— Какой у тебя жар, — сказал он, — и какое пылкое воображение! Нет, ты ошибаешься, я говорил не ради Соланж. То, что я говорил, очень верно. Мы почти всегда соединяемся друг с другом, не отдавая себе отчета в том, что делаем. Потом мы хотим быть честными; мы не хотим причинять боль человеку, которого любим; во имя каких-то неопределенных мотивов мы отказываем себе в известных радостях, о чем впоследствии сожалеем. Я говорил, что в этой нашей добропорядочности есть что-то трусливое, что почти всегда мы сердимся на тех, кто заставил нас отказаться от самих себя, и что, в общем, было бы лучше и для них и для нас иметь мужество сознаться открыто в наших чувствах и взглянуть жизни прямо в лицо.
— Но ты, Филипп, ты сам сожалеешь о чем-нибудь в настоящую минуту?
— Вечно ты сводишь к нам двоим все общие вопросы. Нет, я ни о чем не жалею; я очень люблю тебя, я совершенно счастлив с тобой; но я был бы еще счастливее, если б ты не была так ревнива.
— Я постараюсь.
На другой день пришел врач и нашел у меня злокачественную ангину. Филипп проводил около меня очень много времени и с большим самоотвержением старался наладить идеальный уход за мною. Соланж присылала мне цветы, книги и зашла ко мне, как только я в силах была принять ее. Я находила себя скверной, несправедливой, но стоило мне поправиться и вернуться к нормальной жизни, чтобы их интимность снова начала поражать и тревожить меня.
Впрочем, не я одна была встревожена. Господин Шрейбер, заведующий бумажными фабриками, эльзасский протестант, который часто приходил к нам завтракать и которого я принимала дружески, находя его очень прямым и надежным человеком, робко остановил меня в конторе как-то раз, когда я зашла к Филиппу и не застала его на месте.
— Госпожа Марсена, — сказал он мне, — простите меня за мой вопрос, но известно ли вам, что случилось с господином Филиппом? Он стал совершенно неузнаваем.
— В каком отношении?
— Все ему безразлично, сударыня, он очень редко приходит теперь в контору после завтрака, он пропускает свидания с самыми лучшими из наших клиентов; вот уже три месяца, как он не был в Гандумасе… Я делаю все, что в моих силах, но все-таки я здесь не хозяин… Я не могу заменить его.
Значит, когда Филипп говорил мне, что занят своими делами, он лгал, он, который был всегда так щепетилен и правдив. Но не для того ли он лгал, чтоб успокоить меня? И разве облегчала я ему хоть сколько-нибудь задачу, разве он мог быть со мной откровенным? Иногда желание видеть Филиппа счастливым было у меня так сильно, что я давала себе слово не тревожить его покой, но гораздо чаще я мучила его своими подозрениями и упреками. Я была зла, настойчива, неприятна. Он отвечал мне с большим терпением. Я часто говорила себе, что он был лучше по отношению к Одиль, чем я по отношению к нему при подобных же обстоятельствах. Но тотчас же я находила себе оправдание в разнице наших положений, в том, что для меня все это было гораздо страшнее. Мужчина не строит всю свою жизнь на любви; у него есть работа, друзья, умственные интересы. Женщина, подобная мне, существует только для своей любви. Чем заменить ее? Я ненавидела женщин и была равнодушна к мужчинам. После долгого ожидания я выиграла, наконец, как мне казалось, единственную партию, которую стремилась выиграть в жизни: нашла чувство исключительное и всепоглощающее. Теперь я потеряла его. И я не видела конца своему ужасному горю и не знала, как мне излечиться от него.
Так прошел второй год моего замужества.
XVI
Тем не менее два факта подействовали на меня успокоительно. Давно уже Филипп собирался ехать в Америку, чтобы там ознакомиться с некоторыми производственными процессами в бумажной промышленности, а также с условиями жизни американских рабочих. Мне страшно хотелось совершить вместе с ним это путешествие. Время от времени он начинал строить планы, посылал меня в Общество трансатлантического пароходства за справками о времени отплытия пакетботов и о цене билетов. Потом, после долгих колебаний, он решил, что мы не поедем. В конце концов я стала думать, что путешествие это уже никогда не состоится. Впрочем, я давно покорилась своей участи и заранее была готова на все. Я говорила себе: «Я восприняла идеи Филиппа о рыцарской любви. Я люблю его и буду любить что бы ни случилось, но никогда не буду вполне счастлива».
В январе 1922 года Филипп однажды вечером сказал мне:
— На этот раз я решил окончательно: мы едем весной в Соединенные Штаты.
— И я, Филипп?
— Ну конечно, и ты. Отчасти потому я и хочу поехать, что обещал тебе. Мы пробудем там полтора месяца. Я закончу всю работу в неделю, и мы сможем попутешествовать и посмотреть страну.
— Какой ты милый, Филипп! Я в восторге.
Я действительно находила его очень добрым. Сомнение в своих качествах влечет за собой чрезмерное и наивное самоунижение. Я искренно не могла поверить, чтобы для Филиппа представляло большой интерес путешествие в моем обществе. Особенно же я была благодарна ему за то, что он добровольно отказывался от возможности встречаться с Соланж Вилье в течение двух месяцев. Если бы он любил ее, как я порой опасалась, он не мог бы так покинуть ее, в особенности он, такой беспокойный по отношению к существам, которые были ему дороги. Значит, все это было менее серьезно, чем я думала. Я вспоминаю, что в течение всего января я была весела, не терзала себя мрачными мыслями и ни разу не докучала Филиппу своими жалобами и расспросами.
В феврале обнаружилось, что я беременна. Это доставило мне огромную радость. Я страстно хотела иметь ребенка, особенно сына. Мне казалось, что это будет второй Филипп, который до пятнадцати лет, во всяком случае, будет принадлежать мне безраздельно.
Филипп тоже встретил эту новость с радостью, и мне было это приятно. Но начало моей беременности протекало очень тяжело, и скоро стало ясно, что я не смогу вынести морского путешествия. Филипп предложил мне, что и он не поедет. Но я знала, что он уже написал множество писем, организовал посещения заводов, назначил свидания, и настаивала, чтобы он ничего не менял в своих планах.
Стараясь теперь отдать себе отчет, почему я обрекла себя на эту разлуку, которая была мне так тяжела, я вижу здесь целый ряд мотивов: прежде всего мне казалось, что я сильно подурнела, у меня было усталое лицо; я боялась, что перестану нравиться ему. Потом мысль удалить Филиппа от Соланж продолжала соблазнять меня и, пожалуй, даже больше, чем самое присутствие моего мужа. Наконец, я часто слышала разговоры Филиппа о том, что сила женщины в разлуке, что вдали от любимых существ мы забываем об их недостатках, их маниях и начинаем вдруг понимать, сколько ценного и прекрасного вносят они в нашу жизнь и насколько трудно нам без них обходиться. В повседневной жизни мы проходим мимо всего этого, потому что наши существования слишком тесно переплетены между собой: «Это как соль, — говорил он, — мы не замечаем, что поглощаем ее, а попробуйте удалить ее из нашей еды, и мы наверно умрем».
А вдруг вдали от меня Филипп поймет, что именно я и была солью его жизни!..
Он уехал в начале апреля, посоветовав мне развлекаться, встречаться с людьми. Через несколько дней после его отъезда, почувствовав себя лучше, я стала выходить из дому. У меня еще не было писем от него; я знала, что не начну получать их раньше, чем через две недели. Я скучала и чувствовала потребность рассеять охватившую меня тоску. Позвонив некоторым из своих друзей, я вдруг решила, что будет очень уместно и тактично, если я протелефонирую сейчас Соланж Вилье. Мне с большим трудом удалось добиться ответа. Никто не подходил к телефону; наконец горничная сказала мне, что она уехала на два месяца. Меня охватила безумная тревога. Совершенно нелепая мысль пришла мне в голову — что она поехала вместе с Филиппом. Но я отбросила ее как абсолютно неправдоподобную. Я спросила, оставила ли она адрес, мне сказали, что она у себя в Марракеше. Ну конечно, теперь все просто и ясно: она отправилась, как всегда, в Марокко, к своему мужу.
Однако, повесив трубку, я почувствовала потребность лечь в постель; мне рыло очень не по себе и я впала в долгое и грустное раздумье. Так вот почему Филипп так охотно решился на это путешествие! Больше всего я сердилась на него за то, что он не сказал мне об этом прямо и заставил меня принять его предложение как великодушную жертву. Сейчас, оглядываясь назад, я более снисходительна. Не будучи в силах вырваться из-под власти Соланж и все же нежно преданный мне, Филипп старался поступить как можно лучше и дать мне все, что еще мог урвать от страсти, которая начинала непреодолимо захватывать его.
Первые письма, полученные мною из Америки, сгладили это тяжелое впечатление. Они были нежны и красочны. Чувствовалось, что Филипп жалеет о моем отсутствии и хотел бы разделить со мной жизнь, которая так нравилась ему.
«Это страна для тебя, Изабелла, страна комфорта и безупречного совершенства, страна порядка и хорошо сделанных вещей. Нью-Йорк кажется исполинским домом, управляемым всемогущей, идеально точной Изабеллой».
И в другом письме:
«Как мне не хватает тебя, дорогая! Как был бы я рад застать тебя вечером в этой комнате отеля, где нет ни души, кроме телефона, слишком уж разговорчивого. Мы завели бы с тобой одну из наших длинных бесед, которые я так люблю; мы разобрали бы всех людей и все вещи, попавшиеся нам на глаза в течение дня, и твой ясный ум обогатил бы меня очень определенными, очень точными мыслями. Потом, после некоторого колебания, ты сказала бы мне с притворным равнодушием: «Ты действительно находишь ее красивой, эту миссис Купер Лоуренс, с которой ты просидел весь вечер?» В ответ на что я поцеловал бы тебя, и мы с улыбкой взглянули бы друг на друга. Ведь правда, милая?»
Читая эти строки, я действительно улыбалась и была ему благодарна за то, что он так хорошо знал меня и принимал меня такой как я есть.
XVII
Все в жизни неожиданно с первого до последнего дня. Эта разлука, которой я так боялась, сохранилась в моей памяти как эпоха относительного счастья. Я была довольно одинока, но много читала, работала. Впрочем, слабость моя была так велика, что значительную часть дня я проводила в постели. Болезнь — это форма душевного покоя, потому что она ставит нашим желаниям и тревогам прочные, непреодолимые границы.
Филипп был далеко, но я знала, что он здоров и доволен. Он писал мне очаровательные письма. Наши отношения не омрачались ссорами и недоразумениями. Соланж жила в глубине Марокко, на расстоянии семи-восьми дней морского пути от моего мужа. Мир казался мне лучше, жизнь легче и приятнее, чем все последнее время. Я понимала теперь фразу, которую сказал мне как-то Филипп и которая показалась мне тогда чудовищной: «Любовь лучше выносит разлуку или смерть, чем сомнение или измену».
Филипп заставил меня дать ему слово, что я буду встречаться с нашими друзьями. Я обедала раз у Елены Тианж и два-три раза у тети Коры. Она сильно постарела. Ее коллекция старых генералов, старых посланников и старых адмиралов была расхищена смертью. Многих из прекрасных экспонатов уже не хватало, и их рамки оставались пустыми. Сама она иногда засыпала в кресле, окруженная своей свитой, настроенной по отношению к ней очень нежно, но немного насмешливо. О ней говорили, что когда-нибудь она так и умрет за своим обедом.
Что касается меня, то я по-прежнему была признательна ей за то, что встретилась у нее с Филиппом, и продолжала неизменно посещать ее. Случилось даже так, что два или три раза я завтракала у нее совсем одна, что противоречило всем традициям авеню Марсо. Но это вышло оттого, что как-то вечером я разоткровенничалась с ней и она поощряла меня к дальнейшим излияниям. Я рассказала ей всю мою жизнь, сначала о моем детстве, потом о замужестве, о Соланж и о моей ревности. Она слушала меня, улыбаясь.
— Ну, моя бедная малютка, — сказала она, — если у вас в жизни не будет более серьезных несчастий, вы сможете назвать себя счастливой женщиной… На что вы жалуетесь? Ваш муж неверен вам? Но мужчины никогда не бывают верны…
— Извините меня, тетушка, но мой свекор…
— Ваш свекор был отшельником, это верно… Я-то его лучше знаю, чем вы… Но хороша заслуга! Эдуард всю свою молодость провел в провинции, среди всяких кикимор. У него не было никаких искушений. А вот возьмите хотя бы моего бедного Адриана. Вы верно думаете, что он никогда меня не обманывал? Увы, моя бедняжка, в течение двадцати лет я знала, что его любовницей была моя лучшая подруга, Жанна де Каза Риччи… Конечно, я не скажу вам, что в начале это было мне очень приятно, но все обошлось… Вспоминаю день нашей золотой свадьбы. Я пригласила к себе весь Париж. Бедный Адриан, у которого голова была уже не в порядке, произнес маленькую речь, где говорил обо всех сразу: и обо мне, и о Жанне Каза, и об адмирале… Публика, сидевшая за столом, смеялась… Но, в сущности, все это было очень мило, очень трогательно. Все мы были уже стары, мы прожили жизнь, стараясь взять от нее как можно больше, мы не сделали ничего непоправимого… Это было очень хорошо, и потом обед был такой вкусный, что публика не слишком интересовалась посторонними вещами.
— Да, тетушка, но все зависит от характера. Для меня личная жизнь — это все, светская жизнь меня нисколько не занимает. Поэтому…
— Но кто сказал вам, милая, что для нас не существовало личной жизни? Конечно, я очень люблю своего племянника и не я буду советовать вам взять любовника… Нет, разумеется… Но все-таки, если Филиппу нравится бегать из дому, когда у него такая молоденькая и хорошенькая жена, то не я опять-таки буду в претензии на вас, если и вам со своей стороны захочется украсить свою жизнь… Я отлично знаю, что даже здесь, на авеню Марсо, немало мужчин, которым вы нравитесь…
— Увы, тетушка, я верю в святость брака.
— Ну, само собой… Я тоже верю в святость брака, я это доказала… Но брак одно дело, любовь — другое… Надо иметь прочную канву, но никто не мешает вышивать по ней красивые узоры.
Тетя Кора долго говорила со мной в этом тоне. Мне было приятно с ней, мы очень симпатизировали друг другу, но не были созданы для взаимного понимания.
Меня пригласили в гости к неким Соммервье. Он был компаньоном Филиппа по целому ряду дел. Я решила, что не имею права отказываться от этого приглашения, чтобы не повредить моему мужу. Когда я пришла к ним, то сразу пожалела, что сделала это, потому что среди приглашенных не было ни одного знакомого мне лица. Дом был красив, обставлен изящно, правда несколько слишком современно, чтобы понравиться мне, но все же с подлинным вкусом. Филиппа заинтересовали бы картины; тут были Марке, Сислей, Лебур. Г-жа Соммервье представила меня незнакомым мужчинам и женщинам. Женщины, в большинстве красивые, были покрыты сверкающими драгоценностями. Мужчины почти все принадлежали к одному и тому же типу преуспевающего инженера, сильные, с энергичными лицами. Я слушала фамилии, не обращая внимания, зная, что немедленно забуду их.
— Мадам Годе, — сказала хозяйка.
Я взглянула на мадам Годе. Это была хорошенькая, несколько увядшая блондинка; был также г-н Годе, кавалер ордена Почетного легиона, с виду сильный и властный. Я ничего не знала о них, но звук этого имени показался мне знакомым. «Годе? Годе? — думала я. — Где я слышала эту фамилию?» Я спросила:
— Кто он такой, Годе?
— Годе, — ответила г-жа Соммервье, — это видная фигура в металлургии, один из директоров западных сталелитейных заводов; кроме того, он играет большую роль и в каменноугольной промышленности.
Я подумала, что, вероятно, Филипп говорил мне о нем, а может быть и Вилье.
Годе оказался моим соседом за столом. С любопытством взглянул на мою карточку, так как не расслышал моего имени, и сейчас же сказал мне:
— Не супруга ли вы Филиппа Марсена?
— Вы не ошиблись.
— Но я ведь прекрасно знал вашего мужа. У него, или вернее у его отца, в Лимузэне я начинал свою карьеру. Печальное начало. Мне пришлось заниматься бумажной фабрикой, что совершенно не интересовало меня. Я играл там подчиненную роль. Ваш свекор был суровый человек, с которым трудно было работать. Да, с Гандумасом связаны у меня не очень приятные воспоминания! — Он улыбнулся и прибавил: — Простите, что я так говорю.
Пока он говорил, я вдруг поняла… Миза, это был муж Мизы… Весь рассказ Филиппа внезапно всплыл в моей памяти с такой ясностью, как будто я имела его строки у себя перед глазами. Так, значит, эта красивая женщина, с мягкими печальными глазами, сидевшая на другом конце стола и весело улыбавшаяся своему соседу, была та, которую Филипп обнимал однажды вечером, сидя на подушках перед умирающим пламенем камина. Я не могла поверить. В моем воображении эта жестокая, страстная Миза приняла облик какой-то Лукреции Борджиа[24] или Гермионы[25]. Неужели Филипп так неверно изобразил ее? Но я должна была беседовать с ее мужем.
— Да, действительно. Филипп очень часто называл ваше имя.
Потом я прибавила с некоторым замешательством:
— Мадам Годе была, кажется, близкой подругой первой жены Филиппа?
Он отвел глаза в сторону и тоже, по-видимому, смутился. «Что он знает?» — подумала я.
— Да, — ответил он, — они были близки с самого детства. Потом у них вышли какие-то недоразумения. Одиль не очень хорошо поступила по отношению к Мизе, я хочу сказать, к Марии-Терезии, но я зову мою жену Мизой.
— Да, само собой разумеется.
Потом, заметив, что моя реплика была совершенно неуместна, я перевела разговор на другую тему. Он стал объяснять мне отношения Франции и Германии в области сталелитейного и каменноугольного производства и связь между важнейшими экономическими проблемами и внешней политикой. У него были широкие взгляды, и я с интересом слушала его. Я спросила, знаком ли он с Жаком Вилье.
— С тем, что живет в Марокко? — спросил он. — Да, он состоит со мною в одном из административных советов.
— Вы считаете его даровитым человеком?
— Я почти не знаю его; он сделал большую карьеру…
После обеда я устроила так, чтобы очутиться наедине с его женой. Я знала, что Филипп запретил бы мне это, и делала над собой усилия, чтобы обуздать страстное любопытство, которое толкало меня к ней, но я не могла устоять. Я подошла к ней. Она видимо удивилась. Я сказала ей:
— Ваш муж напомнил мне за обедом, что вы когда-то очень хорошо знали моего.
— Да, — ответила она холодно. — Мы с Жюльеном прожили в Гандумасе несколько месяцев.
Она бросила на меня странный взгляд, вопросительный и в то же время печальный. Казалось, она думала: «Интересно, знаешь ли ты всю правду? И эта кажущаяся любезность не одно ли притворство?» Странно, она не только не произвела на меня неприятного впечатления, но, скорее, наоборот. Она показалась мне симпатичной. Эта грация, это печальное и серьезное выражение лица тронули меня. «У нее вид женщины, которая жестоко страдала», — говорила я себе. Кто знает? Может быть она хотела счастья Филиппа? Может быть, любя его, она хотела предостеречь его от женщины, которая не могла дать ему ничего, кроме горя. Что тут преступного?
Я села рядом с ней и приложила все усилия, чтобы приручить ее. После часовой беседы мне удалось заставить ее рассказать об Одиль. Она не могла говорить о ней просто и непринужденно. Видно было, что воспоминания эти до сих пор пробуждают в ней острую и мучительную боль.
— Мне очень трудно говорить об Одиль, — сказала она мне. — Я страшно любила ее, восхищалась ею. Потом она причинила мне большое горе, а затем умерла. Я не хочу чернить ее память, особенно в ваших глазах.
Она снова взглянула на меня, и этот взгляд был насыщен вопросами.
— Я понимаю вас, — ответила я, — но не думайте, что я сама отношусь враждебно к памяти Одиль. Я столько слышала о ней, что в конце концов стала смотреть на нее, как на часть самой себя. Она верно была очень красива.
— Да, — сказала она грустно, — она была изумительно красива. Но было у нее в глазах что-то, что мне не нравилось. Немного… нет… я не хочу сказать «лживости»…
это было бы слишком… немного… не знаю, как объяснить вам… Что-то торжествующее было в ее взгляде, как будто она радовалась, что сумела перехитрить вас… Одиль была существом, у которого была потребность властвовать. Она хотела всем навязать свою волю, свою правду. Красота делала ее уверенной в себе, и она думала почти искренне, что достаточно ей высказать какое-нибудь утверждение, чтобы оно воплотилось в действительность. С вашим мужем, который обожал ее, это удавалось, но со мной — нет, и она сердилась на меня.
Я слушала ее и страдала. Передо мной вставала Одиль Рене, Одиль моей свекрови, почти Соланж в характеристике Елены, но не Одиль Филиппа, не та Одиль, которую я любила.
— Как странно, — сказала я ей, — вы рисуете мне существо сильное, с твердой волей, из рассказов же Филиппа я составила себе представление об Одиль как о хрупкой женщине, постоянно валявшейся в шезлонге, милой, ребячливой и, в сущности, очень доброй.
— Да, — сказала Миза, — и это тоже верно, но мне кажется, что такая характеристика была бы слишком поверхностной. Истинной сущностью Одиль была отвага… не знаю, право, как бы это сказать вам, — ну, отвага солдата, партизана. Например, когда она хотела скрыть… но нет, я не могу рассказать вам это.
— То, что вы называете отвагой, Филипп называл мужеством. Он говорит, что это было одно из ее главных достоинств.
— Да, если хотите. В известном смысле это верно. Но у нее не хватало мужества поставить границы самой себе. Ее мужество было только в том, что она умела добиваться того, что хотела. Все-таки и это было красиво, но менее трудно.
— У вас есть дети? — спросила я, сама не знаю почему.
— Да, — ответила она, опустив глаза, — трое: два мальчика и девочка.
Мы проговорили весь вечер и расстались с ощущением слегка намечающейся дружбы. В первый раз в жизни я разошлась радикально с мнением Филиппа. Нет, эта женщина не была дурной. Она была влюблена и ревновала. Мне ли было осуждать ее? В последний момент я поддалась порыву, в котором потом раскаивалась. Я сказала ей:
— До свидания. Мне было очень приятно поговорить с вами. Может быть, вы позвоните мне по телефону? Я теперь одна, и мы могли бы пойти куда-нибудь вместе.
Как только я вышла на улицу, я тотчас же поняла, что сделала ошибку и что Филипп будет мной недоволен. Когда он узнает, что я свела знакомство с Мизой, он станет горячо упрекать меня и будет совершенно прав.
По-видимому, и ей наш разговор доставил некоторое удовольствие; может быть то было любопытство по отношению ко мне, может быть, интерес к нашей семейной жизни, но так или иначе она протелефонировала мне через два дня и мы сговорились встретиться, чтобы пойти вместе в Булонский лес. Мне хотелось одного: заставить ее говорить об Одиль, узнать через нее вкусы, привычки, пристрастия Одиль и, усвоив их, сильнее привлечь к себе Филиппа, которого я не решалась расспрашивать о прошлом. Я закидала Мизу вопросами: «Как она одевалась? Какая портниха ей шила? Мне говорили, что она умела удивительно декорировать комнату цветами… Как это умение может быть до такой степени индивидуально? Объясните мне… Но как странно, и вы, и все говорят, что в ней было много обаяния, а некоторые подробности в ваших рассказах рисуют ее иногда сухой, почти неприятной… Так в чем же заключалось ее обаяние?»
Но Миза не в состоянии была ответить мне на этот вопрос, и я поняла, что она сама часто задавала его себе, и, подобно мне, была далека от его разрешения. Из всего, что она рассказывала мне об Одиль, я могла извлечь только две черты: любовь к природе, которая имелась также и у Соланж, и естественную живость, которой не хватало мне. «Я слишком методична, — думала я, — я слишком мало доверяю своим порывам. Вернее всего, что именно ребячество Одиль, ее живость и веселость так нравились Филиппу, а вовсе не моральные качества…»
Потом мы стали говорить о Филиппе. Разговор принял довольно интимный характер. Я сказала ей, как люблю его.
— Да, — заметила она, — но счастливы ли вы?
— Очень счастлива. Почему вы думаете, что нет?
— Я ничего не думаю… Я только спрашиваю. Впрочем, я понимаю, что вы его любите. Он привлекательный человек. Но у него слишком сильное влечение к женщинам типа Одиль. Быть его женой, должно быть, не очень легко.
— Почему вы говорите «к женщинам»? Разве вы знали других женщин, кроме Одиль, в его жизни?
— О нет. Но я чувствую. Вы понимаете, Филипп человек, которого безграничная преданность и страстная любовь, скорее, могут оттолкнуть… Но, в конце концов, я говорю все это наобум, ведь я ничего не знаю; мы слишком мало были знакомы; но так мне кажется. В то время, когда мы встречались, я замечала в нем некоторые черточки, которые немного умаляли его в моих глазах: мелочность, легкомыслие. Но, повторяю еще раз, все, что я говорю, не имеет никакого значения. Я так мало видела его в жизни.
Мне стало не по себе. Казалось, она находила в этом разговоре какое-то злорадное удовольствие. Неужели Филипп был прав в своей оценке Мизы? Я вернулась домой и провела ужасный вечер. На камине я нашла нежное письмо от Филиппа. Я мысленно просила у него прощения за то, что усомнилась в нем. Конечно, он был слаб, но я любила в нем и эту слабость, и я не хотела видеть в двусмысленных фразах Мизы ничего, кроме разочарования и обиды влюбленной женщины. Еще несколько раз она предлагала мне пройтись вместе с ней и раз даже пригласила обедать, но я отказалась.
XVIII
Приближался конец разлуки с Филиппом. Я ждала его с огромной радостью. Здоровье мое восстановилось, я чувствовала себя даже лучше, чем до беременности. Ожидание ребенка, ощущение жизни, формировавшейся внутри меня, наполняли все мое существо спокойной ясностью. Я приложила большие старания, чтобы приготовить Филиппу сюрприз к его возвращению. Без сомнения, он должен был видеть в Америке очень красивых женщин, прекрасно обставленные квартиры. Несмотря на мое состояние, а может быть именно в виду его, я занялась особенно усердно своим туалетом. Я изменила кое-какие детали в обстановке, так как Миза подала мне некоторые идеи о том, что могло бы нравиться Одиль. В день его возвращения я буквально наводнила дом белыми цветами. На этот раз я одержала победу над тем, что Филипп шутя называл моей «гнусной бережливостью».
Когда Филипп вышел из поезда на вокзале Сен-Лазар, я нашла его помолодевшим и веселым: кожа его потемнела от загара после шести дней морского путешествия. Он был весь полон воспоминаний и рассказов. Первые дни прошли очень приятно. Соланж еще не вернулась из Марокко; я поспешила удостовериться в этом. Филипп разрешил себе недельный отпуск до возвращения к своей работе и всю неделю целиком посвятил мне.
За эти несколько дней произошел один эпизод, который осветил мне глубокие тайники натуры Филиппа.
Как-то раз я ушла около десяти часов утра к портнихе примерять платье. Филипп еще не вставал. После моего ухода, как он рассказал мне потом, раздался телефонный звонок. Он снял трубку, и незнакомый мужской голос спросил: