, на каторге, он начал писать и стал поэтом. Он создал книгу стихов „Буйный хмель“, впоследствии принесшую ему известность и оставшуюся в литературе как своеобразный и, пожалуй, единственный в своем роде образец тюремной и каторжной лирики начала нашего века. Отдельные стихи на эту тему были тогда, конечно, не редкостью — они встречались у многих поэтов, но целая книга, специальный сборник, имеется только у него…
(И сейчас, когда я пишу эти строки, я думаю о том, как много общего в наших с ним судьбах! Мои скитания тоже ведь начались на юге, на Дону, среди ростовских бродяг и уголовников. И по тем же самым каторжным пересылкам, по тем же этапам прошел я в свое время! Одно и то же количество лет провели мы в тайге, и первый мой поэтический сборник, вышедший в Сибири, состоял в основном из стихов, написанных в заключении и в ссылке…)
Книга „Буйный хмель“ создавалась свыше десяти лет — в лесных острогах, на завьюженных рудниках. И наконец, незадолго до освобождения (свободу отцу принесла амнистия, объявленная в честь трехсотлетия Дома Романовых) он высылает стихи в Питер, брату Валентину Трифонову»[22].
Отец оставался для Георгия главным авторитетом. Когда он наказывал сына за проказы ремнем, тот не обижался, если считал наказание справедливым. При этом отец наставлял его:
«— Вообще, не бойся битья. Не смей бояться. Помни — от этого не умирают.
И еще:
— Умей держать удар, принимай его без опаски. И уж если случится драка — не плачь, не беги. Отбивайся, как можешь. И самое главное, не бойся! Хитрить в схватке можно, трусить нельзя»[23].
Ксения, приемная мать Георгия, ужасалась и возмущалась. Ей казалось, что в мирное время это совершенно бесполезная наука:
«…Ты все меряешь своим прошлым, а оно, я уверена, не повторится! Поговорил бы лучше о книгах, о литературе.
— Что ж, — усмехался отец и легонько ладонью ворошил мои вихры, — можно и о литературе… Если сравнить ее с дракой, то возникает парадокс. Качества, необходимые в первом случае, абсолютно неуместны во втором; они как бы взаимно исключают друг друга. В драке нужны злость и хитрость, а в искусстве, в творчестве, наоборот, — доброта»[24].
Отец оказался прав, Георгию пригодилась эта школа. В тюрьме он знал, как за себя постоять. Тогда ему и дали кличку Чума. Он рассказывал, что в «блатном» мире кличка отражает либо внутреннюю суть человека, либо внешние особенности. А в нем бушевала дикая казачья кровь. Когда на него нападали, он становился «чумовым».
Прожив некоторое время в таборе с женой-цыганкой, обитая в «малинах», занимаясь поездными кражами, проведя пять лет в главных сибирских лагерях — на Колыме, на 503-й стройке Краслага (под Красноярском), в Норильске, Георгий полностью вписался в воровскую среду. Более того, он стал «вором в законе». Можно только догадываться, сколько пассажиров он надул и обворовал на вокзалах и в поездах, чтобы заслужить такой авторитет.
В тюрьме Дёмину приходилось скрывать свое истинное происхождение. Старый друг слепил ему нужную биографию: мать — проститутка, отец — профессиональный вор. Приходилось тщательно скрывать и то, что он служил в армии. Уважающий себя блатной никогда не должен был соприкасаться с властями, иначе доверие к нему утрачивалось. Тем не менее Дёмин выделялся из воровской среды начитанностью и литературными способностями. Он сочинил несколько блатных песен, которые распространились по всей стране. Уголовники, особенно бывалые, ценили его дар и даже «командировали» на международную воровскую конференцию во Львов. Один из них однажды строго пресек насмешки над его сочинениями:
«— Кончайте треп, жиганы, — сказал тогда Солома, — что вы во всем этом смыслите? — И строго из-под нависших бровей посмотрел на своих партнеров. — Ваше дело курочить замки. А литература — не про вас. Это работёнка особая, тонкая, непростая… И у поэтов всегда так бывает: начало трудное, но зато потом… Я это могу подтвердить. Все-таки я — …ценитель Есенина — знаю, что такое творческая жизнь!.. И знаю этого пацана — как он сочиняет. И верю в него! Ведь не зря же вся босота — от Колымы до Черного моря — поет его песни… А это тоже что-нибудь да значит!
Вот какую речь произнес ростовский этот медвежатник! Хорошо он сказал, хорошо. Я посмотрел на него с благодарностью. С ним мне всегда было легко»[25].
В тюрьме Георгий, как и отец, занялся самообразованием и потянулся к тем, кто мог бы его чему-то научить. Так он познакомился с политическими заключенными. Среди них были врач Левицкий и литератор Роберт Штильмарк, написавший в лагере ставший в 1950-х годах бестселлером приключенческий роман «Наследник из Калькутты». Это были первые люди, распознавшие в Дёмине будущего литератора и давшие ему много полезных советов. Левицкий отправил сборник стихов Георгия через друзей в Красноярское отделение Союза писателей. Штильмарк подарил ему книгу об оформлении и редактировании газеты, сказав при этом: «Запомни, журналистика — это путь в литературу». Он оказался прав. Изучение этой книги сильно помогло Дёмину, когда он начал работать корреспондентом и ездить по сибирским городам собирать материалы.
Когда Дёмин освобождался из заключения, общая сходка — «толковище» — отпустила его из «кодлы», постановив: «Быть тебе поэтом!» Блатные уважали его талант и с интересом и участием ждали его творческого дебюта.
Освобождение из лагеря в Советском Союзе не означало восстановления в правах. Бывшие заключенные не имели права селиться и даже появляться в 17 главных городах, а где можно было проживать, их не брали на хорошую работу. Выйдя из заключения в 1952 году, Дёмин получил направление на три года ссылки в Абакан, но, собираясь заняться литературой, в нарушение всех предписаний поехал в Москву:
Бывшему блатному не так легко было стать советским писателем. Хотя Дёмин заявлял, что всего хотел добиться сам, он решил обратиться к своему кузену Юрию Трифонову, которого считал баловнем судьбы.
В чем Трифонову действительно повезло по сравнению с Георгием, так это с домашним воспитанием. Сначала им занималась мать — Евгения Лурье — интеллигентная и выдержанная женщина. К образованию она относилась очень серьезно: приобщала к чтению и рисованию, учила иностранным языкам, даже наняла немецкую бонну. Она любила театр и ставила со своими детьми — Юрием и Татьяной — театральные скетчи, ею самой написанные. Когда в 1937 году Валентина, а потом и Евгению арестовали, детей взяла под опеку строгая, дисциплинированная бабушка по материнской линии, убежденная коммунистка Татьяна Словатинская. Жизнь была скудной, но в ней существовал регламент, дети находились под постоянным присмотром. Благодаря этому они смогли окончить школу и поступить в институт.
Трифонову также рано повезло в профессиональном плане. После первого романа «Студенты» (1950) он в двадцать пять лет стал самым молодым лауреатом Сталинской (Государственной) премии. Многие коллеги и друзья завидовали. Он слишком быстро прославился и занял не по возрасту привилегированное положение. Он и так пользовался семейной дачей в Серебряном Бору в поселке старых большевиков, которую удалось сохранить после ареста отца, а после правительственной награды и вовсе зажил на широкую ногу.
С другой стороны, в отличие от Георгия, чей отец умер своей смертью, Юрия долго преследовала тень расстрелянного отца, а сам он считался сыном «врага народа». В 1951 году Трифонова чуть было не исключили из комсомола, что в те годы означало бы конец карьеры. При поступлении в Литинститут он схитрил, просто написав официальную дату смерти отца, не вдаваясь в подробности. Кто-то из недоброжелателей донес, что спровоцировало громкий скандал. Ему сильно потрепали нервы на комсомольском собрании и после несколько лет не печатали. Позже Трифонов рефлексировал по поводу анкеты:
«И еще: глубинным, тайным, каким-то даже чужим и оттого, наверное, истинным умом понимал, что та правда, которую требовалось написать, не была правдой. И обман, значит, не был настоящим обманом. Был всего-навсего обманом обмана. Это никому пока не известно, и, может быть, еще долго не будет известно, и ему самому известно не окончательно, но он чуял, что правда тут не простая, какая-то двойная, секретная»[27].
Страх утратить возможность писать и печататься преследовал Трифонова долго. Отпустило только в период «оттепели».
Юрий взялся помочь Георгию в литературных контактах и посоветовал начать писать прозу, используя богатый жизненный опыт. Как ни странно, Дёмину не приходила в голову столь простая мысль, но постепенно он оценил мудрость брата. Первую встречу представителей двух разных миров Дёмин описывал, фиксируя не без иронии бытовые детали.
«Немного передохнув и освоившись на новом месте, я начал действовать. И прежде всего поспешил навестить двоюродного своего брата — Юрия Трифонова — молодого преуспевающего прозаика. Об успехах Юры я узнал еще в Сибири, в экспедиции, — из московских газет… Однажды мне попалась заметка о том, что писатель Ю. В. Трифонов удостоен Государственной премии за роман о студенческой молодежи. И я подумал тогда — со смешанным чувством восхищения и легкой зависти: братишка не теряет времени даром! Он всегда жил правильно. Ему ничто не смогло помешать — ни террор, ни распад семьи, ни гибель наших стариков… братишка все это время спокойно учился, постигал премудрости, упорно писал. Не торопясь, шел к заветной цели. И вот, достиг ее наконец!
…Юра был на гребне, в расцвете — это чувствовалось по всему. Он жил в новом, недавно отстроенном „писательском“ доме, имел свою машину, „Победу“. И успел уже обзавестись семьей; был женат на Ниночке Н. — известной оперной певице (Нине Нелиной, моей маме. — О. Г.).
— Ой, как у вас голоса похожи! — сказала, всплеснув руками, Ниночка, — та же манера говорить… да и жесты… Но характеры — это заметно — разные. Что ж, мальчики, выпьем за вашу встречу!
Мы выпили. И потом — еще. И после третьего захода Юра заставил меня рассказать о себе. Рассказ был долгий. И когда он кончился, Юра заметил, задумчиво надув толстые свои губы, вертя в пальцах рюмку:
— Какой сюжет! Какая благодатная тема! Да ведь из этого можно сделать грандиозный роман.
— Ну уж и грандиозный, — усомнился я, — приключения, блатные авантюры, что в этом серьезного? Развлекательное чтиво… Почти что сказочка…
— Чудак, — усмехнулся Юра, по-прежнему играя рюмкой (рюмка была граненая, тончайшая, таящая в себе певучий хрустальный звон; впервые за много лет я ужинал среди крахмальных салфеток и хрусталя). — Чудак, ей-богу. Да ведь эти авантюры — твоя жизнь. Реальная, доподлинная — не высосанная из пальца! Такое „чтиво“, такие „сказочки“ обычно рождаются в кабинетах. Писатели творят их в муках, изощряются, изобретают ходы… А тут ничего не надо изобретать, только рассказывай. Рассказывай правду. Без фокусов, без литературных штучек. Куперу и Стивенсону, к примеру, без этих самых штучек обойтись было нельзя. У тебя перед ними великое преимущество. Так пользуйся этим. Эх, мне бы такой материал…
…Мне все время казалось, что он говорит со мною не всерьез — попросту успокаивает меня, тешит… В конце концов, что стоит ему — удачливому, добившемуся всех благ — подбодрить заблудшего кузена? Только потом осознал я его правоту, понял, в чем мое назначение. Только потом, спустя годы… тогда я не знал еще прозы, не дозрел до нее… И сильно мне мешал этот хрусталь — весь этот блистающий парадный антураж.
…С Юрой мы часто потом встречались и говорили о многом. Но этот наш разговор особенно мне запомнился. Ведь именно тогда, впервые, он натолкнул меня на мысль о биографической серии! Для того чтобы мысль эта созрела и обрела конкретное воплощение, понадобилось много времени; прошло почти двадцать лет. Но и сейчас (когда я пишу эти строки) я помню с поразительной отчетливостью — как если бы это было вчера — все детали того вечера, и общую атмосферу застолья, и Юрины суждения и советы».
В тот же вечер Георгий сообщил Юрию, что приехал в Москву нелегально. Трифонов сказал: «Ерунда, ты только не трепись!» И, поворотившись к Ниночке — добавил:
— Знаешь, он чем-то мне напомнил сейчас наших отцов. Когда-то они вот так же воротились из Сибири — один из ссылки, другой с каторги, — и поначалу жили нелегально, прятались, готовились к перевороту…[28].
Нарушение паспортного режима ерундой вовсе не являлось. Сосед по московской квартире написал донос, и Георгия задержали. В доносе еще указывалось, что в столе у него лежит финский нож, за хранение которого грозил срок до двух лет. К счастью, мать Георгия Лика, убираясь в его комнате, забрала «финку» от греха подальше и тем спасла сына от очередного ареста. В отделении капитан милиции, обращаясь на «ты», с удовольствием перечислил ему список старых и новых грехов:
«Он оперся о стол локтями, сложил кисти рук и начал перечислять — поочередно загибая пальцы:
— Белогвардейская родня — раз. Уголовное прошлое — два. Мы запросили Центральный тюремный архив и знаем теперь всю подноготную… Ты ведь кто? Майданник, поездной грабитель. И к тому же рецидивист. Неоднократно судимый — это три… Вот, таков общий фон! Ну и на этом фоне — твое последнее деяние. Вместо того, чтобы после лагеря прибыть, как положено, на место поселения, ты что сделал? Скрылся, бежал. И затем появился в Москве — в режимном городе — нелегально, без прописки. Таким образом, ты нарушил сразу два пункта в существующем законодательстве. Сразу два!»[29]